Бывают такие невыразимо грустные теплые дождливые дни, когда под белым низким небом дождь все шумит и шумит по темно-зеленой листве. И скоро уже и лету конец, хотя все еще чувствуется где-то скрытая, но не охладевшая сила солнца. Однако среди редкого погромыхиванья снова и снова падают капли, и в сыром воздухе ясно слышно, как поезд стучит однообразным стуком, то затихая за горою, то опять подавая голос.
   С утра на мокром крупном гравии сада остро пахнет очнувшимися цветами и листьями, горы вдали как будто переменили свои очертания, а внизу, на набережной, под навесами мокнут открытки с их вечною яркой погодой, раковины с надписями и шоколадные автоматы. Тогда вода в озере вся усеяна как бы мурашками от падающих капель. И все-таки еще тепло, даже почти жарко, хотя скоро уже будет холоднее.
   Такими белыми днями, лежа на шезлонге, Аполлон Безобразов выздоравливал. Он присмирел как-то и даже позволял теперь Терезе читать вслух, что она так любила делать. Он явно пошатнулся в чем-то, и прежнее торжество покинуло его, однако мне было ясно, что прежнее еще не умерло в нем, и только первая тень сомнения легла на него, как старое циклопическое здание, опаленное молнией, дает первую глубокую трещину, но еще долго будет своей зубчатой твердыней омрачать горизонт.
   Хотя нечто и вовсе новое, какая-то новая горечь появилась в его речах, а иногда, что было уже вовсе ему незнакомо, особенная, снисходительная ко всему печаль.
   Так, помню, опершись на локоть, он долго, выпучив губы, смотрел на меня, остановившись среди разговора, и вдруг спросил:
   – Скажите, Васенька, а что, по-вашему, сказал Лазарь, когда Иисус его воскресил?
   – Не знаю, а что?
   – Нехорошее что-нибудь сказал.
   – Ну почему же?
   – А вот представьте себе, что вы уже досыта намучились за день и устали, как сукин сын, и вот, наконец, добрались до койки и заснули, запрокинувшись, и вдруг непрошенная рука тормошит вас: «Вставай!» И вы, измученный бессонностью, с отвращением глядя на ослепляющий мир, что скажете вы мучителю, как не выругаетесь как-нибудь пообиднее?
   Натрудив руку, он переменил позу и, продолжая раздумывать, оперся на оба локтя.
   Помню, тогда вошла Тереза и принесла карты, и мы долго играли и ссорились мило, ибо Безобразов умел как-то особенно мило и степенно шутить за игрой. Я помню, мы тогда очень полюбили карты: и что может быть печальнее этого?
   Кончив играть, мы пили чай с молоком и читали газеты, а Тереза под большим абажуром строила карточные дома невероятной крепости, так что на них можно было положить тяжелую книгу. Но за всем этим Аполлон Безобразов следил каким-то вдруг сообразившим что-то опечаленным взглядом, и во внезапной умудренности этой крылось для нас близкое и, увы, еще большее горе, чем в прошедшей его невнимательности.
   И вот то, что готовилось, случилось наконец. С утра, уже привыкший к дождю, я проснулся как бы в другой стране, а в раскрытом окне небо было чисто, прозрачно-лазурно, и все было отчетливо видно даже на дальней итальянской стороне. Ярко вдали выделялись свежекрашенные крыши дач, с улицы слышались голоса, и все было так чисто и отчетливо, что мне стало ясно, что пришла осень.
   В горах чуть заметная желтизна оттеняла чисто вымытую зелень лесов, и небо было уже не летнее, полное солнечной пыли и тишины, а высокое и бледное, вдали у горизонта незаметно белея и переходя в тончайший слой облаков. И так по-новому все было вокруг прекрасно: и телеграфные столбы с их фарфоровыми птицами, и тень дома, и сырой, напоенный влагою сад, и близкое характерное потоптыванье ослика по неверным камням подъема, что я понял, что уже не увижу вскоре всего этого.
   Так в бескрайнем осеннем сиянии мы пили чай на остекленной веранде и, как будто сговорившись, все молчали и устало, как выздоравливающие, щурились на свет. И вдруг в столовую спустился Безобразов, неся на руке легкое пальтецо и дешевый картонный чемодан, вероятно, почти пустой. Он, видимо, собрался с силами и казался вдруг совершенно здоровым.
   Долго он пил чай, ел хлеб и фрукты и, не думая ни скрывать, ни объяснять свое решение, читал внимательно газету. Он даже усмехнулся и сказал Зевсу:
   – Этот Примо Карнера обязательно будет чемпионом мира. Тебе, Тиша, конкурент.
   Но Зевс только промычал что-то. Потом, наевшись, он попрощался с нами, как будто каждому хотел что-то сказать напоследок. Богатырски толкнул кулаком Зевса в грудь, на что тот только криво ухмыльнулся, коротко пожал руку Терезе и вежливо, чуть церемонно, попрощался с Авероэсом, который даже встал при этом и смутился, но ничего не нашелся сказать.
   Когда он сходил с перрона, весь освещенный сиянием осеннего неба, Терезе вдруг захотелось крикнуть, побежать за ним, но в ту же секунду с такой же отчетливостью ей стала ясна бесполезность этого, она сдержалась и даже отвернулась немного, но когда, вслед за поскрипываньем гравия, жалобно задребезжала садовая калитка, она не выдержала и повалилась лицом на диван, на котором сидела. Зевс сидел, низко опустив кудлатую голову. Авероэс, стараясь не видеть Терезы, все поправлял и расправлял свою газету, а я в нестерпимой тревоге не знал, буквально не знал, что делать. Наконец, я сорвался с места и долго бежал по ярко освещенной солнцем дороге, потом, не видя никого, сообразил, что ошибся направлением, задыхаясь, дотащился до вокзала, но только, когда и там никого не найдя, я, отупев от усталости, возвращаясь, проходил по трамвайному мосту над другою улочкой, я увидел Безобразова, который не спеша шел по солнечной стороне.
   – Безобразов! – крикнул я и весь сжался, ожидая недовольного ответа.
   – А, это вы!
   – Слушайте! Подождите, я сейчас спущусь к вам!
   – Нет, я спешу.
   – Но почему же вы не едете с нами, ведь мы возвращаемся в среду?
   – Не знаю… так…
   И опять это спокойное «так» прямо парализовало меня на месте, как тогда, помню, в один из наших первых разговоров.
   – До свиданья, – сказал Безобразов, помолчав.
   – Прощайте, – пробормотал я, еще не веря, что все кончено и что сейчас он и взаправду уйдет навсегда. Но тело его пришло в движение и, побеждая земное притяжение и подчинясь законам механики, физики и биологии, начало двигаться в сторону высокой бетонной башни железнодорожной цистерны, уже окруженной желтыми листьями и ярко выделявшейся на бездонно-голубом небе. Так он дошел до угла, остановился, закурил таким знакомым жестом и исчез, оставив на мгновенье за собой голубое облачко дыма. И вдруг страшная пустота и усталость охватили меня.
   Даль показалась мне грубо, мучительно-яркой и все – вычурным, оставленным, пустым и ненужным до слез. И даже не хотелось возвращаться домой, ибо и там все потухло, свернулось и ушло в прошлое.
   Долго, нарочно плутая, я шел домой. Купил зачем-то спортивные журналы, но тотчас же и это показалось мне ненужным. Разве не кончилось, кончилось теперь все это, все, что нас окружало, все, чем мы жили? И вдруг слезы, как единственное освобождение и как Иисус, неудержимо пришли ко мне, и, не могучи идти, я сел на скамейку и надолго погрузился в их безысходную глубину. Ибо слезы есть единственное мое общение с Иисусом, но зато совершенно реальное, физическое, и я до сих пор считаю его самым совершенным.
 

ГЛАВА XVI

 
   Ou sont nos amoureuses?
   Elles sont an tombeau:
   Elles sont plus heureuses
   Dans un sejour plus beau.
   Gerard de Nerval1 В ту осень в Париже была серая, туманная, теплая погода. Деревья уже желтели, но еще неравномерно распределена была желтизна, и в то время, как редкие каштаны около Люксембургского сада стояли совсем золотыми, иные высокие дерева оттеняли их желтизну своею еще нетронутой темною зеленью. Неизъяснимая нежность была разлита в воздухе, и на белом матовом фоне красив был неравномерный серый цвет каменных зданий, омытых дождями и побелевших на выступах. В этом идеальном освещении флаги и вывески виднелись ярко, хотя надписи не были хорошо видимы.
 
____________________
 
   1 Где ж наши-то милые? Они лежат в гробу: Они вполне счастливые В гробу, словно в раю. Жерарде Нерваль (фр.).
   Было воскресенье. Улицы, освобожденные от автомобилей, казались шире и слабо лоснились. Люди шли медленнее, они были чисто вымыты, тщательно одеты, особенно рабочий люд, и все в трудовом и экономном городе дышало усладою самодовольного отдыха, оправданного недельной спешкой. Звуки долетали как бы приглушенно, но четко, слышались даже искусственные ручьи, которыми заботливый муниципалитет омывает асфальты.
   Было, может быть, около трех часов, когда, поднявшись мимо аляповатых, но таких знакомых университетских зданий, мы вышли на rue Soufflot1. Воздушный балаган Пантеона был налево: бесформенный, как почти все здесь, он, почернев, уже давно сросся с пейзажем и приобрел своеобразную красоту, рождающуюся от сложного и привычного сочетания цвета старого камня, белого неба, лоснящейся мостовой, скудной зелени в саду музея Генриха Четвертого и уличного фонаря с зеленым стеклом у остановки автобуса «S» – Place Contrescarpe – Porte Champerret2. Как и всякое хорошо знакомое здание, милое своим циклопическим постоянством, он как будто говорил какую-то привычную фразу в ответ на мое мысленное дружественное обращение:
   – Ага, стоишь!
   – Да, стою, – ухмылялся он, как бы переминаясь с ноги на ногу.
   – Ну, стой, старый, – отвечал я, совершив обряд, как классически-ритуально говорят между собою французы при встрече.
   Направо был Люксембург с его разноцветной осенней растительностью, а за ним чуть видимая в тумане Эйфелева башня, чудо безвкусия и бездна прелести девятисотых годов, когда железо изгибалось, как живое, а камень легко принимал растительные формы. Сентябрьский воздух, уже тайно охлажденный, но все еще теплый, мягко омывал и сглаживал все, как общий тон на картинах Коро, и его созерцание по временам надолго отвлекало мое внимание, осушая слезы во время медленного воскресного шествия от rue Saint-Jacque3 до бульвара Saint-Michel4 и оттуда мимо Пантеона до rue de la Sante5, где против тюрьмы за чисто выкрашенными резными воротами в теплом сиянии опадающих каштанов Тереза молится ныне за нас и за всех.
 
____________________
 
   1 Улица Суффло (фр.). 2 Площадь Контрескарп – Порт Шамперрэ (фр.). 3 Улица Сен-Жак (фр.). 4 Сен-Мишель (фр.). 5 Улица Санте (фр.).
   Зевс шел впереди. Он, кажется, вообще не сказал ни одного слова в теплый осенний день. Но вся его огромная спина с высоко поднятыми плечами и руками, глубоко засунутыми в карманы, выражала искренний и молчаливый протест против совершавшегося. Он теперь опять ездил на ситроеновском такси, но, по инстинктивной деликатности, освободился в это воскресенье, вероятно, только для того, чтобы не сокращать автомобильной тягой наших последних общих минут. Может быть, он даже верил, что я уговорю Терезу во время дороги, болью, слезами ее умолю. Но тотчас же ясно стало, что, конечно, нет, ибо так иллюминативно-мгновенно ломалось все в ее жизни и против ее воли устанавливалось по-новому; так однажды утром проснулась Тереза с мыслью о том, что «разрешение» пришло, так вдруг она узнала Безобразова, и так мгновенно она смирилась и поняла, что ничего нельзя сделать с его жестоким счастьем; и вот теперь опять, после того как, казалось, уже ожила немного, стала иногда шутить с нами, сама ходить с мешком на рынок, готовить, даже стирать, читать газеты по вечерам и даже пошла с нами раза два в синема, ибо с тех пор, как Зевс работал, денег стало много, – вдруг в одно прозрачное сентябрьское утро не встала вовсе с кровати, два дня пролежала, отвернувшись к стене, ничем хотя и не больная, а на третий тщательно оделась и причесалась, убрала все в двух наших хаотических комнатах, приготовила обед и только к концу его, когда мы с Зевсом уже раза два переглянулись, не смея надеяться, что гроза прошла, вдруг объявила, что завтра уходит в кармелитский монастырь и что решение ее окончательно. И все слезы мои, все доводы Зевса остались тщетными.
   Купленный и нетронутый пирог с орехами был с горечью выброшен мною в ведро, хотя, выбрасывая, я все же отломил от него кусок и, глотая слезы, с презрением к себе, изжевал его за ширмой. Ночью я даже доел его весь. Поздно, в три часа, лестницу огласили тяжелые нетвердые шаги, и вдруг с треском под страшным ударом ноги отворилась дверь. Однако, войдя, совершенно пьяный Зевс присмирел, закрыл дверь за собою и, опустив голову, не раздеваясь, мокрый от дождя, повалился на слишком короткую для него кровать. Не смея его беспокоить, я устроился в кресле, где, желая думать до утра, тотчас же заснул. И вдруг очнулся в ярком солнечном дне и, вскочив, бросился в комнату Терезы, где уже стоял новенький кожаный чемодан, подаренный ей Авероэсом.
   Так шли мы, Зевс впереди немного, тяжелой своей переваливающейся походкой борца, огромный и хмурый, надвинув форменный свой картуз на самые глаза. Тереза шла рядом, а я позади немного, как будто стараясь задержать шествие. Самое ужасное было то, что на середине его, примерно на углу бульвара Port-Royal, я даже развеселился немного при виде какого-то необыкновенно неуклюжего щенка, кувыркавшегося на большой взрослой цепи. Тереза тоже заинтересовалась щенком, она даже присела, потрепала его и взяла за обе лапы. Но степенная старуха, выйдя из зеленной лавки, заявила нам: «Je n'aime pas beaucoup qu'on tripole mes chiens»1, – и мы пошли дальше.
 
____________________
 
   1 «Не люблю, когда трогают моих собак» (фр.).
   Теперь пути оставалось немного, и все казалось мне, вот что-то случится необычайное, что-то нарушит это недопустимое оцепенение; но страшно быстро, как самодвижущийся, прополз высокий забор монастырского госпиталя, мелькнул прекрасный бульвар Араго, весь усыпанный листьями, и вдруг мы остановились.
   Тереза круто повернулась.
   – Прощайте, храни вас Бог! – сказала она и медленно перекрестила и поцеловала меня и Зевса. Целуя ее, я почувствовал на губах соленый вкус слез и что-то неуловимое, запах какого-то одеколона, и я все думал, что вот она скажет что-то, объяснит нам что-то, и опять зарыдал. Тереза тогда обняла мою голову и, утешая, промолвила с печалью и горечью:
   – Довольно, хранила и не уберегла, теперь Христос сохранит вас, – и хотела еще что-то прибавить, может быть, то самое главное, но вот дверь приоткрылась, и монахиня показалась на пороге. Тереза оторвалась от меня, и, показалось мне, громко, как гром, захлопнулись ворота. Тогда слезы мои неудержимо вырвались наружу. Я прислонился к стене, я сел у стены, не желая ни уходить, ни жить более.
   Но могущественная рука ласково и твердо поставила меня на ноги, и, провожаемые сочувственным взором молодого узкоплечего городового, стоящего на той стороне, на углу тюрьмы, мы двинулись в обратный путь.
   День был все еще светлый и такой нежный, что вдалеке, над куполом церкви Val de Grace, бледная, чуть заметная полоска синевы вовсе не изменила форму, когда мы вновь увидели ее на обратном пути; но вечер был уже близок.
   У ворот огромного дома направо какие-то оживленные русские голоса переговаривались, уславливаясь о встрече:
   – Так не опаздывайте! В восемь с четвертью.
   – Да! Да! Идем скорее, Володя.
   Шлепнула автомобильная дверца, и маленький Amilcar выкатился на мостовую. На бульваре Port-Royal, напевая, катил зеленый трамвай устарелой конструкции, и, смотря на него, я почему-то опять заплакал. Высокий автомобильный фургон несся вслед, стараясь его обогнать, в то время как незастегнутые кожаные его фартуки развевались и хлопали сзади.
   На углу rue Saint-Jacques неуклюжей собаки не было, и улица казалась темнее. Все здесь было по-старому, и уже вечерние газеты лежали стопкой у газетчика. Так, ничего не соображая, даже почти не думая, устав от слез, поднялись мы по темной лестнице на третий этаж. Окно выходило на какую-то архитектурную неурядицу – кусок старого дворянского дома, переделанного в декоративную мастерскую.
   Соседний дом был под питейной торговлей и стоял в глубине небольшого отступления, которое город заставляет делать подрядчиков с целью расширения улиц, но и ему самому было не меньше ста лет. Между пустыми столиками лежала на боку кошка, а в самом углу примостился сапожник. А над всем этим – множество крыш, покрытых почерневшей черепицей, прилаживаясь одна к другой, а над ними – белое пустое небо.
   Продолжая ни о чем не думать, я сел на продавленное кресло. Так видны были только одни крыши, но яркая белизна неба резала глаза, и я закрыл их.
   Так просидел я довольно долго, не двигаясь. Я думал теперь о предполагаемом внутреннем устройстве монастыря, о тяжелой работе послушника, о мытье плиточных полов, о грубом обращении с иностранцами, хотя Тереза была француженка, о всевозможных препятствиях, чинимых монахиням, хотящим вернуться на волю. И вот уже я представлял себе Зевса, плечом высаживающего монументальную дверь, разбрасывающего каких-то садовников (почему именно садовников?), освобождающего Терезу, и вдруг понял, что ничего этого не будет, что Терезина воля непревозможима, что вообще у Терезы никакой воли нет, а есть непреодолимая ее форма, внутреннее предопределение, духовная необходимость.
   Все стало темно вдруг передо мною, я как-то весь сжался. Холодная судорога ошибки, какой-то огромной метафизической измены заставила меня сжаться, и я даже ногтем больно нажал на палец, чтобы насильно отвлечься.
   Слезы опять покатились из закрытых глаз. Затем наступило какое-то небытие, нравственное переутомление, и вдруг тихий, неверный, но такой знакомый звук буквально разорвал мне сердце. Это Зевс, лежа на кровати, положив свои огромные пятки на высокий деревянный простенок в ногах, тихо играл опять, как тогда в Италии, на дешевой губной гармонике:
   Поздний вечер, день ненастный.
   Нельзя в поле работать…
   И все сумерки мира, все одиночество всех миров сдавило мое сердце. Я круто повернулся, хотел крикнуть ему что-то, но смолчал, пораженный смиренным величием каким-то, которое было во всем этом зрелище – и в недопитой бутылке с плавающей внутри пробкой, и в огромных ступнях в заношенных рваных носках, и в тихой этой, бесконечно незлобивой православной песне. И сколь глубже была ее крестьянская умудренность смиренная всех гордых моих отвлеченных утешений, не утешавших.
   «Блаженны смиренные» – вот десятая православная заповедь, средоточие скитских уставов и лесного подвижничества. И не слабый, не больной, нет, именно этот широкогрудый сектант Илья Муромец тихо играл в темноте. И конечно, только он знал – почему – и прощал добродушно всех нас, и только его спокойная земляная вера спасла меня тогда от горшего зла.
   Снова я повернулся к окну и весь съежился в кресле.
   Прощай, девки, прощай, бабы!
   У-угоняют,
   Угоняют нас от вас
   На далекий на Кавказ…
   Потом нескладные нежные звуки прекратились. Тьма медленно наполняла комнату, и уже углы ее и закопченный потолок тонули в ней. И вдруг дивно знакомый и невыразимо печальный равномерный звук прибавился к ней, и я, не открывая глаз, уже знал, что на улице снова пошел дождь.
   Париж, 1926-1932
 

КОММЕНТАРИИ

 
АПОЛЛОН БЕЗОБРАЗОВ
 
   Публикация романа Б.Ю.Поплавского «Аполлон Безобразов» имеет уже свою довольно длительную историю. Поплавский закончил работу над романом в 1932 г., но при жизни ему удалось опубликовать лишь несколько глав в сборниках «Числа» (№ 2-3, 5, 10). При этом в № 10 за 1934 г. «Чисел» был напечатан только фрагмент главы под заглавием «Бал». Другой отрывок из романа, «В горах», появился в том же 1934 г. в шестом номере парижского журнала «Встречи».
   Замысел романа возник у Поплавского, по-видимому, в середине двадцатых годов, а первые главы и наброски появились в 1926 г. Из дневника Поплавского мы узнаем, что во вторник 21 ноября 1927 г. поэт читал страницы из романа Татьяне Шапиро: «В этот вечер я, дрожа от страха, пришел к тебе и зловеще заскрежетал из глубокого кресла о жестокости, но ты успокоила меня, сказав, что ты не воспитана на эгоистическом эстетизме. Потом я читал А.Б…» Потом она скажет: «Я не спала эту ночь от А.Б.»
   Первые главы романа, напечатанные в «Числах», привлекли внимание критики, и Г.Адамович даже высказал предположение, что Поплавскому, может быть, суждено полнее выразить себя не в стихах, а в прозе. Та же мысль прозвучала и в отзыве В.Вейдле на страницах ежедневной парижской газеты «Возрождение». «Среди прозы молодых писателей, напечатанной в "Числах", самая талантливая, самая личная – проза Поплавского», – отмечал В.Вейдле и продолжал: «Новые главы его фантастического романа "Аполлон Безобразов" навеяны отчасти "Артуром Гордоном Пимом" Эдгара По, но это не значит, что они подражательны, да и главным учителем Поплавского остается не По, а Рембо. Если бы он умел так же сосредоточивать свою фантазию, как его учитель, если бы за каждой его фразой чувствовалась такая же человеческая подлинность и глубина, то его надо было бы признать уже сейчас настоящим и немалым писателем; но и так, несмотря на некоторую произвольность его выдумки, на некоторую долю "эпатирования", присущую ему, на несколько засоренный и не всегда, так сказать, поспевающий за стилем язык, нельзя все же сомневаться в его таланте; в прозе талант этот сказался едва ли даже не ярче, чем в стихах». Однако публикация в № 5 «Чисел» последней, 28-й главы романа «In mare tenebrum» вызвала гневную отповедь Д.Мережковского. Сохранилось свидетельство В.Ходасевича, сообщавшего в статье «О писательской свободе», что «Д.С.Мережковский уполномочил Антона Крайнего (З.Н.Гиппиус. – Комм.) заявить, что он, Мережковский, не может простить себе, что отдал главу из новой своей книги «Иисус Неизвестный» в «Числа», где она в 5-м номере появилась в соседстве с грязными кощунствами декадентского романа Поплавского"».
   Повлияло ли резкое суждение Мережковского на окончательную судьбу романа – неизвестно, но Поплавский исключил главу 28 из окончательного текста романа, изменил существенно линию повествования и дал новую нумерацию глав, соединив некоторые главы. В последней редакции романа, которую Поплавский закончил в 1932 г., всего 16 глав.
   У Бориса Поплавского почти не было надежды издать роман после того, как несколько издателей его отвергли, и в одном из пунктов завещания, составленного в 1932 г., он обращается к друзьям с просьбой «попытаться что-нибудь сделать с Аполлоном Безобразовым». Но все усилия друзей Поплавского оказались тщетными, найти издателя не удавалось. Об одной из попыток, окончившейся неудачей в 1933 г., рассказал Илья Зданевич в воспоминаниях о Поплавском (Синтаксис. 1986. № 16).
   После смерти Поплавского его друг и душеприказчик Н.Д.Татищев напечатал в нью-йоркском журнале «Опыты» (№ 1, 5, 6) в 1953-1956 гг. еще несколько глав из романа.
   В 1991 г. для московского журнала «Юность» (№ 1-2) американские слависты В.Крейд и И.Савельев подготовили публикацию всех ранее напечатанных глав из романа «Аполлон Безобразов». Фрагмент наиболее удавшейся Поплавскому главы «Бал», к сожалению, выпал из московской публикации; отметим также, что «Дневник Аполлона Безобразова», которым заканчивается публикация в «Юности», Поплавский не включил в последнюю редакцию романа.
   Ксерокопию последней редакции романа Поплавского А.Н.Богословский получил незадолго до своего ареста от Наталии Ивановны Столяровой, близко знавшей поэта в Париже в 1931-1934 гг. В 1934 г. Н.И.Столярова неожиданно уехала в СССР, где во времена большого террора была арестована и получила 8 лет лагерей. О последующей судьбе Столяровой рассказывает А.И.Солженицын в № 160 «Вестника РХД». 31 мая 1984 г. А.Н.Богословский был арестован и приговорен Мосгорсудом 18 июля 1984 г. по статье 190-1 УК РСФСР к 3 годам лагерей. Перед обысками ему удалось передать друзьям ксерокопию романа Поплавского, и таким образом она сохранилась.
   Библиографическая картотека о жизни и творчестве Поплавского была изъята у А. Н.Богословского при обыске еще 14 июня 1983 г. и затем по приговору суда уничтожена «как не имеющая ценности». 31 августа 1984 г в московской больнице умерла Н И.Столярова. Вскоре после ее смерти при невыясненных обстоятельствах исчезли ее библиотека и большой литературный архив, в том числе и дневники Бориса Поплавского; часть из них нам удалось разобрать еще в конце семидесятых – начале восьмидесятых годов.
   После освобождения из лагеря А. Н.Богословский смог разыскать ксерокопию романа «Аполлон Безобразов» и подготовить к печати первые главы, втом числе и 3-ю главу, которая не была опубликована ни в тридцатые, ни в пятидесятые годы и не вошла в состав московской публикации 1991 г.
   В вышедшем в 1993 г. в Петербурге сборнике прозы Поплавского (Домой с небес:
   Романы. С.-Петербург; Дюссельдорф: Logos; Голубой всадник) замечаются некоторые разночтения по сравнению с текстом, опубликованным в 1992 г. А.Н.Богословским в «Новом Журнале» (№ 187, 188, 189. Нью-Йорк).
   Аполлон Безобразов. – Своего героя Поплавский наделил фамилией, которая нередко встречается в русской ономастике. Фамилия эта, однако, не лишена символического значения и невольно ассоциируется с близкой по созвучию фамилией «Карамазов» (где «Кара» значит «черный»). Безобразный – физически или нравственно – или же лишенный всякого образа герой, однако, окрещен именем бога, воплощающего греческий идеал гармонии и красоты. Фигуру своего героя Поплавский создал под влиянием знаменательных для него образов – Ставрогина и Мальдорора (героя «Песен предрассветной боли» Лотреамона). Аполлон – аскет, мистик, наделенный таинственной силой притяжения; он уже «по ту сторону добра и зла», отрешился от всего земного, от любви и от сострадания: это – «каменный человек».