Страница:
---------------------------------------------------------------
© Copyright Александр Попов
Email: PAS2003@inbox.ru
Date: 14 Nov 2007
---------------------------------------------------------------
Повесть
Евгению Суворову
Весь август и сентябрь Прибайкалье изнывало от холодной мороси. Ивану
Перевезенцеву, журналисту-газетчику с пергаментно-утомленным лицом, порой
представлялось, что он находится в дальнем морском плавании, а корабль его -
вот эта промокшая, кто знает, не до самой ли сердцевины, земля; и сверху, и
через борт хлещет вода, а твердь, увы, не просматривается ни в одну из
сторон света. Под ногами хлюпало, чавкало - природа как будто насмехалась и
издевалась над людьми. Грязновато-серое небо провисало к земле, и уже
казалось, что не бывать просвету до самых снегов и морозов.
Однако в канун октября внезапно выкатилось на утренней заре солнце -
маленькое, напуганное, будто держали его где-то под замком да в строгости. И
установились ясные, золотистые дни, даже припекало после полудня как в июле.
Небо стояло высоко. Говорили, что бабье лето хотя и с некоторым опозданием,
как нынче, но все равно пропоет свою светлую грустную песню.
Одним ранним утром Иван с тонкой спортивной сумкой через плечо сел на
иркутском вокзале в седоватую от росы электричку. Она хрипло свистнула,
вздрогнула и со скрежетом покатилась. С гулким постуком проехали по мосту
через пенисто вспученный Иркут. Промелькали за окном заводы, склады,
городские и поселковые застройки. Сходились и расходились остро сверкавшие
рельсы. Вымахнули на свободную двухколейную магистраль.
И полчаса поезд не находился в пути, а ужато, сутуло сидевшему Ивану
стало казаться, что он уже долго-долго мчится в этом тряском, неприбранном
вагоне. Он потер ладонями глаза, поматывающе встряхнул головой, стал
смотреть за окно - на скошенные, коричневато-выжженного цвета поля и луга,
на пасущийся скот, на скирды намоченного сена, на серые влажные леса.
Отвернулся от окна. Все в мире было не по нему. "Куда я еду? Какая-то еще к
дьяволу Мальта встряла в мою и без того неловкую и дурацкую жизнь. Что такое
Мальта? Зачем она мне? Да и кому она нужна в нашем помешанном, нездоровом
мире? Нам подавай что-нибудь великое, грандиозное да престижное, а тут,
понимаете ли, какая-то железнодорожная станция Мальта, Богом и людьми
забытая, - обрывочно тряслось в голове Ивана, не рождая, как было
свойственно его мыслительным усилиям, чего-то законченного, ясного и
непременно приносящего практические плоды. - Одно хорошо: в Мальте родилась
моя мать. И тетя Шура, ее двоюродная сестра, там вроде бы еще живет..."
Иван слыл мастером "забойных", заказных материалов.
- Ванюшка не брезгует никакой работенкой, - судачили коллеги. - Как
закажут - так и намалюет. Ушлый, однако, парень!..
Но нельзя было не признать, что выходило у него интересно и ярко. "Мое
дело маленькое: я - ремесленник", - думал, наморщивая лоб, Иван.
Он был уверен, что друзей у него нет, а все - коллеги да партнеры. Не
было у Ивана жены и детей. И любимой женщины не было. "В моем сердце пусто,
как в трубе".
Но порой выстрелом раздавалось в нем или как будто поблизости: так ли
живешь? Хотелось чего-то настоящего, основательного, честного. Но сил
встряхнуться, переворошить или даже перевернуть свою жизнь не доставало.
"Старею, что ли?"
Вечерами Иван приходил в свою холостяцкую квартиру, не зажигая свет, в
верхней одежде валился на диван и пялился в потолок. Даже телевизор не
хотелось включать - сдавалось ему, что отовсюду льется и сыпется грязь,
ложь. И на телефонные звонки не отвечал, позволял выговориться в
автоответчик. В квартиру неделями, а то и месяцами никого не впускал и не
приглашал. Хотелось в тишине, в затворе что-то четче расслышать в себе -
такое робкое и неуверенное. "Должно же быть что-то высшее в моей жизни!.."
Он чувствовал себя страшно одиноким.
Вчера кто-то подкараулил Ивана в сумрачном подъезде, выскочив из
потемок под лестницей, и ударил чем-то тяжелым и тупым по голове. Покамест
не затянуло сознание, Иван успел расслышать:
- Не клепай, козел, на хорошего человека!
Очухался Иван, по стенке добрался до своей квартиры, долго держал
голову под струей холодной воды. Не до крови разбили, но лицо отекло и
почернело.
Иван не испугался, потому что понимал, - если бы намеревались убить, то
убили бы сразу, а так - отомстили, по всему видно, за материал, "забойный",
написанный на заказ, припугнули. Всю ночь не спал: "Все, что я умею в жизни
по-настоящему, - это клепать? Да, да, похоже, так - клепать, лгать! Не умею
я ни любить, ни быть любимым. Нет во мне ни благородства, ни доброты.
Существую, как автомат, и жизнь моя фальшивая и придуманная. Живу ради денег
и дешевой славы, а потому одинок и несчастен. Я попросту обыватель и
талантов во мне никаких нет, кроме себялюбия. Я столько лет не заводил
семью, строил и строил свою карьеру, а во имя чего? Жаль, не имею
пистолета!.. Но где-то лежит веревка".
Отыскал на балконе бельевую веревку и замерше стоял с нею посреди
комнаты.
Отшвырнул веревку и заскулил:
- Дешевый актеришка! Слабый, ничтожный человечек!
Утром, опухший, придавленный, переговорил с главным редактором,
попросился на две недели в отгулы и в отпуск без содержания. В профкоме
спросил, нет ли куда "горящих" путевок. Оказалась только одна - в Мальту.
Ему прямо сказали:
- Не курорт в Мальте, а одно недоразумение. Даже уборщицы и рассыльные
не пожелали туда ехать.
- Мне все равно.
"Мне нужно забраться куда-нибудь подальше и в тишине подумать обо всем.
Хорошо подумать! В своей квартире - страшно: а вдруг отважусь, - вспомнил он
о веревке. - Что ж, в Мальту - так в Мальту! Все же буду на людях".
В отделе подтрунили над Иваном:
- Не в Мальту - не верь своим ушам! - а на Мальту поедешь, счастливчик,
за копейки-то.
Отмолчался.
В рассеянном, угрюмом настроении выехал, не сопротивляясь судьбе, может
быть, впервые в своей жизни.
Мальта - деревянные выцветшие домики, покосившиеся, дырявые заборы,
одичало-буйно разросшиеся тополя и черемухи. Курортные корпуса притулились в
сосновом бору вблизи железной дороги. Иван поморщился: "Какой может быть
отдых чуть не под вагонами? А впрочем, какая мне разница!" В главном корпусе
оформился; поселился в комнате с двумя пожилыми мужчинами. Один, рослый,
седобровый, добродушный дядька лет пятидесяти пяти, представился
гимназическим преподавателем истории Садовниковым. Второй, пенсионер со
стажем, бывший складской работник, щупловатый, с хитренькими подголубленными
глазками, но весь какой-то мятый и будто бы пропылившийся.
- Конопаткин Илья Ильич, - неуверенно протянул он статному Ивану руку.
- Не бомж, сразу предупреждаю, но проживаю в "Москвиче". Уже десятый годок я
самый что ни на есть москвич! Супруга прогнала из дома. С любовницей
застукала, - важно объявил он. - А сюда прибыл, чтобы по-человечьи поспать.
- И наигранно зевал и потягивался, успевая отхлебывать из бутылки пива. -
Налить вам? Угощайтесь, не стесняйтесь! - предложил он Ивану из своей
початой бутылки. - А может, мужики, по сто грамм сообразим?
"Какой-то ненормальный, - равнодушно подумал Иван, но тут же одернул
себя: - А я нормальный?" Представился журналистом, но своей фамилии не
назвал. От пива и ста граммов отказался. Повалялся в одежде на скрипучей
железной кровати, с необъяснимой отрадой чувствуя затылком свежую сыроватую
наволочку, обоняя запахи беленых стен и проклеенных газетами оконных рам.
Всматривался сквозь сверкающее окошко на лоскут чистого - все еще чистого! -
неба.
Поговорили о том о сем. Садовников и Конопаткин наперебой расхваливали
местные лечебные грязи и солевые ванны: обезноживших-де ставят на ноги,
просто-напросто чудотворно омолаживают, приехал согнутым и злым, уедешь
гоголем, а женщин от бесплодия излечивают. Делать в комнате, маленькой и
тесной, было совершенно нечего, вышли на улицу. По тропкам, заваленным
листвой и хвоей, вереницей бродили курортники. Иван приметил молодую, одетую
в стильное, но не броское сиреневое пальто женщину. Она скромно сидела на
краю обшелушившейся лавочки в тени бордово угасающей черемухи и вежливо, но
все же с притворным интересом слушала двух укутанных козьими шалями дам,
которые щебечуще, как птицы, что-то ей рассказывали, перебивая друг дружку.
Ей не было, похоже, тридцати, но морщинки уже прикоснулись к ее истомленному
смуглому лицу. Выделялись большие глаза - черные, блестящие, чуткие.
Непривычное - ее коса, перекинутая через плечо, толстая длинная настоящая
коса.
- Видать, от бесплодия приехала полечиться, - шепнул Ивану юркий
Конопаткин, выныривая у него возле левого плеча. - Эх, будь я таким же
молодым, как вы, Иван Данилыч, я б ее полечил, голубоньку! - по-жеребячьи
загигикал он, потирая свои маленькие мозолистые ладони.
Иван сверху вниз взглянул на Конопаткина, приметил волоски на кончике
его остренького носа. Промолчал, отвернулся. Все трое поклонились этим
женщинам. Завязался скучный разговор - о погоде, о процедурах, о железной
дороге, о пьяном дворнике, который блаженно почивал на куче сгребенной им
листвы. Познакомились. Молодую женщину звали Марией. Процедуры начнутся лишь
завтра, и до обеда еще далековато. Садовников предложил прогуляться на берег
Белой. "Надо бы поискать тетю Шуру, - подумал Иван. Но тут же: - А,
собственно, зачем?"
Дорогой как-то незаметно поделились на пары; Иван оказался рядом с
Марией. Ему хотелось побольше узнать о ней, и она, не скрытничая и не
лукавя, отвечала на его осторожные вопросы. Жила с мужем в Иркутске,
работала продавцом парфюмерии. Не утаила, что приехала лечиться от
бесплодия. Иван невольно любовался ею.
За поселком, сонноватым и малолюдным, прошли возле вытянутой огурцом
запруды, запущенной, густо поросшей камышом и осокой, перебежками пересекли
оживленное шоссе и вскоре вышли на высокий, травянистый берег Белой
невдалеке от длинного железобетонного моста, по которому, подчиняясь
предупреждающему знаку, нудно-тихо тянулись в обоих направлениях автомобили.
А река текла широко и напряженно. Замутненные воды поднялись высоко,
скоблили обширно подтопленные берега, скрыли островки, оставив над
стремниной дрожащие, все еще густо-зеленые ветви берез и тополей.
- А вы знаете, товарищи, - с уже забываемым советским словом обратился
ко всем Садовников, - где мы с вами находимся? О, не гадайте! Не отгадаете
ни за что! Мы находимся с вами на том самом месте, где много тысячелетий
назад изготавливались великие произведения искусства - так называемые
Мальтинские мадонны, или Венеры. Теперь они являются украшением знаменитых
музеев мира - Лувра и Эрмитажа.
- Лувра? Эрмитажа? - удивились все. - Что же в них необычного?
- О-о-о! - поднял и развел руки учитель истории. - Представьте
палеолитических людей. Редко когда бывали сытыми они, часто болели, не
дотягивали до тридцати лет, укрывались в убогих шалашах. Огонь костра если
погаснет, то последуют страшные беды и лишения. Казалось бы, ну какие мысли
могли быть в голове этих несчастных существ, кроме одной: как выжить,
спастись, прокормиться да обогреться? Ан нет! Уже тогда человек задумался о
высоком. О нравственном! Удивлены? А вот послушайте-ка, послушайте!
Найденные на этом берегу фигурки изображают обнаженных женщин, что,
несомненно, воплощает мысль о материнстве и плодородии. Обычное явление для
примитивных цивилизаций. Таких голеньких, пардон за вульгарность, всюду
находили, на всех материках. Но вот нигде в мире еще поколе не нашлись
палеолитические скульптурки женщин в одежде. А вот здесь, в Мальте, нашлись!
Нашлись, голубушки! Нашлись Венеры в мехах. Спрашивается, почему, например,
в той же ледниковой Европе - а там климат был, скажу я вам, не сахар,
чрезвычайно суровый - нет ни одной женской статуэтки из палеолита в одежде,
а здесь нате вам - приодетые, в парках? Таких фигурок всего три в мире, и
все - отсюда! Ученое сообщество планеты не может понять этого феномена. И
единственное объяснение дают такое: у сибиряка уже в те дикие времена нравы
были строже. Душой, дескать, он был чище, натурой гармоничнее. Вот на какой
земле вы сейчас изволите стоять.
Дамы в козьих шалях хихикнули, Конопаткин с ироничной усмешкой почесал
за ухом.
- А может, фигурки - изображения матери? - неуверенно произнес Иван и
отчего-то покраснел. - То есть я хочу сказать, сын изобразил свою мать,
выразил к ней свою любовь... понимаете меня? - Улыбнулся: - Знаете, что,
господа-товарищи? А в Мальте родилась моя мать... мама.
- Здесь родилась ваша мать?! - почему-то все изумились этому простому
факту.
- Но она никогда и ничего не говорила мне про раскопки и фигурки
Венер...
Вспомнили, что пора обедать, и также парами пошли назад. В поселке Иван
спросил у прохожего о тете Шуре и ему указали на дом, возле которого на
лавочке сидела старушка в выцветшей ватной душегрейке.
- Извините, вы тетя Шура? - спросил Иван у старушки.
- А я тебя, Ваньча, сразу признала, когда ты еще к реке шел: на Галинку
ты шибко смахиваешь. Ну, здрасьте, здрасьте, племяш. Какой ты видный
мужчина.
Иван последний раз виделся с теткой, ощущалось им, сто лет назад. А в
самой Мальте раньше ни разу не был, лишь мимо на поезде или в автомобиле
проезжал по своим журналистским делам. Тетка изредка гостевала у них в
Иркутске, а когда в последний раз - уже и не вспомнить. Когда же мать Ивана
умерла, оборвались все связи между родственниками.
Тетя Шура зазывала в дом обоих, обещала чаем напоить, но Мария вежливо
отказалась. Иван проводил ее в столовую, на пороге придержал, посмотрел в
глаза, не выпускал из своей руки ее руку. Она строго сказала:
- Прекратите, пожалуйста.
Он, сжав губы, качнул в ответ головой. Вернулся к тетке.
Разулся, прошелся по толстым, очень широким плахам пола. Дом был
маленьким, но уютным, состоял из одной горницы, увешанной потускневшими
фотографиями, и кухонки, в которой дородной хозяйкой разместилась большая, с
зевласто-широким полукруглым жерлом русская печь, недавно выбеленная; еще
были комнаты-пристройки. Со стен на Ивана смотрели лица родственников. А
между двух окон висел большой портрет его матери - молодой и красивой, с
улыбкой в глазах. В углу лампадка освещала блеклую икону, украшенную
искусственными цветами. На полу были расстелены пестрые тряпичные половики.
Обе комнаты сияли простодушной чистотой. Пахло сухарями. Ивану на минуту
представилось, что вот-вот тетя Шура, хлопотавшая на кухне за выцветшей
занавеской, присядет у окна, подопрет рукой свою маленькую, укутанную
платком голову и начнет потчевать его, как ребенка, неторопливой, непременно
мудрой сказкой. И ему вспомнилось, как мать перед сном ему, малышу, читала
книжки, заботливо подтыкая одеяло, поглаживая его по голове, а он упрямо
боролся с подступающим сном, цепляясь сознанием за тихий голос матери.
- Живу, Ваньча, одна-одинешенька: старик годов десять как преставился.
Шибко мучался печенью. Попей-ка с его! Дети, трое, стали самостоятельными,
кто где живет. Дай Бог им счастья, - вздыхала за занавеской тетя Шура. - Вся
Мальта теперь - почитай, одни старики, да и что тут делать молодым? Вон, для
них Усолье с фабриками да бравенький поселок Белореченский в километре
отсюда. Там такущий отгрохали птицекомплекс! Если бы не железка - так была
бы, спрашивается, сейчас Мальта на белом свете? Кому она, горемычная, нужна?
Курорт тут? Так ведь соль с грязями в Усолье, туда и возят на процедуры!..
Потом сели за стол, застеленный белой слежавшейся скатертью, пообедали,
выпили по рюмке-другой настойки. Беседовали за чаем. Иван начал было
рассказывать о Мальтинских мадоннах, но старушка явно не поняла его, она
ничего раньше не слыхала о раскопках, и он замолчал. Зато она рассказала ему
о своей и его матери молодости. Когда стихала, словно бы пригорюниваясь,
Иван спрашивал, тревожил ее, хотя многое о жизни матери знал хорошо. Однако,
казалось, боялся, что чего-то самого главного для себя не услышит, не
узнает, не захватит отсюда. А что могло быть для него сейчас главным,
определяющим - не мог осознать ясно, только сердце чего-то ждало и почему-то
томилось.
В сумерках раннего утра юная Галина торопко шла улицами и заулками
Мальты к Григорию Нефедьеву - к своему Гришеньке, к своему возлюбленному.
Она убежала из родительского дома. Родители ее, добропорядочные, уважаемые
люди, отец - фронтовик, слесарь из тех, что нарасхват, до зарезу нужные на
железке, мать - учительница начальной школы, надеялись, что закончит их
Галинка, младшенькая, егозливая, неугомонная, но смышленая (двое детей уже,
славу Богу, пристроились в жизни), десятилетку в Усолье, следом поступит на
фельдшера или даже докторшу, выйдет за приличного парня, отстроятся они в
Мальте или поселятся в Усолье, а то и в самом Иркутске, и заживут в любви и
достатке.
- Война-то кончилась, братцы, - живи, не хочу!.. - за поллитровкой
другой раз восклицал отец, украдкой плача.
А что же дочь вытворила! Объявила им вчера, что беременная от Григория,
что любит только его и что уйдет из школы и - будет рожать.
- Срамота какая!..
- Убиваешь нас без ножа!..
Галина - в двери, убежать хотела. Скрутили, заперли в чулане. Слышала
она, как плакали и незлобиво поругивались друг с другом потрясенные отец и
мать; сговорились - поутру пригласить повитуху, тишком спасти девчонку и
честь семьи. Затихли, вздыхали и ворочались во сне в жарко натопленном доме.
Галине было жалко родителей, она любила их, но всю ночь не сомкнула
глаз - упрямо отдирала подгнившую половицу. Под утро, наконец, выкарабкалась
через подвал в горницу, оттуда на цыпочках прокралась во двор и в одном
платьишке да в прохудившихся чунях (а на улице - слякоть, мозглый ветер
бродил) направилась к своему Гришеньке. Даже не подумала, когда находилась в
горнице, что можно накинуть на себя какую-нибудь согревающую лопоть да обуть
боты.
Знала, где ночует Григорий, - в зимовьюшке на огороде. Там тайком от
всей Мальты и всего света и любились они с самой весны, там и клялись друг
другу в вечной любви. Между колючих кустов малинника и косматых, словно
дерюга, трав прокралась вдоль забора к дырке, боясь всполошить собак и
разбудить домашних Григория. Растолкала любимого, целовала его в сонные
глаза. Рассказала, что задумали ее родители. Григорий свесил с топчана
длинные ноги, не сразу отозвался. Потянулся и зевнул:
- Что ж, вытравляй. А то житья нам не дадут. Чего доброго, мои
прознают...
Но тут же такую получил оплеуху, что полетел на пол, вылупился на
Галину. Грозно нависла она над ним, крепким, широкоплечим, сама же
маленькая, тощеватая. Почесал парень в затылке:
- А что, рожай.
И оба не выдержали - засмеялись, обнялись, утонули в ласках.
- Я никого не боюсь, и ты не дрейфь, - шептал Григорий. - Как-нибудь
выкарабкаемся. Вон, на железку пойду вкалывать, а учеба... что ж, отслужу, а
после уж о школе подумаем.
- Служи, служи, а мы с ним тебя дождемся.
- С ним? - не понял Григорий.
Галина значительно указала взглядом на свой живот. Снова засмеялись и
обнялись крепче, будто того и стоит жизнь, чтобы миловаться без устали да
смеяться до колик.
Рассвело - вошли в дом, поклонились сидевшим за столом родителям
Григория, объявили, заикаясь и робея, что хотят пожениться, что Галина
беременная. У матери кружка с горячим чаем выпала из руки, отец поперхнулся
огурцом и сматерился, выскочил из-за стола.
Григорий тоже заканчивал десятилетку, и его родители, уже немолодые,
надорванные жизнью люди, тянулись ради сына - в железнодорожные инженеры
прочили его. Первый их сын погиб в день победы в Праге, у дочери еще до
войны жизнь не задалась - развелась с мужем, спилась, бросила ребенка и
где-то пропала на ленских лесосплавах, и выходил у стариков один расклад в
отношении Григория - надежа и опора он для них незаменимая. "Умница,
красавец, силач, - каждому бы по такому сыну!" - гордились мать и отец.
Накинулась мать на Галину:
- Ни рожи, ни кожи, а такого парня хочешь отхватить? Жизнь ему
загубишь! Не дам, не дам! Уйди, гадюка!..
Отец, рослый, угрюмый деповский кузнец, надвинулся на сына с ремнем. Но
Григорий и замахнуться ему не дал - перехватил ремень, накрутил его на свой
кулак и мощным рывком утянул отца, не выпускавшего ремень, книзу. Тот
побагровел:
- На отца?!.
Галина увлекла Григория за дверь. Выскочили со двора на улицу,
сцепившись руками, и один направо рванулся, другой - налево. Не
сговариваясь, направились к вокзалу, словно бы призывавшему к себе трубными
свистками локомотивов, дружным постуком колесных пар, с вихрями
проносившимися на запад или на восток составами. Повстречали Шуру
Новокшенову - двоюродную сестру и закадычную подружку Галины. Она, тоже
семнадцатилетняя, тоже худенькая, но жилистая, уже года полтора работала на
дороге в бригаде путейцев, с утра до ночи размахивала кувалдой, ворочала
шпалы, только что рельса не могла на себя взвалить, а так все выполняла, как
взрослая, дюжая баба, - ведь кто-то должен был содержать младших братьев и
сестер. Мать Шуры была инвалидом, а на отца еще в сорок втором пришла
похоронка.
И тут только Галина расплакалась, уткнувшись в промасленную, отсыревшую
стежонку подруги: куда идти, что делать?
- В Мальте вам нельзя оставаться: поедом съедят и разлучат, - рассудила
Шура, смахивая ладонью под сырым простуженным носом и оставляя сажный бравый
усик. - Вот что, братцы-кролики: катите-ка вы в Тайтурку, перекантуетесь
пока у Груни, она баба из нашенских, путейских. Бобылка, бездетная, а изба у
нее - просто избища. Родичи завещали. Я ей записку черкну... Пойдемте-ка в
бригадную теплушку, я вас приодену мало-мало: ведь голые почитай. Посинели
ажно. А потом заскочите в товарняк и через десять минут - Тайтурка вам.
Заживете своей семьей. Распишитесь, глядишь. Ну, годится?
- Годится! - враз вскрикнули Галина и Григорий.
- Будто одной головой думаете, - порадовалась Шура, с интересом, но
смущенно взглядывая на видного Григория. - У меня-то с моим ухажеришкой, с
Кешкой-то Зубковым, не любовь, а одно горькое разномыслие.
Приодела она их в старые, поблескивающие масляными пятнами стежонки, в
кирзовые, но почти что новые сапоги, покормила картошкой в мундирах,
посадила на площадку товарняка, попросив машиниста, чтобы тот притормозил
возле Тайтурки. На прощание шепнула Галине:
- Какая ты счастливая! Парень у тебя так парень!
Паровоз бесцеремонно пыхнул по вокзалу и людям паром, строго прогудел
на всю округу и неспешно тронулся с места. Вскоре состав деловито катился по
лесистой необжитой равнине, сминая туман. Сырой студеный ветер свистал в
ушах Галины и Григория. Нахлестывало в лицо колкой мокретью.
Нежданно-негаданно распахнувшаяся перед молодыми людьми вольная жизнь
испугала их. Они прижались друг к дружке.
Галина озябла. Григорий сбросил с плеч свою стежонку, укутал ею
поясницу и живот любимой. Но сам тоже - иззябший, издрогший.
Галина сбросила с себя его стежонку. Но Григорий строго сказал, плотнее
укутывая Галину:
- Думаешь, только тебя грею?
- А кого ж еще? - подивилась Галина.
- Его, - указал он взглядом на ее живот.
Миновали гулкий мост через норовившую выплеснуться из берегов Белую.
Открылась Тайтурка с серыми цехами и дымящими трубами лесозавода,
теснившимися у железной дороги деревянными мокрыми домами и огородами с
высокими почерневшими заборами. Так, усыпленные и обогретые счастьем, не
воспринимая унылой обыденщины мира, и проехали бы мимо Тайтурки, словно все
одно было для них, куда и зачем ехать, лишь бы быть рядышком друг к другу.
Очнулись, когда со скрежетом дернулся, снова разгоняясь, притихший на
считанные секунды локомотив. Григорий спрыгнул на высокую насыпь, бережно
принял на руки Галину.
Полная, с ласковыми заспанными глазами Груня, часа два как вернувшаяся
с ночной смены, без лишних расспросов приютила нежданных гостей, выделила им
самую большую комнату с отдельной печкой, чтобы подтапливать, если холодно
покажется, с умывальником, - ну, просто-таки роскошество. Одинокая немолодая
женщина была несказанно рада - ведь не одной теперь мыкаться по жизни, да и
можно погреться возле камелька чужого счастья. До войны у Груни был муж,
годков двенадцать прожили они вместе, но детьми так и не обзавелись. Погиб
ее незабвенный Юрий на Курской дуге, и какой теперь мог перепасть Груне
семейный фарт, если мужиков и молодым да красивым бабам не доставало?
"Казалось бы, и должно было бы расцвести счастью Григория и Галины,
должно было бы им стать мужем и женой, родить детей, взрастить их,
построить, быть может, дом, благополучно дожить обоим до старости. И не
родился бы я, а кто-нибудь другой, и тот другой - уж точно! - не ныл бы, не
жаловался бы на жизнь и судьбу, как я, не занимался бы всеми этими писчими
гнусностями, а жил бы без затей и себе и людям в угоду и радость. Но
человек, как говорят, предполагает, а кто же располагает его жизнью и
судьбой? Бог? И если так - то судьбой и жизнью каждого ли человека? Неужели
мы все так уж и нужны Богу?" - подумал взволнованный Иван, слушая
неторопливый рассказ тети Шуры.
Галина и Григорий посидели в тот день с тороватой, разговорчивой Груней
за утренним чаем, перетекшим в обед, обустроили свою комнату, а ночью у
Григория, весь вечер недомогавшего, но крепившегося, самолюбиво не
© Copyright Александр Попов
Email: PAS2003@inbox.ru
Date: 14 Nov 2007
---------------------------------------------------------------
Повесть
Евгению Суворову
Весь август и сентябрь Прибайкалье изнывало от холодной мороси. Ивану
Перевезенцеву, журналисту-газетчику с пергаментно-утомленным лицом, порой
представлялось, что он находится в дальнем морском плавании, а корабль его -
вот эта промокшая, кто знает, не до самой ли сердцевины, земля; и сверху, и
через борт хлещет вода, а твердь, увы, не просматривается ни в одну из
сторон света. Под ногами хлюпало, чавкало - природа как будто насмехалась и
издевалась над людьми. Грязновато-серое небо провисало к земле, и уже
казалось, что не бывать просвету до самых снегов и морозов.
Однако в канун октября внезапно выкатилось на утренней заре солнце -
маленькое, напуганное, будто держали его где-то под замком да в строгости. И
установились ясные, золотистые дни, даже припекало после полудня как в июле.
Небо стояло высоко. Говорили, что бабье лето хотя и с некоторым опозданием,
как нынче, но все равно пропоет свою светлую грустную песню.
Одним ранним утром Иван с тонкой спортивной сумкой через плечо сел на
иркутском вокзале в седоватую от росы электричку. Она хрипло свистнула,
вздрогнула и со скрежетом покатилась. С гулким постуком проехали по мосту
через пенисто вспученный Иркут. Промелькали за окном заводы, склады,
городские и поселковые застройки. Сходились и расходились остро сверкавшие
рельсы. Вымахнули на свободную двухколейную магистраль.
И полчаса поезд не находился в пути, а ужато, сутуло сидевшему Ивану
стало казаться, что он уже долго-долго мчится в этом тряском, неприбранном
вагоне. Он потер ладонями глаза, поматывающе встряхнул головой, стал
смотреть за окно - на скошенные, коричневато-выжженного цвета поля и луга,
на пасущийся скот, на скирды намоченного сена, на серые влажные леса.
Отвернулся от окна. Все в мире было не по нему. "Куда я еду? Какая-то еще к
дьяволу Мальта встряла в мою и без того неловкую и дурацкую жизнь. Что такое
Мальта? Зачем она мне? Да и кому она нужна в нашем помешанном, нездоровом
мире? Нам подавай что-нибудь великое, грандиозное да престижное, а тут,
понимаете ли, какая-то железнодорожная станция Мальта, Богом и людьми
забытая, - обрывочно тряслось в голове Ивана, не рождая, как было
свойственно его мыслительным усилиям, чего-то законченного, ясного и
непременно приносящего практические плоды. - Одно хорошо: в Мальте родилась
моя мать. И тетя Шура, ее двоюродная сестра, там вроде бы еще живет..."
Иван слыл мастером "забойных", заказных материалов.
- Ванюшка не брезгует никакой работенкой, - судачили коллеги. - Как
закажут - так и намалюет. Ушлый, однако, парень!..
Но нельзя было не признать, что выходило у него интересно и ярко. "Мое
дело маленькое: я - ремесленник", - думал, наморщивая лоб, Иван.
Он был уверен, что друзей у него нет, а все - коллеги да партнеры. Не
было у Ивана жены и детей. И любимой женщины не было. "В моем сердце пусто,
как в трубе".
Но порой выстрелом раздавалось в нем или как будто поблизости: так ли
живешь? Хотелось чего-то настоящего, основательного, честного. Но сил
встряхнуться, переворошить или даже перевернуть свою жизнь не доставало.
"Старею, что ли?"
Вечерами Иван приходил в свою холостяцкую квартиру, не зажигая свет, в
верхней одежде валился на диван и пялился в потолок. Даже телевизор не
хотелось включать - сдавалось ему, что отовсюду льется и сыпется грязь,
ложь. И на телефонные звонки не отвечал, позволял выговориться в
автоответчик. В квартиру неделями, а то и месяцами никого не впускал и не
приглашал. Хотелось в тишине, в затворе что-то четче расслышать в себе -
такое робкое и неуверенное. "Должно же быть что-то высшее в моей жизни!.."
Он чувствовал себя страшно одиноким.
Вчера кто-то подкараулил Ивана в сумрачном подъезде, выскочив из
потемок под лестницей, и ударил чем-то тяжелым и тупым по голове. Покамест
не затянуло сознание, Иван успел расслышать:
- Не клепай, козел, на хорошего человека!
Очухался Иван, по стенке добрался до своей квартиры, долго держал
голову под струей холодной воды. Не до крови разбили, но лицо отекло и
почернело.
Иван не испугался, потому что понимал, - если бы намеревались убить, то
убили бы сразу, а так - отомстили, по всему видно, за материал, "забойный",
написанный на заказ, припугнули. Всю ночь не спал: "Все, что я умею в жизни
по-настоящему, - это клепать? Да, да, похоже, так - клепать, лгать! Не умею
я ни любить, ни быть любимым. Нет во мне ни благородства, ни доброты.
Существую, как автомат, и жизнь моя фальшивая и придуманная. Живу ради денег
и дешевой славы, а потому одинок и несчастен. Я попросту обыватель и
талантов во мне никаких нет, кроме себялюбия. Я столько лет не заводил
семью, строил и строил свою карьеру, а во имя чего? Жаль, не имею
пистолета!.. Но где-то лежит веревка".
Отыскал на балконе бельевую веревку и замерше стоял с нею посреди
комнаты.
Отшвырнул веревку и заскулил:
- Дешевый актеришка! Слабый, ничтожный человечек!
Утром, опухший, придавленный, переговорил с главным редактором,
попросился на две недели в отгулы и в отпуск без содержания. В профкоме
спросил, нет ли куда "горящих" путевок. Оказалась только одна - в Мальту.
Ему прямо сказали:
- Не курорт в Мальте, а одно недоразумение. Даже уборщицы и рассыльные
не пожелали туда ехать.
- Мне все равно.
"Мне нужно забраться куда-нибудь подальше и в тишине подумать обо всем.
Хорошо подумать! В своей квартире - страшно: а вдруг отважусь, - вспомнил он
о веревке. - Что ж, в Мальту - так в Мальту! Все же буду на людях".
В отделе подтрунили над Иваном:
- Не в Мальту - не верь своим ушам! - а на Мальту поедешь, счастливчик,
за копейки-то.
Отмолчался.
В рассеянном, угрюмом настроении выехал, не сопротивляясь судьбе, может
быть, впервые в своей жизни.
Мальта - деревянные выцветшие домики, покосившиеся, дырявые заборы,
одичало-буйно разросшиеся тополя и черемухи. Курортные корпуса притулились в
сосновом бору вблизи железной дороги. Иван поморщился: "Какой может быть
отдых чуть не под вагонами? А впрочем, какая мне разница!" В главном корпусе
оформился; поселился в комнате с двумя пожилыми мужчинами. Один, рослый,
седобровый, добродушный дядька лет пятидесяти пяти, представился
гимназическим преподавателем истории Садовниковым. Второй, пенсионер со
стажем, бывший складской работник, щупловатый, с хитренькими подголубленными
глазками, но весь какой-то мятый и будто бы пропылившийся.
- Конопаткин Илья Ильич, - неуверенно протянул он статному Ивану руку.
- Не бомж, сразу предупреждаю, но проживаю в "Москвиче". Уже десятый годок я
самый что ни на есть москвич! Супруга прогнала из дома. С любовницей
застукала, - важно объявил он. - А сюда прибыл, чтобы по-человечьи поспать.
- И наигранно зевал и потягивался, успевая отхлебывать из бутылки пива. -
Налить вам? Угощайтесь, не стесняйтесь! - предложил он Ивану из своей
початой бутылки. - А может, мужики, по сто грамм сообразим?
"Какой-то ненормальный, - равнодушно подумал Иван, но тут же одернул
себя: - А я нормальный?" Представился журналистом, но своей фамилии не
назвал. От пива и ста граммов отказался. Повалялся в одежде на скрипучей
железной кровати, с необъяснимой отрадой чувствуя затылком свежую сыроватую
наволочку, обоняя запахи беленых стен и проклеенных газетами оконных рам.
Всматривался сквозь сверкающее окошко на лоскут чистого - все еще чистого! -
неба.
Поговорили о том о сем. Садовников и Конопаткин наперебой расхваливали
местные лечебные грязи и солевые ванны: обезноживших-де ставят на ноги,
просто-напросто чудотворно омолаживают, приехал согнутым и злым, уедешь
гоголем, а женщин от бесплодия излечивают. Делать в комнате, маленькой и
тесной, было совершенно нечего, вышли на улицу. По тропкам, заваленным
листвой и хвоей, вереницей бродили курортники. Иван приметил молодую, одетую
в стильное, но не броское сиреневое пальто женщину. Она скромно сидела на
краю обшелушившейся лавочки в тени бордово угасающей черемухи и вежливо, но
все же с притворным интересом слушала двух укутанных козьими шалями дам,
которые щебечуще, как птицы, что-то ей рассказывали, перебивая друг дружку.
Ей не было, похоже, тридцати, но морщинки уже прикоснулись к ее истомленному
смуглому лицу. Выделялись большие глаза - черные, блестящие, чуткие.
Непривычное - ее коса, перекинутая через плечо, толстая длинная настоящая
коса.
- Видать, от бесплодия приехала полечиться, - шепнул Ивану юркий
Конопаткин, выныривая у него возле левого плеча. - Эх, будь я таким же
молодым, как вы, Иван Данилыч, я б ее полечил, голубоньку! - по-жеребячьи
загигикал он, потирая свои маленькие мозолистые ладони.
Иван сверху вниз взглянул на Конопаткина, приметил волоски на кончике
его остренького носа. Промолчал, отвернулся. Все трое поклонились этим
женщинам. Завязался скучный разговор - о погоде, о процедурах, о железной
дороге, о пьяном дворнике, который блаженно почивал на куче сгребенной им
листвы. Познакомились. Молодую женщину звали Марией. Процедуры начнутся лишь
завтра, и до обеда еще далековато. Садовников предложил прогуляться на берег
Белой. "Надо бы поискать тетю Шуру, - подумал Иван. Но тут же: - А,
собственно, зачем?"
Дорогой как-то незаметно поделились на пары; Иван оказался рядом с
Марией. Ему хотелось побольше узнать о ней, и она, не скрытничая и не
лукавя, отвечала на его осторожные вопросы. Жила с мужем в Иркутске,
работала продавцом парфюмерии. Не утаила, что приехала лечиться от
бесплодия. Иван невольно любовался ею.
За поселком, сонноватым и малолюдным, прошли возле вытянутой огурцом
запруды, запущенной, густо поросшей камышом и осокой, перебежками пересекли
оживленное шоссе и вскоре вышли на высокий, травянистый берег Белой
невдалеке от длинного железобетонного моста, по которому, подчиняясь
предупреждающему знаку, нудно-тихо тянулись в обоих направлениях автомобили.
А река текла широко и напряженно. Замутненные воды поднялись высоко,
скоблили обширно подтопленные берега, скрыли островки, оставив над
стремниной дрожащие, все еще густо-зеленые ветви берез и тополей.
- А вы знаете, товарищи, - с уже забываемым советским словом обратился
ко всем Садовников, - где мы с вами находимся? О, не гадайте! Не отгадаете
ни за что! Мы находимся с вами на том самом месте, где много тысячелетий
назад изготавливались великие произведения искусства - так называемые
Мальтинские мадонны, или Венеры. Теперь они являются украшением знаменитых
музеев мира - Лувра и Эрмитажа.
- Лувра? Эрмитажа? - удивились все. - Что же в них необычного?
- О-о-о! - поднял и развел руки учитель истории. - Представьте
палеолитических людей. Редко когда бывали сытыми они, часто болели, не
дотягивали до тридцати лет, укрывались в убогих шалашах. Огонь костра если
погаснет, то последуют страшные беды и лишения. Казалось бы, ну какие мысли
могли быть в голове этих несчастных существ, кроме одной: как выжить,
спастись, прокормиться да обогреться? Ан нет! Уже тогда человек задумался о
высоком. О нравственном! Удивлены? А вот послушайте-ка, послушайте!
Найденные на этом берегу фигурки изображают обнаженных женщин, что,
несомненно, воплощает мысль о материнстве и плодородии. Обычное явление для
примитивных цивилизаций. Таких голеньких, пардон за вульгарность, всюду
находили, на всех материках. Но вот нигде в мире еще поколе не нашлись
палеолитические скульптурки женщин в одежде. А вот здесь, в Мальте, нашлись!
Нашлись, голубушки! Нашлись Венеры в мехах. Спрашивается, почему, например,
в той же ледниковой Европе - а там климат был, скажу я вам, не сахар,
чрезвычайно суровый - нет ни одной женской статуэтки из палеолита в одежде,
а здесь нате вам - приодетые, в парках? Таких фигурок всего три в мире, и
все - отсюда! Ученое сообщество планеты не может понять этого феномена. И
единственное объяснение дают такое: у сибиряка уже в те дикие времена нравы
были строже. Душой, дескать, он был чище, натурой гармоничнее. Вот на какой
земле вы сейчас изволите стоять.
Дамы в козьих шалях хихикнули, Конопаткин с ироничной усмешкой почесал
за ухом.
- А может, фигурки - изображения матери? - неуверенно произнес Иван и
отчего-то покраснел. - То есть я хочу сказать, сын изобразил свою мать,
выразил к ней свою любовь... понимаете меня? - Улыбнулся: - Знаете, что,
господа-товарищи? А в Мальте родилась моя мать... мама.
- Здесь родилась ваша мать?! - почему-то все изумились этому простому
факту.
- Но она никогда и ничего не говорила мне про раскопки и фигурки
Венер...
Вспомнили, что пора обедать, и также парами пошли назад. В поселке Иван
спросил у прохожего о тете Шуре и ему указали на дом, возле которого на
лавочке сидела старушка в выцветшей ватной душегрейке.
- Извините, вы тетя Шура? - спросил Иван у старушки.
- А я тебя, Ваньча, сразу признала, когда ты еще к реке шел: на Галинку
ты шибко смахиваешь. Ну, здрасьте, здрасьте, племяш. Какой ты видный
мужчина.
Иван последний раз виделся с теткой, ощущалось им, сто лет назад. А в
самой Мальте раньше ни разу не был, лишь мимо на поезде или в автомобиле
проезжал по своим журналистским делам. Тетка изредка гостевала у них в
Иркутске, а когда в последний раз - уже и не вспомнить. Когда же мать Ивана
умерла, оборвались все связи между родственниками.
Тетя Шура зазывала в дом обоих, обещала чаем напоить, но Мария вежливо
отказалась. Иван проводил ее в столовую, на пороге придержал, посмотрел в
глаза, не выпускал из своей руки ее руку. Она строго сказала:
- Прекратите, пожалуйста.
Он, сжав губы, качнул в ответ головой. Вернулся к тетке.
Разулся, прошелся по толстым, очень широким плахам пола. Дом был
маленьким, но уютным, состоял из одной горницы, увешанной потускневшими
фотографиями, и кухонки, в которой дородной хозяйкой разместилась большая, с
зевласто-широким полукруглым жерлом русская печь, недавно выбеленная; еще
были комнаты-пристройки. Со стен на Ивана смотрели лица родственников. А
между двух окон висел большой портрет его матери - молодой и красивой, с
улыбкой в глазах. В углу лампадка освещала блеклую икону, украшенную
искусственными цветами. На полу были расстелены пестрые тряпичные половики.
Обе комнаты сияли простодушной чистотой. Пахло сухарями. Ивану на минуту
представилось, что вот-вот тетя Шура, хлопотавшая на кухне за выцветшей
занавеской, присядет у окна, подопрет рукой свою маленькую, укутанную
платком голову и начнет потчевать его, как ребенка, неторопливой, непременно
мудрой сказкой. И ему вспомнилось, как мать перед сном ему, малышу, читала
книжки, заботливо подтыкая одеяло, поглаживая его по голове, а он упрямо
боролся с подступающим сном, цепляясь сознанием за тихий голос матери.
- Живу, Ваньча, одна-одинешенька: старик годов десять как преставился.
Шибко мучался печенью. Попей-ка с его! Дети, трое, стали самостоятельными,
кто где живет. Дай Бог им счастья, - вздыхала за занавеской тетя Шура. - Вся
Мальта теперь - почитай, одни старики, да и что тут делать молодым? Вон, для
них Усолье с фабриками да бравенький поселок Белореченский в километре
отсюда. Там такущий отгрохали птицекомплекс! Если бы не железка - так была
бы, спрашивается, сейчас Мальта на белом свете? Кому она, горемычная, нужна?
Курорт тут? Так ведь соль с грязями в Усолье, туда и возят на процедуры!..
Потом сели за стол, застеленный белой слежавшейся скатертью, пообедали,
выпили по рюмке-другой настойки. Беседовали за чаем. Иван начал было
рассказывать о Мальтинских мадоннах, но старушка явно не поняла его, она
ничего раньше не слыхала о раскопках, и он замолчал. Зато она рассказала ему
о своей и его матери молодости. Когда стихала, словно бы пригорюниваясь,
Иван спрашивал, тревожил ее, хотя многое о жизни матери знал хорошо. Однако,
казалось, боялся, что чего-то самого главного для себя не услышит, не
узнает, не захватит отсюда. А что могло быть для него сейчас главным,
определяющим - не мог осознать ясно, только сердце чего-то ждало и почему-то
томилось.
В сумерках раннего утра юная Галина торопко шла улицами и заулками
Мальты к Григорию Нефедьеву - к своему Гришеньке, к своему возлюбленному.
Она убежала из родительского дома. Родители ее, добропорядочные, уважаемые
люди, отец - фронтовик, слесарь из тех, что нарасхват, до зарезу нужные на
железке, мать - учительница начальной школы, надеялись, что закончит их
Галинка, младшенькая, егозливая, неугомонная, но смышленая (двое детей уже,
славу Богу, пристроились в жизни), десятилетку в Усолье, следом поступит на
фельдшера или даже докторшу, выйдет за приличного парня, отстроятся они в
Мальте или поселятся в Усолье, а то и в самом Иркутске, и заживут в любви и
достатке.
- Война-то кончилась, братцы, - живи, не хочу!.. - за поллитровкой
другой раз восклицал отец, украдкой плача.
А что же дочь вытворила! Объявила им вчера, что беременная от Григория,
что любит только его и что уйдет из школы и - будет рожать.
- Срамота какая!..
- Убиваешь нас без ножа!..
Галина - в двери, убежать хотела. Скрутили, заперли в чулане. Слышала
она, как плакали и незлобиво поругивались друг с другом потрясенные отец и
мать; сговорились - поутру пригласить повитуху, тишком спасти девчонку и
честь семьи. Затихли, вздыхали и ворочались во сне в жарко натопленном доме.
Галине было жалко родителей, она любила их, но всю ночь не сомкнула
глаз - упрямо отдирала подгнившую половицу. Под утро, наконец, выкарабкалась
через подвал в горницу, оттуда на цыпочках прокралась во двор и в одном
платьишке да в прохудившихся чунях (а на улице - слякоть, мозглый ветер
бродил) направилась к своему Гришеньке. Даже не подумала, когда находилась в
горнице, что можно накинуть на себя какую-нибудь согревающую лопоть да обуть
боты.
Знала, где ночует Григорий, - в зимовьюшке на огороде. Там тайком от
всей Мальты и всего света и любились они с самой весны, там и клялись друг
другу в вечной любви. Между колючих кустов малинника и косматых, словно
дерюга, трав прокралась вдоль забора к дырке, боясь всполошить собак и
разбудить домашних Григория. Растолкала любимого, целовала его в сонные
глаза. Рассказала, что задумали ее родители. Григорий свесил с топчана
длинные ноги, не сразу отозвался. Потянулся и зевнул:
- Что ж, вытравляй. А то житья нам не дадут. Чего доброго, мои
прознают...
Но тут же такую получил оплеуху, что полетел на пол, вылупился на
Галину. Грозно нависла она над ним, крепким, широкоплечим, сама же
маленькая, тощеватая. Почесал парень в затылке:
- А что, рожай.
И оба не выдержали - засмеялись, обнялись, утонули в ласках.
- Я никого не боюсь, и ты не дрейфь, - шептал Григорий. - Как-нибудь
выкарабкаемся. Вон, на железку пойду вкалывать, а учеба... что ж, отслужу, а
после уж о школе подумаем.
- Служи, служи, а мы с ним тебя дождемся.
- С ним? - не понял Григорий.
Галина значительно указала взглядом на свой живот. Снова засмеялись и
обнялись крепче, будто того и стоит жизнь, чтобы миловаться без устали да
смеяться до колик.
Рассвело - вошли в дом, поклонились сидевшим за столом родителям
Григория, объявили, заикаясь и робея, что хотят пожениться, что Галина
беременная. У матери кружка с горячим чаем выпала из руки, отец поперхнулся
огурцом и сматерился, выскочил из-за стола.
Григорий тоже заканчивал десятилетку, и его родители, уже немолодые,
надорванные жизнью люди, тянулись ради сына - в железнодорожные инженеры
прочили его. Первый их сын погиб в день победы в Праге, у дочери еще до
войны жизнь не задалась - развелась с мужем, спилась, бросила ребенка и
где-то пропала на ленских лесосплавах, и выходил у стариков один расклад в
отношении Григория - надежа и опора он для них незаменимая. "Умница,
красавец, силач, - каждому бы по такому сыну!" - гордились мать и отец.
Накинулась мать на Галину:
- Ни рожи, ни кожи, а такого парня хочешь отхватить? Жизнь ему
загубишь! Не дам, не дам! Уйди, гадюка!..
Отец, рослый, угрюмый деповский кузнец, надвинулся на сына с ремнем. Но
Григорий и замахнуться ему не дал - перехватил ремень, накрутил его на свой
кулак и мощным рывком утянул отца, не выпускавшего ремень, книзу. Тот
побагровел:
- На отца?!.
Галина увлекла Григория за дверь. Выскочили со двора на улицу,
сцепившись руками, и один направо рванулся, другой - налево. Не
сговариваясь, направились к вокзалу, словно бы призывавшему к себе трубными
свистками локомотивов, дружным постуком колесных пар, с вихрями
проносившимися на запад или на восток составами. Повстречали Шуру
Новокшенову - двоюродную сестру и закадычную подружку Галины. Она, тоже
семнадцатилетняя, тоже худенькая, но жилистая, уже года полтора работала на
дороге в бригаде путейцев, с утра до ночи размахивала кувалдой, ворочала
шпалы, только что рельса не могла на себя взвалить, а так все выполняла, как
взрослая, дюжая баба, - ведь кто-то должен был содержать младших братьев и
сестер. Мать Шуры была инвалидом, а на отца еще в сорок втором пришла
похоронка.
И тут только Галина расплакалась, уткнувшись в промасленную, отсыревшую
стежонку подруги: куда идти, что делать?
- В Мальте вам нельзя оставаться: поедом съедят и разлучат, - рассудила
Шура, смахивая ладонью под сырым простуженным носом и оставляя сажный бравый
усик. - Вот что, братцы-кролики: катите-ка вы в Тайтурку, перекантуетесь
пока у Груни, она баба из нашенских, путейских. Бобылка, бездетная, а изба у
нее - просто избища. Родичи завещали. Я ей записку черкну... Пойдемте-ка в
бригадную теплушку, я вас приодену мало-мало: ведь голые почитай. Посинели
ажно. А потом заскочите в товарняк и через десять минут - Тайтурка вам.
Заживете своей семьей. Распишитесь, глядишь. Ну, годится?
- Годится! - враз вскрикнули Галина и Григорий.
- Будто одной головой думаете, - порадовалась Шура, с интересом, но
смущенно взглядывая на видного Григория. - У меня-то с моим ухажеришкой, с
Кешкой-то Зубковым, не любовь, а одно горькое разномыслие.
Приодела она их в старые, поблескивающие масляными пятнами стежонки, в
кирзовые, но почти что новые сапоги, покормила картошкой в мундирах,
посадила на площадку товарняка, попросив машиниста, чтобы тот притормозил
возле Тайтурки. На прощание шепнула Галине:
- Какая ты счастливая! Парень у тебя так парень!
Паровоз бесцеремонно пыхнул по вокзалу и людям паром, строго прогудел
на всю округу и неспешно тронулся с места. Вскоре состав деловито катился по
лесистой необжитой равнине, сминая туман. Сырой студеный ветер свистал в
ушах Галины и Григория. Нахлестывало в лицо колкой мокретью.
Нежданно-негаданно распахнувшаяся перед молодыми людьми вольная жизнь
испугала их. Они прижались друг к дружке.
Галина озябла. Григорий сбросил с плеч свою стежонку, укутал ею
поясницу и живот любимой. Но сам тоже - иззябший, издрогший.
Галина сбросила с себя его стежонку. Но Григорий строго сказал, плотнее
укутывая Галину:
- Думаешь, только тебя грею?
- А кого ж еще? - подивилась Галина.
- Его, - указал он взглядом на ее живот.
Миновали гулкий мост через норовившую выплеснуться из берегов Белую.
Открылась Тайтурка с серыми цехами и дымящими трубами лесозавода,
теснившимися у железной дороги деревянными мокрыми домами и огородами с
высокими почерневшими заборами. Так, усыпленные и обогретые счастьем, не
воспринимая унылой обыденщины мира, и проехали бы мимо Тайтурки, словно все
одно было для них, куда и зачем ехать, лишь бы быть рядышком друг к другу.
Очнулись, когда со скрежетом дернулся, снова разгоняясь, притихший на
считанные секунды локомотив. Григорий спрыгнул на высокую насыпь, бережно
принял на руки Галину.
Полная, с ласковыми заспанными глазами Груня, часа два как вернувшаяся
с ночной смены, без лишних расспросов приютила нежданных гостей, выделила им
самую большую комнату с отдельной печкой, чтобы подтапливать, если холодно
покажется, с умывальником, - ну, просто-таки роскошество. Одинокая немолодая
женщина была несказанно рада - ведь не одной теперь мыкаться по жизни, да и
можно погреться возле камелька чужого счастья. До войны у Груни был муж,
годков двенадцать прожили они вместе, но детьми так и не обзавелись. Погиб
ее незабвенный Юрий на Курской дуге, и какой теперь мог перепасть Груне
семейный фарт, если мужиков и молодым да красивым бабам не доставало?
"Казалось бы, и должно было бы расцвести счастью Григория и Галины,
должно было бы им стать мужем и женой, родить детей, взрастить их,
построить, быть может, дом, благополучно дожить обоим до старости. И не
родился бы я, а кто-нибудь другой, и тот другой - уж точно! - не ныл бы, не
жаловался бы на жизнь и судьбу, как я, не занимался бы всеми этими писчими
гнусностями, а жил бы без затей и себе и людям в угоду и радость. Но
человек, как говорят, предполагает, а кто же располагает его жизнью и
судьбой? Бог? И если так - то судьбой и жизнью каждого ли человека? Неужели
мы все так уж и нужны Богу?" - подумал взволнованный Иван, слушая
неторопливый рассказ тети Шуры.
Галина и Григорий посидели в тот день с тороватой, разговорчивой Груней
за утренним чаем, перетекшим в обед, обустроили свою комнату, а ночью у
Григория, весь вечер недомогавшего, но крепившегося, самолюбиво не