У всех групп одинаковые спальни и бытовые помещения. А маме Белле всегда хотелось, чтобы было как в семье: у каждой семьи все по-своему, на свой манер. Так и у ее детей должно быть, считала она, коли судьба собрала их в одну хотя и сиротскую, но семью. Она старается внести в быт что-нибудь семейное: учит девочек стряпать и сервировать стол, устраивает с шефами чаепития и вечеринки. Все стены в спальнях завешаны детскими рисунками, вышивками, вырезками из журналов, -- чего не позволяют другие воспитатели.
   Принято в интернате вновь прибывших расселять по комнатам так, как заблагорассудится взрослым. А у Беллы Степановны иначе: новичок поживет, осмотрится, поночует, где ему хочется, а потом заселяется в ту комнату, в которой ему понравилось.
   Я любил бывать в отсеке Беллы Степановны. Там такой уют и порядок, что и уходить не хотелось. Кругом -- чисто. Шторки, занавески выглажены, полы прометены, промыты, блестят. Всюду букеты живых и искусственных цветов, по подоконникам и столам -- ухоженные цветники. Куда ни посмотришь -- зелень. Книжных полок и не счесть сколько.
   Но Белле Степановне всегда хочется чего-нибудь необычайного. Такой уж она человек. Давно мечтала об особенной комнате, в которой ребенок мог бы забыться, отойти душой в одиночестве, поглубже уйти в свои мысли. В таких учреждениях воспитанники все время на людях, в толпе, в гомоне. Побудешь день на работе с людьми -- и устанешь от них, а интернатским и скрыться некуда. От этого психика расстраивается. Вот и задумала неугомонная Белла Степановна вместе со своими воспитанниками создать комнату уединения. Месяца три они оформляли ее, никого из посторонних не пускали, а все -- тайком, под сурдинку: чтобы, несомненно, потом всех удивить. Это они, конечно, у мамы Беллы научились -- чем-нибудь удивлять и радовать ближних. Все три месяца я встречал ее ребят то с березовыми чурбачками, то с трубами, то с ведрами песка или цемента. Они старались прошмыгнуть мимо нас незамеченно. Воспитанники из других групп ходили за ними и выпытывали:
   -- Ну, что же у вас? Хотя бы чуточку расскажите.
   Отмалчивались, увиливали от прямых ответов, посмеивались.
   От ночной няни по большому секрету я узнал, что некоторые парни работают в той комнате чуть ли не до утра, умоляя няню не загонять их в постель.
   -- К рассвету, -- говорила она мне, -- загляну туда, они, бедненькие, клубочком на полу спят. У кого что в руках было, с тем и засыпали.
   И Белла Степановна, узнал я, иногда "ночевала" там с шефами, которых поутру я видел отмывающими с рук цемент, стряхивающими с головы опилки. И тоже -- ничего не говорят, а хитровато посмеиваются. Все дети и даже шефы были захвачены этой особенной работой. Беллу Степановну часто встречал уставшей, желтовато-бледной.
   И вот однажды подбегают ко мне ее воспитанники и тянут в эту комнату. Вхожу и -- диво дивное передо мной. Одна из стен вся до потолка выложена срезами березовых чурочек, между которыми внизу вмонтирован большой декоративный электрокамин. Над ним нависли огромные ветви маральих рогов. Трудно определить, на что все это похоже и какой смысл панно, но --впечатляет и удивляет детская фантазия. (Я знаю, что Белла Степановна никогда не выдает воспитанникам готовых художественных решений и идей, ничего не навязывает, а подводит к решениям.) Левее, возле оконных марлевых штор, разрисованных замысловато вьющимися зелеными веточками, мягкие, но старенькие, кое-где потертые кресла. А между ними -- да, в самом деле было чему удивиться! -- а между ними маленький фонтан двумя лепестками бьет из крохотного бассейна, оформленного как горное озеро -- по краям миниатюрные палевые скалы и деревья. В воде взблескивают живые караси. Еще не все! Из бассейна вода журчащими ручейками падает в соседнее озеро, обрамленное скалами. Возле других стен -- небольшие тростниковые строения, видимо, шалаши. Кругом -- много зелени, мелких украшений, но всего не запомнишь.
   4
   Еще об одном я должен сказать обязательно. О том, что как бы является итогом, результатом ее воспитательных усилий, -- многие ее бывшие воспитанники не теряются из ее жизни. И она не уходит из их судеб. Они навсегда остаются вместе -- как и должно быть в порядочной семье с твердыми нравственными устоями и любовью, как и должно быть между детьми и родителями. Когда бы ни зашел домой к Белле Степановне -- там непременно человека три-четыре из ее бывших. Идут к ней за помощью, идут, если негде переночевать, если разлад уже в своих собственных семьях и пока негде приткнуться, заходят просто так, проведать, с цветами и без цветов, пьяные и трезвые, улыбающиеся и плачущие. Идут, идут, и, я думаю, будут идти. И она к ним идет, и едет, иногда в далекие, захолустные уголки. Ее дети по всей России расселились. Уговаривает своих вздорных дочерей не бросать мужей, а своих увлекшихся страстями и страстишками сыновей не уходить из семей. Кому-то помогает пробить дела с квартирой, устроиться на работу, кому-то на свои последние деньги покупает рубашку.
   Жены воспитанников и мужья воспитанниц тоже зовут Беллу Степановну мамой, и семейную традицию мало кто нарушает. Уже есть у нее внуки и внучки, а среди них -- Беллы. Она балует их конфетами, защищает -- не всегда разумно, как это и получается у бабушек, -- от строгих отцов и матерей. Хотя дела все житейские: что особо распространяться? Но кое о чем все же не могу не рассказать напоследок.
   Когда я насовсем уходил из интерната, вконец измученный, исхудавший, Белла Степановна срочно, даже, кажется, ночью, улетала в Подмосковье к своим бывшим воспитанникам, которые учились там. Нужна была помощь. От подробных объяснений в спешке отмахнулась, в беготне и суете готовилась к отъезду. Чуть позже я узнал такую историю.
   У Беллы Степановны были две крайне непослушные девочки, которых она воспитывала не с малолетства. Привели их к ней уже в старший класс, выпускной. Курили, матерились, убегали с уроков -- не давались воспитательному влиянию. Однажды крепко досадили Белле Степановне: публично курили на выпускном танцевальном вечере. Белла Степановна к ним с уговором, урезонивала, но они -- что-то грубое в ответ.
   -- Какие же вы суперхамки! -- вырвалось у воспитательницы.
   "Дочери" пошли к завучу и пожаловались на свою "маму" -- оскорбляет, унижает. Беллу Степановну начальство поругало. Через несколько дней "дочери" уехали учиться в Подмосковье, холодно, надменно попрощавшись с "мамой".
   Белла Степановна горевала и тайно решила, что потеряны для нее эти отступницы. Однако примерно через десять месяцев раздался в интернате телефонный звонок. Я присутствовал при разговоре.
   -- Алло, -- говорит Белла Степановна. -- Не поняла: какие мои "хамулечки"? Откуда, откуда? Танюша, Вера?! Вы?! О, Господи, а я думаю, что за "хамулечки". -- Улыбается, но вижу -- заблестели за очками слезы. Шепчет мне, прикрыв трубку ладонью: -- Помните, помните, я вам рассказывала, как назвала двух своих "суперхамками"? Вот, звонят! "Это мы, мамулечка, твои хамулечки"... Да, да, я вас, девочки, слышу. Ты, Танюша, говоришь? Давай-ка все рассказывай, все начистоту. Что стряслось? -- Слушала минут пять. Слезы высыхают, сползшие было, как всегда, на кончик носа очки резко сдвинуты на свое место. Говорит жестко, решительно: -- Кладите трубку, я вылетаю. Утром, думаю, буду у вас. Все.
   -- Что такое, Белла Степановна? -- спрашиваю я.
   -- Некогда, некогда! Я вылетаю. Пожалуйста, вызовите мою напарницу: пусть побудет с детьми.
   И -- улетела: с ее ребенком -- беда.
   Девушки хотя сначала с юмором и улыбкой поприветствовали ее по телефону, но вскоре заплакали. Оказалось, что не у кого в целом свете этому непутевому дитяти попросить помощи и сочувствия, кроме как у своей недавно отвергнутой "мамулечки". А история ее беды была проста и нередка: неизвестно от кого с месяц назад родила, живет в студенческом общежитии, в комнате четыре человека, сквозняки, ребенок простыл, чуть не при смерти, отдельного жилья не дают, денег нет. Что делать, как жить?
   Улетела "мамулечка" к своей "хамулечке", чтобы отдать ей свое теплое одеяло; чтобы отдать немного скопленных денег; чтобы до боли в пальцах стукнуть по столу в кабинете у "несгибаемого" местного чиновника, который просил несколько лет обождать с отдельной квартирой или комнатой для матери-одиночки; чтобы в бессонных ночах отхаживать младенца; чтобы поплакать вместе.
   Таким людям нужно долго жить. И чтобы она не надорвалась, не упала, хотя бы чуточку облегчи ее праведные пути, Господи.
   ЧТО ПОЖНЁМ?
   Нерадостный этой осенью собрал я урожай картошки. Посеял ядрено-желтую, как яблоки, немецких кровей адретту. Тепло и влажно лежалось ей в земле --благодатное выдалось лето, с дождями и солнцем. Садил на новой земле, которой недавно владею. Но совсем я оказался незадачливым хозяином. Сначала земля показалась мне хорошей, а когда выкопал картошку, понял -хуже посадочной земли и не сыщешь: черно-шоколадная обманка -- глина. По своей неопытности принял я ее почти за чернозем. Картошка уродилась шишкастая, корявая, мелкая. Не узнать красавицу адретту. Видимо, картошка толком и не росла, не развивалась, а изо всех сил боролась за жизнь, как бы выискивая рядом мягкие, песчаные лазейки. Повело ее вкось и вкривь.
   Конечно, к следующему посеву я удобрю землю, надвое перебороную --дождусь доброго урожая. А нынешний сбор засеял мою голову семенами озимых мыслей: подумай, в какую землю и что мы сеем? Земля -- жизнь как есть, семена -- наши дела и мысли. О том, что бросили мы во вспаханную землю с 85-го, о том, что уже взошло и сжато, -- хочу поразмышлять.
   Очевидное: хозяева мы плохие, никак не лучше меня, заточившего в глину на страдание и умирание нежный, привыкший к европейской неге овощ. Что мы хотели посеять и взрастить? Сначала -- социализм. Усомнились -- распахали засеянное и уже брызнувшее всходами поле. Стали раскидывать другие семена --но семена чего? Капитализма? Беззакония? Головотяпства? Мафиоизма?.. Нет, нет, я не хочу ворчать и тем более пересказывать сердитую прессу дня. Я хочу понять -- понять! -- себя, вас, Россию.
   Приглашаю в галерею жизни, в которой только живые картины.
   Сижу напротив зеленоватых стеклянных глаз, а самого человека словно бы не вижу и не чувствую, потому что буквально загипнотизирован этой мертвечиной стекла. Человек говорит нехотя, а я молчу и скучаю. Он --директор крупного завода. Но не так давно был одним из коммунистических руководителей областного уровня и жарко говорил, что до братства, равенства и свободы рукой подать. Теперь он так не говорит и не любит обменьшавших большевиков, а любит "Мерседес" и частный дом в три тысячи квадратных метров. Свой семейный коммунизм он, кажется, уже построил. Речей теперь не произносит -- некогда: надо считать, прибавлять, умножать.
   Лет семь назад его глаза были живыми, веселыми, и я смотрел в них радостно, с улыбкой. Но высохла, остекленела, умерла в них жизнь, -- человек считает, прибавляет, умножает. Ему лень разговаривать со мной, человеком не богатым, без власти. Он нетерпеливо поглаживает ладонью большую папку "На подпись". Подпишет одну бумагу -- деньги, росчерк на другой -- еще деньги. Мы оба невыносимо заскучали, и я ухожу. За моей спиной ожило золотое перо ручки.
   "Удачи тебе, воротила! -- думаю я. -- Почему мне грустно, когда смотрю в твои глаза? Ты как-то обмолвился, что хочешь блага для России, но я все еще не поверил тебе. Заводы, которыми ты руководишь, разрушаются, но ты повышаешь себе и своему льстивому окружению зарплату. Твое производство, цеха -- как шагреневая кожа, которая сокращается, сжимается. Понимаешь, что надо бежать от расплаты, но ты болен жадностью. Хочется еще, еще денег! Тебя посеяла Перестройка, взрастила и удобрила Реформа, и вот ты вырос, человек со стеклянными глазами большого расчета и неимоверного риска. Зачем ты вырос? Во чье благо? России, мира? Почему мы тебя ненавидим? Задумайся".
   В галерее жизни мой взгляд остановился на портрете помельче, но пестром. Мордочка пронырливой крысы, отъевшейся на добром, хорошо сохранившемся в общественных амбарах зерне. Бежит быстро и хватает цепко, прожорливо. Налево и направо улыбается, словно всем хочет понравиться. Он --бизнесмен, делец средних и мелких "проворотов".
   Вчера мою "крысу" в кровь избили в ресторане, в котором она сдуру или спьяну крикнула: "Официант, живее!" Ей, быть может, померещилось, что она пуп земли. А с позавчера ее вылавливает простодушный, неопытный директор продовольственного магазина, которому моя расторопная, все махом улаживающая "крыса" продала по дешевке с полтонны мороженой рыбы. Подтаяв, рыба шибанула в нос директору таким святым духом, что он, некрещеный и неверующий, взмолился: "Господи, помоги и спаси!" Отчаянно искал моего упивающегося успехом бизнесмена. Но он -- воробей стреляный: теперь, простак, ищи-свищи его.
   В первые годы Перестройки моего знакомца крепко, порой люто ненавидели, вытравливали всякими дустами, устанавливали хитрые крысоловки, однако -- жив курилка. У него имеется новый "Форд", кирпичный, под готику коттедж в тысячу квадратных метров. Он узнал, что я пишу о нем очерк, и попросил меня, чтобы я попутно объявил на весь свет -- ему срочно требуется длинноногая, с тонкой талией и другими прелестями секретарь-референт, желательно крысиной породы.
   Однако, шутки в сторону: не до юмора, когда идешь по галерее жизни и смотришь на портреты живой истории. Почему-то редко встречаются душевные, приятные лица. Нет, я уверен, что мы не так уж безнадежно плохи. Даже за стеклянным холодом и озверением глаз можно угадать уставшую душу, ищущую Божьего и человеколюбия. Я недавно встретил своего бывшего соседа. Он похож на лиса -- вот незадача: опять зверь! -- с потрепанной, выцветшей шерстью. Раньше, во времена брежневского коммунизма, он протирал свою "шкуру" на шатком стуле в какой-то никому не нужной для настоящего дела конторе. В вихре Реформы стул надломился-таки, и лиса выгнали зимой на улицу. А нюх, бедняга, уже потерял, шнырять в поисках пищи не может и не умеет, даже его шкура никому не нужна. С горем и унижением пополам он прибился к какой-то государственной, мало кому интересной конторе, и теперь голодной пастью хватает куски подачек, которые швыряют ему полунужные госчиновники. Вчера лис уткнулся в мое плечо и -- заплакал.
   Что я все о зверином да о стеклянном! Поговорим о человеческом? Часто вижу в галерее жизни портреты нищих -- стариков, детей, потрепанный, помятый люд, который мы величаем громким и веселым словцом "бичи". Попрошайничают, юродствуют, спят в общественных туалетах, по всей России стоят с протянутой рукой. Кто-то подает, а кто-то -- нет. Я из вторых: не могу унизить человека -- человека, -- который может все, даже когда инвалид. Подачка -унижение. Но как же быть с моралью, состраданием? Не знаю, пока не знаю. Но унижать не буду. Да и возможно ли сострадать полноценно, если нищих много не только на улицах, но -- всюду? Вот обнищавший от скудной зарплаты интеллигент, -- он учит в школе детей. Случается, неожиданно задумается на уроке, молчит: снова жена вечером наступала на него, что мало, мало денег, что все тратится на еду, а, спрашивает она у мужа, собирается ли он одевать и обувать семью? Стоит учитель на уроке перед учениками и думает, что надо убегать из школы. Однако школу и учеников он любит.
   Портретам в галерее жизни нет исхода. Перед моими и вашими глазами два урожая: картошка Запада, ставшая уродом, и мы, люди, -- не могу произнести, кем и чем ставшие. Совершенно очевидно, что нежные западные идеи обуродились. Наши души повело. Получился скверный урожай, потому что была плохой земля, в которую бросили семена? Может быть, дрянные семена сторговали нам? Или сеяльщик никудышный? Ответов я не знаю. Но одно знаю наверняка, что в своем огороде я наведу порядок.
   Что же мы пожнем в скором времени или через многие годы? Поколение с остекленевшими глазами жесткого расчета? Нищету? Думается, что каждому нужно крепко задуматься: что и зачем засевать и в какую землю на нашем бескрайнем российском поле жизни?
   ВЫГОВСКИЙ
   Ночь. Байкальск. Я сплю в гостинице, вдруг -- стук в дверь. Открываю --Выговский.
   -- Спите?
   Я что-то прозевываю в ответ.
   -- Извините, что разбудил. Накиньте что-нибудь на себя, зайдите в мой номер: надо обсудить кое-какие проблемки.
   Хорошенький "номер": мой начальник проводит совещание при луне. Леонид Аполлоныч приехал ночным поездом, я двумя днями раньше. С утра мы должны с ним начать работу в школах города, и вот -- совещаемся: что да как. Пьем чай, я докладываю обстановку. Проблем много, кое-какие представляются мне тупиковыми, но Выговский посмеивается:
   -- Ничего, выкарабкаемся.
   Сидит он передо мной высоко на стуле, а я низко, в кресле, крупно откусывает от бутерброда со свиным салом и шумно отхлебывает из стакана горячий чай. Я смотрю на его широкую залысину, на еще красные от мороза уши, на крепкие плечи мужика, на большие сильные пальцы. Весь он такой сбитый, крупный, бодрый, что мне неожиданно начинают казаться простыми и неважными те наши общие с ним неудачи, из-за которых я два дня волновался. И я понимаю: появился Выговский -- дела поправятся, отпадет, как шелуха, лишнее, наносное.
   Напившись чаю, я, успокоенный, ухожу спать.
   Утром убегаю по своим делам и только к вечеру сталкиваюсь с Выговским в кабинете директора одной из школ Байкальска. Директор, молодая женщина, плачет, утирая глаза платком. Леонид Аполлоныч взволнованно, но твердо говорит, а она молча мотает головой. Я присаживаюсь в сторонке и не вмешиваюсь в спор. Собственно, вмешиваться уже не надо -- спор иссяк. Высыхают последние слезинки. Видимо, разговаривали горячо, напористо, но, кажется, друг друга не убедили.
   Выговский ушел, а я на минуту-другую задержался.
   -- Ну, почему он такой упрямец? -- сказала мне директор школы. -- Хоть лопни, но сделай, как он велит...
   В гостинице Леонид Аполлоныч нервно чиркал для меня на бумаге какие-то схемы:
   -- Вот, смотри: все просто, как яйцо. Современная школа не сможет работать на ребенка и выполнять заказ общества, если останется такой, как предлагает моя уважаемая оппонентка. Если из состояния функционирования школа не перейдет в режим творческого саморазвития -- пшиком окажется все наше образование...
   Я наблюдаю, как резко, размашисто и увлеченно рисует он схемы, графики. Да, я понимаю его и сочувствую, но думаю и пытаюсь угадать, понимает ли он, как трудно, а порой невозможно людям переделать себя и жить по чужим, малознакомым правилам?
   Иногда случалось, что я готов был осудить и остановить Выговского, однако чем дольше я с ним работаю, тем реже меня тянет это сделать. Я отчетливо вижу, что ему хочется видеть нашу российскую школу школой разума, добра, прогресса.
   Выговский -- ректор Иркутского института повышения квалификации работников образования. Такая работа при желании может быть тишайшей и спокойнейшей, но Выговский, уверен, не сможет попусту растрачивать свою жизнь. Ему нужна целина, новь, риск. Ему нужна настоящая, а не поддельная жизнь.
   В Байкальске Выговский организовал экспериментальную педагогическую площадку областного уровня, в которую вошли три школы, детские сады, училище, учреждения системы дополнительного образования. Он человек государственного мышления и понимает, что мало рассказать педагогам на курсах о новых методиках, технологиях, -- необходимо в жизни показать им ту образовательную модель, в которой все части, гаечки и винтики работали бы на благо ребенка, подрастающего поколения. Байкальская площадка была и остается для него нелегкой целиной, которая где-то уже вспахана, разрыхлена и приняла семена, а где-то еще не тронута и не засеяна.
   "Засеяны" прежде всего школы. Они не так давно были на одно лицо, ученик и родитель не знали, из чего выбирать. После тщательного изучения и научного анализа каждой -- Выговский разработал программу развития всех трех школ. Вроде бы образовательные учреждения живут раздельно, однако механизм их развития смонтирован и раскручен так, что если будет давать сбои одна --то и другие станут хромать. Школы представляют единый комплекс, удовлетворяющий почти всем образовательным запросам байкальчан: 12-я стала школой-гимназией, настроена на серьезную работу с интеллектом ученика по спецпрограммам. У 10-й школы -- естественно-математический уклон, и в то же время она -- центр по применению здравоохранных методик, по туризму и краеведению. 11-я сориентировалась на допрофессиональную и профессиональную подготовку школьника. Может быть, впервые в России в городе Байкальске люди попытались решить проблемы образования в условиях малого города через объединение всего лучшего, что имеется в школах, и при этом лучшее одной школы активно работает на хромающие или недостающие звенья в других. Ученик теперь может выбирать место учебы, а образовательное учреждение подбирает учеников под свой профиль. Учреждения дополнительного образования объединились в ассоциацию, и она работает не обособленно, а в связке со средними школами и училищем. В свою очередь все образовательные и воспитательные организации слились в негосударственную структуру --образовательный округ, который увязывает всю воспитательную, учебную и частично хозяйственную деятельность учреждений образования. Несомненно, что сложилась гармоничная система, в которой один элемент целенаправленно и эффективно работает в творческом содружестве с другими, целое -- на частное, а частное -- на целое.
   Пишется легко, а в жизни куда все сложнее! Выговскому, когда он затевал байкальскую площадку, хотелось построить образцовую модель обучения и воспитания ребенка в условиях малого города. Да, он построил ее, и я прекрасно знаю, сколько сил, нервов ушло. Но еще труднее приходится сейчас: для поддержания в норме сложного образовательного механизма нужна прозаическая, но всесильная вещь -- деньги: деньги для переподготовки педагогов, для открытия новых ставок, для организации консультаций со стороны ученых. Но денег пока нет ни у города, ни у института. Под угрозой срыва важнейший для Иркутской области эксперимент.
   Я вижу, Выговский переживает. Завожу разговор о Байкальске -- вздохнет, иногда отмолчится. Но я уверен, предчувствую: чуть блеснет хотя бы маленькая звездочка надежды -- Выговский в бой.
   Говорят, что Леонид Аполлоныч пошел в своего деда. Однажды, в гражданскую войну, белые взяли его деда в плен. Пытали, издевались, но ночью он убежал, обманув усиленный наряд стражи. Январь, а он -- босиком. В жигаловской тайге стояли лютые морозы, а между селами -- немерянные версты. Намотал на ноги каких-то истлевших тряпок и -- бегом, бегом, по сугробам, в сопку, под сопку. Несколько дней бежал, шел, полз в родное село. Обморозился, отощал, но выжил.
   Так получилось в жизни Выговского, что пришлось ему как старшему брату воспитывать и обеспечивать своих младших братьев и сестер. Не тогда ли закалился его характер? Они жили бедно, но доброй, дружной семьей. Все вышли в люди. Нужда не разрушила их души: рядом всегда был сильный старший брат. Потом они разбрелись по Сибири. Леонида Аполлоныча хорошо знают в Братске, Иркутске, на БАМе. В Звездном он работал директором школы, организовывал летние молодежные лагеря, вместе со своей женой Верой Федоровной играл в народном театре. Театром, искусством была увлечена и школа, которую он возглавлял. Рассказывают, что очень он был неугомонный человек: то походы всей школой затеет, то возьмется внедрять новые методики, то -- в те застойнейшие времена -- примется за реформирование ячеек, дружин общественных детских организаций. Ему -- хлоп по носу:
   -- Что опять за самодеятельность? Какая еще демократия для детей? Какие там выдумал коллективные творческие дела? Куда девал учкомы?
   Но Выговский все же делал и поступал так, как было выгоднее детям и школе.
   Строгость и требовательность без доброты больше похожи на жестокость, а его строгость, чувствовали ученики и коллеги, как игра, актерство, с помощью которого он отвлекал своих подопечных от неверных, скверных поступков... Однажды летом он директорствовал в детском военно-патриотическом лагере. Сезон закончился. Выговский выстроил своих питомцев, произнес прощальное, напутственное слово и хотел было уже подать команду -- в автобусы. Но завхоз шепнул ему, что пропало с десяток банок тушенки. А воспитанники, кстати, были хулиганистые, все состояли на учете в милиции. Что делать, как поступить? Объявить о пропаже и всех обыскать? Но столько было радостных, добрых дней за сезон, так они, Выговский и дети, друг в друга поверили, что просто непозволительно было разрушить веру и надежду.
   -- Вот что, ребята, -- сказал Выговский. -- Мы друг другу доверяем, но в жизни, сами знаете, всякое случается. Чтобы не было никаких неприятностей -- вот вам мой чемодан: смотрите, а я мельком загляну в ваши котомки. Добро?
   Не были против, весело согласились. Только один худенький паренек, всегда голодный, неспособный насытиться, потому что с малолетства плохо питался в своей неблагополучной семье, неожиданно побледнел, опустил голову и покорно ожидал своей очереди для проверки. Выговский заглянул в его рюкзак, увидел эти десять банок и вдруг сказал:
   -- Эх, ребята, какой же я скверный педагог: я сегодня утром наградил Васю десятью банками тушенки за отличное дежурство на кухне, а вам-то забыл сообщить. Уж вы меня простите, и ты, Вася, прости.
   Парни ушли к автобусу, а Вася -- не может идти. Поплелся в другую сторону, присел за забором и -- заревел. Это были нужные, очищающие душу слезы.
   Через много лет Вася, уже отслуживший в армии, встретил Выговского на улице Братска.