Страница:
– Собрался опять ваш квартет, – тепло заговорила она. – В последний раз! Так покоритесь же велениям судьбы и помяните добром свое прошлое!
– Так покоримся же велениям судьбы и помянем добром свое прошлое! – как эхо повторили все присутствующие.
– И с Богом! Вперед! На новую жизнь накануне накануне! – вдохновенно продолжила Белая Роза.
– С Богом! Вперед! На новую жизнь накануне накануне! – как эхо продолжили наши персонажи.
– Давай пожмем друг другу руки, и в дальний путь на долгие года, – Михаил Сидорыч запел было известный романс Вадима Козина, но остановился. Ему вдруг стало стыдно и неловко, как будто бы он запел не здесь, а на поминках. Ведь это их прошлое умирало для возрождения в новой жизни.
– Теперь по русскому обычаю нужно присесть на дорожку, – сказал Инсанахоров.
Все сели. Инсанахоров на диване, Руся подле Инсанахорова, Владимир Лукич подле Руси, Михаил Сидорыч подле Владимира Лукича, Роза Вольфовна подле Михаила Сидорыча. Все умолкли; все улыбались напряженно, и никто не знал, зачем он улыбается, каждому хотелось что-то сказать на прощанье, и каждый понимал, что в подобной обстановке можно сказать одну лишь пошлость. А пошлость, развязность, ерничанье – это самое гадкое, что только может быть в человеке!
Инсанахоров поднялся первый и перекрестился.
– Прощай, старая Германия, здравствуй, новая жизнь, – еле слышно выговорил он.
Раздались напутственные поцелуи, обещания писать, последние полусдавленные прощальные слова. У подъезда стояли Владимир Лукич, Михаил Сидорыч, Белая Роза, какой-то посторонний мастеровой в полосатом халате. Вдруг из-за угла вылетела машина «вольво» и с диким скрежетом тормозов, чуть не врезавшись в такси, остановилась.
Все ахнули, но из машины одним прыжком выскочил Николай Романович.
– Застал еще, слава богу! – воскликнул он. – Вот тебе, Русенька, наше последнее родительское благословение.
И, достав маленький образок, зашитый в бархатную сумочку, надел его на шею дочери, а также незаметно, как ему казалось, положил ей в карман толстую пачку зеленых долларов.
– А вы, а вы... – обратился он к Инсанахорову, но не смог закончить фразу, махнул рукой и заплакал, этот, в сущности, тоже очень хороший русский человек.
Руся зарыдала и стала целовать его руки. Инсанахоров – тоже.
– Ну, – сказал Николай Романович, отирая слезы, – с Богом! Смотри же, Руся, пиши нам. Авось где-нибудь и свидимся – хоть на том, хоть на этом свете. Поздравляем и желаем!
– Прощайте, папенька, Владимир Лукич, Михаил Сидорыч, Роза Вольфовна, посторонний мастеровой в полосатом халате. Здравствуй, Россия! – сказала Руся.
– Россия! – сказал Инсанахоров.
– Россия! – сказали Владимир Лукич, Михаил Сидорыч и Роза.
– Russland[13], – сказал посторонний мастеровой в полосатом халате.
XXXIV
XXXV
– Так покоримся же велениям судьбы и помянем добром свое прошлое! – как эхо повторили все присутствующие.
– И с Богом! Вперед! На новую жизнь накануне накануне! – вдохновенно продолжила Белая Роза.
– С Богом! Вперед! На новую жизнь накануне накануне! – как эхо продолжили наши персонажи.
– Давай пожмем друг другу руки, и в дальний путь на долгие года, – Михаил Сидорыч запел было известный романс Вадима Козина, но остановился. Ему вдруг стало стыдно и неловко, как будто бы он запел не здесь, а на поминках. Ведь это их прошлое умирало для возрождения в новой жизни.
– Теперь по русскому обычаю нужно присесть на дорожку, – сказал Инсанахоров.
Все сели. Инсанахоров на диване, Руся подле Инсанахорова, Владимир Лукич подле Руси, Михаил Сидорыч подле Владимира Лукича, Роза Вольфовна подле Михаила Сидорыча. Все умолкли; все улыбались напряженно, и никто не знал, зачем он улыбается, каждому хотелось что-то сказать на прощанье, и каждый понимал, что в подобной обстановке можно сказать одну лишь пошлость. А пошлость, развязность, ерничанье – это самое гадкое, что только может быть в человеке!
Инсанахоров поднялся первый и перекрестился.
– Прощай, старая Германия, здравствуй, новая жизнь, – еле слышно выговорил он.
Раздались напутственные поцелуи, обещания писать, последние полусдавленные прощальные слова. У подъезда стояли Владимир Лукич, Михаил Сидорыч, Белая Роза, какой-то посторонний мастеровой в полосатом халате. Вдруг из-за угла вылетела машина «вольво» и с диким скрежетом тормозов, чуть не врезавшись в такси, остановилась.
Все ахнули, но из машины одним прыжком выскочил Николай Романович.
– Застал еще, слава богу! – воскликнул он. – Вот тебе, Русенька, наше последнее родительское благословение.
И, достав маленький образок, зашитый в бархатную сумочку, надел его на шею дочери, а также незаметно, как ему казалось, положил ей в карман толстую пачку зеленых долларов.
– А вы, а вы... – обратился он к Инсанахорову, но не смог закончить фразу, махнул рукой и заплакал, этот, в сущности, тоже очень хороший русский человек.
Руся зарыдала и стала целовать его руки. Инсанахоров – тоже.
– Ну, – сказал Николай Романович, отирая слезы, – с Богом! Смотри же, Руся, пиши нам. Авось где-нибудь и свидимся – хоть на том, хоть на этом свете. Поздравляем и желаем!
– Прощайте, папенька, Владимир Лукич, Михаил Сидорыч, Роза Вольфовна, посторонний мастеровой в полосатом халате. Здравствуй, Россия! – сказала Руся.
– Россия! – сказал Инсанахоров.
– Россия! – сказали Владимир Лукич, Михаил Сидорыч и Роза.
– Russland[13], – сказал посторонний мастеровой в полосатом халате.
XXXIV
Далее, к сожалению, все теряется в морозном тумане, и наше ясное повествование приобретает черты абсолютной размытости.
Вот, например, кто не видел Хельсинки в декабре, тому едва ли знакома вся несказанная прелесть этого волшебного города. Вечерняя чернота и суровость климата идут Хельсинки, как пестрое солнечное кружево весенних бульваров Парижу, как летняя дымка Лондону, как золото и пурпур осени древней, но вечно юной Москве. Подобно крепким спиртным напиткам, красота Хельсинки и волнует, и возбуждает желания; она томит и дразнит неопытные души, как обещание близкого, но несбыточного счастья, особенно если это души советских туристов, марширующих по улицам столицы Финляндии вдоль и поперек.
Все в Хельсинки темно, но освещено фонарями, все овеяно дыханием Балтики и все приветливо – особенно маленькие трактиры, особенно в районе порта, недаром один из них носит нежное и возвышенное женское имя «Клава». Громады билдингов и здания исторической застройки стоят легкие и чудесные, как сон молодого языческого бога. Есть что-то сказочное, пленительное в разбросанных там и сям, например на улице Кирьятуонтекиянкату, красных гранитных валунах, есть что-то демоническое в суровых скальных уступах, срывающихся в море, как персонажи Калевалы. «Хельсинки уже не тот, то ли дело было в старину, до Зимней войны, когда так весело звучала Сакиярви-полька и мужчины носили шляпы», – скажет вам иногда старожил города, но вы сразу же поймете, что этот простой, немногословный человек, пьющий вместе с вами пиво «Николай Синебрюхов», явно лукавит, скрывая за показной небрежностью истинный патриотизм и потаенную любовь к своей гордой отчизне Суоми.
Короче говоря, кто не видел Хельсинки, тот вообще мало что видел в жизни, если же, конечно, не сидел в это время в тюрьме. Даже наше скудное перо вполне способно передать очарование этого серебристого финского воздуха, этой улетающей и близкой дали, этого дивного сочленения изящнейших очертаний и тающих красок. Унылому пессимисту не для чего посещать Хельсинки: визит этот будет горек ему при мысли, что и Россия могла бы быть такой же, кабы не захватили ее в 1917 году красные хулиганы, но приятен этот город тому, в ком кипят еще силы, кто верит в Бога и в то, что Он не допустит дальнейших потоков крови, не позволит гранатам, бомбам и минам по-прежнему взрываться слева, справа, снизу и сверху. Эх, хороший город Хельсинки, и люди в нем замечательные – взять того же художника Самоли, телерепортера Рубена или того оживленного господина, который подарил автору «Накануне накануне» в вокзальном ресторане поздней ночью тяжелое пасхальное яйцо из настоящего финского гранита...
Но при чем здесь все это?
А при том, что Руся и Инсанахоров затерялись в морозном финском тумане. Они испытывали значительные затруднения с тем, чтобы прямиком попасть в бывший СССР. У Инсанахорова во время их переезда из Стокгольма на пароме «Силья-Лайн» исчез после его задушевной беседы с двумя финско-шведскими цыганами бумажник с деньгами и документами, а у Руси по-прежнему не было въездной советской визы, которую они беспечно надеялись добыть по блату или за умеренную мзду, учитывая репутацию Инсанахорова как народного героя.
Черты лица Руси немного изменились со дня их отъезда из Мюнхена, но выражение этих черт стало совсем другое, спокойное и удовлетворенное. Все тело ее расцвело, попышнело, заматерело, умножилось. У Инсанахорова, напротив, выражение лица осталось то же, и выглядел он вроде бы не так уж плохо, как после болезни, поправился, однако с ним продолжала происходить та странная метаморфоза, истоки которой заметила проницательная Анна Романовна. Он действительно стал меньше ростом, и теперь многие принимали его за сына Руси и, лишь приглядевшись к его бороде, делали заключение, что перед ними лилипут.
Без паспорта, в чужой стране... хорошо, что хоть денег у них, благодаря доброте Николая Романовича, было очень много, и они снимали роскошный номер в гостинице «Хоспиц», знаменитой тем, что здесь некогда жил немецкий паренек Матюша Руст, приземлившийся на Красной площади Москвы в своем спортивном самолете и оттянувший за это пару лет советской тюрьмы, но прославившийся во всем мире лет эдак на сто.
Они стояли на обледенелом берегу и глядели в сторону Свеаборга.
– Какое унылое место, – заметила Руся. – Как сильно дует с моря. Мне кажется, это слишком холодно для тебя.
– Холодно? – с горькой усмешкой возразил Инсанахоров. – Хорош бы я был русский, если бы холоду боялся, как француз или африканский студент, обучающийся в университете имени Патриса Лумумбы. Ведь она там, наша Родина, – прибавил он, вытянув руку по направлению к востоку. – Вот и тянет оттуда Сибирью.
Руся посмотрела в морскую даль, и ей на секунду почудилось, что там, в том неведомом пространстве, куда устремлена рука Инсанахорова, действительно можно различить среди зимней мглы и эту загадочную Россию, и эту таинственную Сибирь, где люди ездят на собаках и в любое время дня и года пьют спирт, который так и называется – «питьевой».
– Потерпи, – примирительно сказала она, ласково коснувшись его плеча. – Дядя Юкка говорит, что через день-другой все устроится.
– День-другой! – Инсанахоров в отчаянии хлопнул себя кулаком по коленке и вдруг настороженно спросил: – А ты уверена, что на него можно положиться?
– Еще бы! Ведь он друг нашего Евгения Анатольевича. Они вместе пьянствовали в Москве в годы застоя, когда там правил тиран Брежнев, читали, создавали и распространяли декадентские произведения, которые он переводил на финский язык... Ведь дядя Юкка как переводчик имеет в Финляндии столь же высокую репутацию, как и Роза Вольфовна в Германии...
– Признаюсь, я тоже хорошо знаю дядю Юкку и задал этот вопрос, чтобы укрепить твою уверенность в этом славном человеке. Более того, я был хорошо знаком с его первой и последней женой, гречанкой. Они дюже сильно любили друг друга, но потом она пырнула его ножом и возвратилась в Грецию. Я думаю, что они до сих пор друг друга любят, но... таковы причуды любви... – Он улыбнулся, слепил снежок и швырнул его так далеко, как только мог.
– Вот ты и повеселел, мой милый Андроша! – не на шутку обрадовалась Руся. И тут же мягко упрекнула его: – Мне кажется, ты в последнее время стал более подвержен унынию, чем раньше. А ведь уныние – смертный грех для православных. Сам посуди – какие воодушевляющие вести идут с Востока! Говорят, что коммунисты, комсомольцы и кагэбэшники стали биржевиками, купцами и бизнесменами, что новые промышленники вкладывают все свои средства в развитие капитализма в России, а сами буквально едят черствый хлеб и пьют водопроводную воду, чтобы только снова расцвела родная земля.
– Свежо предание, но верится с трудом, – улыбнувшись, процитировал Инсанахоров и добавил: – Черного кобеля не отмоешь добела, как говорил Никита Сергеевич Хрущев про американских империалистов. Я скорее поверю, что рэкетиры, которых так боялась твоя мама, грабя награбленное, перечисляют его безвозмездно в детские дома и приюты для малолетних преступников, чем в то, будто из генетического бездельника-коммуняки может выйти что-то стоящее.
– А я бы не была столь категорична, – робко возразила Руся. – Пусть коммуняки, пусть рэкетиры – время всех обкатает, как гальку на морском берегу...
Она не успела закончить свою мысль.
– Во, бля, красота какая охереннейшая! – вдруг раздался сзади хриплый развязный голос.
– И зачем ты, сука Володька Ленин, отдал Финляндию финнам! – отозвался другой хриплый развязный голос.
– Эх ты, Финляндия, Финляндия! Последний оплот ленинизма! – завопили оба голоса.
Руся и Инсанахоров обернулись и увидели, что по скальному обрыву идут, взявшись за руки, как Кай и Герда из сказки о Снежной королеве, два в доску пьяных советских товарища в пыжиковых шапках и распахнутых дубленках. Они не успели испугаться или удивиться, как «товарищи» мгновенно куда-то исчезли, очевидно, упали беззвучно со скального обрыва вниз.
Инсанахоров мрачно выругался.
– Они не виноваты, – промолвила Руся. – Такими их сделала система.
– Система системой, а всю кровь они мне расшевелили своими наглыми криками, своими партийными харями. Пошли домой! – скривился Инсанахоров.
– Хорошо, но мы ведь еще собирались зайти в универмаг «Штокман», чтобы купить тебе новые брюки, – эти тебе опять велики. Заодно и ботиночки тебе присмотрим в отделе детской обуви, – предложила Руся.
Инсанахоров промолчал, только прежняя горькая усмешка скользнула по его губам.
– Успеть бы, – сказал он тихо, чтобы не слышала жена.
Они вышли на заснеженную, продутую всеми ветрами Александринеркату. Ходить вдвоем с любимым существом в чужом городе, среди чужих как-то особенно приятно: все кажется прекрасным и значительным, всем желаешь добра, мира и того же счастия, которым исполнен сам.
– Великий Сашка, – сказал, умилившись, Инсанахоров, когда они проходили мимо памятника царю-освободителю, – если бы тебя не ухлопали нервные недоучки, все было бы совсем по-иному в этом грешном из миров.
К нему явно вернулось хорошее настроение, и Руся была этому бесконечно рада.
Они медленно шли по бульварам. Мелькали уютные огоньки кафе, гостиниц, ресторанов. Увидев округлое, похожее на гриб, здание театра, Руся вдруг вспомнила:
– Послушай, Андроша, я забыла тебе сказать, может, это тебя развлечет... Сегодня здесь играют спектакль по роману Тургенева «Накануне». Заглянем?
– Это что, гастроли кого-то из советских? Театр Романа Виктюка, сценография Владимира Боера?
– Нет, это местная труппа поставила. Сейчас ведь мода на все русское.
– Но мы же ничего не поймем по-фински, – возразил Инсанахоров.
– А я помогу тебе, если ты не читал романа. Сюжет прост. Представь – Россия, конец XIX века. Русская девушка в Москве влюбляется в болгарского революционера, родину которого поработили турки. Не испугавшись тягот жизни, общественного мнения, оставив привычный круг семьи, друзей, знакомых, она тайно венчается с ним, и они едут на его родину, чтобы вместе бороться с врагами. Но по дороге, в Венеции, он умирает от злой чахотки.
– А она? – чуть вздрогнув, спросил Инсанахоров.
– А она увозит гроб с его телом на родину, чтобы похоронить труп в родной земле. И тут следы ее теряются. Одни говорят, что влюбленная и труп пропали при кораблекрушении, другие – что она примкнула к национально-освободительному движению, описывали даже ее наряд, она ходила вся в черном с головы до пят... Как бы там ни было – она исчезла, и Тургенев не дает ключа к разгадке этой тайны. Вещица, в общем, недурна, хотя, на мой взгляд, весьма скверно написана, на каком-то ломаном русском языке. Я запомнила оттуда такие, например, «перлы»... постой, дай бог памяти... А, вот – они «сели в гондолу – крепко-крепко пожали друг другу руку». И все эти рыдания, заламывания рук – все это довольно глупо. Смешно, но там в финале герои слушают «Травиату», и Тургенев называет эту гениальную оперу пошлой вещью. Очевидно, живя постоянно за границей, он к этому времени окончательно спятил! – вдруг рассердилась она.
– Ну, не надо так строго, – заметил Инсанахоров. – А то ты гневаешься прямо как Достоевский, который в карикатурном виде изобразил старичка Тургенева в «Бесах», – шутливо поддел он ее.
– А ты... а ты у нас, видите ли, объективист, почти как Хемингуэй, который, кстати, хоть и обожал Тургенева, но все же написал пародию на его «Вешние воды», – отпарировала Руся.
Они посмотрели друг на друга и... расхохотались.
– Ладно, мир, – сказала Руся.
– Мир, – согласился Инсанахоров.
Они поцеловались под фонарем, под падающими снежинками. Руся наклонилась над Инсанахоровым, а он встал на цыпочки.
– И что-то он мне все же напоминает, этот сюжет, который ты мне только что рассказала, – задумчиво промолвил Инсанахоров. – А вот что именно – я не могу понять... Русская девушка, революционер, турки... Нет, никак не могу вспомнить...
Руся вся похолодела, поняв, какую оплошность она совершила, рассказав Инсанахорову такую печальную историю. Она начала тихо искать своей рукой руку Инсанахорова, нашла ее, и они крепко пожали друг другу руку.
И лишь тогда, когда они вдруг услышали, что все здание театра трещит изнутри от бешеных аплодисментов и восторженных криков, они поняли, что, увлеченные этим литературным разговором, безнадежно опоздали на спектакль и он уже закончился.
Но это ничуть не огорчило их. Странное веселие овладело ими. Набрав в магазине «Туннели» около вокзала пива, сосисок, сыру и лососины, они отправились в гостиницу пировать, не желая более оставаться на людях.
– Тургенев... А ты помнишь того американского праправнучка Тургенева, которого ты, по выражению Евгения Анатольевича, «по лбу... плашмя... хлюп...», – вдруг неожиданно расхохоталась Руся, когда Инсанахоров уже разливал по бокалам пиво.
– А? Что? – Он недоуменно посмотрел на нее, а она, хохоча, уткнулась ему в плечо и чуть было не опрокинула его.
И острая тревога вновь кольнула ее сердце: за последние несколько часов Инсанахоров еще уменьшился.
Комната их выходила окнами на широкий парк, примыкающий к вокзалу. Под лунным сияньем блестели стальные рельсы, ведущие в Москву, гудели гудки, на площади, высоко в черном небе сверкал какой-то золотой шар, очевидно – реклама.
Инсанахоров на цыпочках встал перед окном, пытаясь заглянуть за подоконник. Руся подсадила его, но не дала ему долго любоваться видом: он вдруг обмяк, устал, начал заговариваться. Она уложила его в постель и, дождавшись, пока он заснул, тихонько вернулась к окну. О, как тиха и ласкова была ночь, какой пацифистской кротостью дышал морозный воздух, как всякое страдание, всякое горе должно было замолкнуть и заснуть под этим чистым небом, под этими святыми невинными лунными лучами. «О Боже! – думала Руся. – Зачем смерть, зачем разлука, болезнь, слезы? Ужель царство Божие действительно только внутри нас, как утверждал Лев Толстой, а вне нас – вечный маразм и бардак? К чему же тогда эта жажда и радость молитвы? – Она положила голову на сжатые руки. – Он заснул. Он постоянно уменьшается, а я постоянно увеличиваюсь. С чего бы это? Может быть, в наказание за наше счастье, которое мы построили в кредит на костях близких, и теперь должны внести полную плату за нашу вину? А если так, если мы виноваты, – зашептала она с невольным порывом, – дай нам, Боже, дай нам возможность обоим умереть на родных наших полях, а не здесь, в этой уютной, но чужой стране».
– Дядя Юкка! – пролепетал сквозь сон Инсанахоров.
Руся подошла к нему на цыпочках, нагнулась над ним и обнаружила, что он еще уменьшился, до размеров детской надувной игрушки.
Она снова подошла к окну, снова овладели ею невеселые думы. Она начала уговаривать самое себя, уверять, что нет веских причин для паники. Она даже устыдилась своей слабости. «Ну и что, что он стал такой маленький? Может, ему так лучше? Ведь это же лучше, чем если бы он помер, как в романе Тургенева, а я бы везла на Родину его гроб? Родина – это Родина. Родина вернет ему и его ум, и его силу, и его натуральные размеры...»
В это мгновение она увидела, как по площади, выписывая ногами кренделя, идет пьяный человек неизвестной национальности, как бы высматривая место, где можно помочиться. «Вот если он помочится на ствол дерева, – загадала она, – все будет хорошо». Пьяный покружил, покружил по площади, а потом подошел к дереву и расстегнул штаны. Руся отпрянула.
Вот, например, кто не видел Хельсинки в декабре, тому едва ли знакома вся несказанная прелесть этого волшебного города. Вечерняя чернота и суровость климата идут Хельсинки, как пестрое солнечное кружево весенних бульваров Парижу, как летняя дымка Лондону, как золото и пурпур осени древней, но вечно юной Москве. Подобно крепким спиртным напиткам, красота Хельсинки и волнует, и возбуждает желания; она томит и дразнит неопытные души, как обещание близкого, но несбыточного счастья, особенно если это души советских туристов, марширующих по улицам столицы Финляндии вдоль и поперек.
Все в Хельсинки темно, но освещено фонарями, все овеяно дыханием Балтики и все приветливо – особенно маленькие трактиры, особенно в районе порта, недаром один из них носит нежное и возвышенное женское имя «Клава». Громады билдингов и здания исторической застройки стоят легкие и чудесные, как сон молодого языческого бога. Есть что-то сказочное, пленительное в разбросанных там и сям, например на улице Кирьятуонтекиянкату, красных гранитных валунах, есть что-то демоническое в суровых скальных уступах, срывающихся в море, как персонажи Калевалы. «Хельсинки уже не тот, то ли дело было в старину, до Зимней войны, когда так весело звучала Сакиярви-полька и мужчины носили шляпы», – скажет вам иногда старожил города, но вы сразу же поймете, что этот простой, немногословный человек, пьющий вместе с вами пиво «Николай Синебрюхов», явно лукавит, скрывая за показной небрежностью истинный патриотизм и потаенную любовь к своей гордой отчизне Суоми.
Короче говоря, кто не видел Хельсинки, тот вообще мало что видел в жизни, если же, конечно, не сидел в это время в тюрьме. Даже наше скудное перо вполне способно передать очарование этого серебристого финского воздуха, этой улетающей и близкой дали, этого дивного сочленения изящнейших очертаний и тающих красок. Унылому пессимисту не для чего посещать Хельсинки: визит этот будет горек ему при мысли, что и Россия могла бы быть такой же, кабы не захватили ее в 1917 году красные хулиганы, но приятен этот город тому, в ком кипят еще силы, кто верит в Бога и в то, что Он не допустит дальнейших потоков крови, не позволит гранатам, бомбам и минам по-прежнему взрываться слева, справа, снизу и сверху. Эх, хороший город Хельсинки, и люди в нем замечательные – взять того же художника Самоли, телерепортера Рубена или того оживленного господина, который подарил автору «Накануне накануне» в вокзальном ресторане поздней ночью тяжелое пасхальное яйцо из настоящего финского гранита...
Но при чем здесь все это?
А при том, что Руся и Инсанахоров затерялись в морозном финском тумане. Они испытывали значительные затруднения с тем, чтобы прямиком попасть в бывший СССР. У Инсанахорова во время их переезда из Стокгольма на пароме «Силья-Лайн» исчез после его задушевной беседы с двумя финско-шведскими цыганами бумажник с деньгами и документами, а у Руси по-прежнему не было въездной советской визы, которую они беспечно надеялись добыть по блату или за умеренную мзду, учитывая репутацию Инсанахорова как народного героя.
Черты лица Руси немного изменились со дня их отъезда из Мюнхена, но выражение этих черт стало совсем другое, спокойное и удовлетворенное. Все тело ее расцвело, попышнело, заматерело, умножилось. У Инсанахорова, напротив, выражение лица осталось то же, и выглядел он вроде бы не так уж плохо, как после болезни, поправился, однако с ним продолжала происходить та странная метаморфоза, истоки которой заметила проницательная Анна Романовна. Он действительно стал меньше ростом, и теперь многие принимали его за сына Руси и, лишь приглядевшись к его бороде, делали заключение, что перед ними лилипут.
Без паспорта, в чужой стране... хорошо, что хоть денег у них, благодаря доброте Николая Романовича, было очень много, и они снимали роскошный номер в гостинице «Хоспиц», знаменитой тем, что здесь некогда жил немецкий паренек Матюша Руст, приземлившийся на Красной площади Москвы в своем спортивном самолете и оттянувший за это пару лет советской тюрьмы, но прославившийся во всем мире лет эдак на сто.
Они стояли на обледенелом берегу и глядели в сторону Свеаборга.
– Какое унылое место, – заметила Руся. – Как сильно дует с моря. Мне кажется, это слишком холодно для тебя.
– Холодно? – с горькой усмешкой возразил Инсанахоров. – Хорош бы я был русский, если бы холоду боялся, как француз или африканский студент, обучающийся в университете имени Патриса Лумумбы. Ведь она там, наша Родина, – прибавил он, вытянув руку по направлению к востоку. – Вот и тянет оттуда Сибирью.
Руся посмотрела в морскую даль, и ей на секунду почудилось, что там, в том неведомом пространстве, куда устремлена рука Инсанахорова, действительно можно различить среди зимней мглы и эту загадочную Россию, и эту таинственную Сибирь, где люди ездят на собаках и в любое время дня и года пьют спирт, который так и называется – «питьевой».
– Потерпи, – примирительно сказала она, ласково коснувшись его плеча. – Дядя Юкка говорит, что через день-другой все устроится.
– День-другой! – Инсанахоров в отчаянии хлопнул себя кулаком по коленке и вдруг настороженно спросил: – А ты уверена, что на него можно положиться?
– Еще бы! Ведь он друг нашего Евгения Анатольевича. Они вместе пьянствовали в Москве в годы застоя, когда там правил тиран Брежнев, читали, создавали и распространяли декадентские произведения, которые он переводил на финский язык... Ведь дядя Юкка как переводчик имеет в Финляндии столь же высокую репутацию, как и Роза Вольфовна в Германии...
– Признаюсь, я тоже хорошо знаю дядю Юкку и задал этот вопрос, чтобы укрепить твою уверенность в этом славном человеке. Более того, я был хорошо знаком с его первой и последней женой, гречанкой. Они дюже сильно любили друг друга, но потом она пырнула его ножом и возвратилась в Грецию. Я думаю, что они до сих пор друг друга любят, но... таковы причуды любви... – Он улыбнулся, слепил снежок и швырнул его так далеко, как только мог.
– Вот ты и повеселел, мой милый Андроша! – не на шутку обрадовалась Руся. И тут же мягко упрекнула его: – Мне кажется, ты в последнее время стал более подвержен унынию, чем раньше. А ведь уныние – смертный грех для православных. Сам посуди – какие воодушевляющие вести идут с Востока! Говорят, что коммунисты, комсомольцы и кагэбэшники стали биржевиками, купцами и бизнесменами, что новые промышленники вкладывают все свои средства в развитие капитализма в России, а сами буквально едят черствый хлеб и пьют водопроводную воду, чтобы только снова расцвела родная земля.
– Свежо предание, но верится с трудом, – улыбнувшись, процитировал Инсанахоров и добавил: – Черного кобеля не отмоешь добела, как говорил Никита Сергеевич Хрущев про американских империалистов. Я скорее поверю, что рэкетиры, которых так боялась твоя мама, грабя награбленное, перечисляют его безвозмездно в детские дома и приюты для малолетних преступников, чем в то, будто из генетического бездельника-коммуняки может выйти что-то стоящее.
– А я бы не была столь категорична, – робко возразила Руся. – Пусть коммуняки, пусть рэкетиры – время всех обкатает, как гальку на морском берегу...
Она не успела закончить свою мысль.
– Во, бля, красота какая охереннейшая! – вдруг раздался сзади хриплый развязный голос.
– И зачем ты, сука Володька Ленин, отдал Финляндию финнам! – отозвался другой хриплый развязный голос.
– Эх ты, Финляндия, Финляндия! Последний оплот ленинизма! – завопили оба голоса.
Руся и Инсанахоров обернулись и увидели, что по скальному обрыву идут, взявшись за руки, как Кай и Герда из сказки о Снежной королеве, два в доску пьяных советских товарища в пыжиковых шапках и распахнутых дубленках. Они не успели испугаться или удивиться, как «товарищи» мгновенно куда-то исчезли, очевидно, упали беззвучно со скального обрыва вниз.
Инсанахоров мрачно выругался.
– Они не виноваты, – промолвила Руся. – Такими их сделала система.
– Система системой, а всю кровь они мне расшевелили своими наглыми криками, своими партийными харями. Пошли домой! – скривился Инсанахоров.
– Хорошо, но мы ведь еще собирались зайти в универмаг «Штокман», чтобы купить тебе новые брюки, – эти тебе опять велики. Заодно и ботиночки тебе присмотрим в отделе детской обуви, – предложила Руся.
Инсанахоров промолчал, только прежняя горькая усмешка скользнула по его губам.
– Успеть бы, – сказал он тихо, чтобы не слышала жена.
Они вышли на заснеженную, продутую всеми ветрами Александринеркату. Ходить вдвоем с любимым существом в чужом городе, среди чужих как-то особенно приятно: все кажется прекрасным и значительным, всем желаешь добра, мира и того же счастия, которым исполнен сам.
– Великий Сашка, – сказал, умилившись, Инсанахоров, когда они проходили мимо памятника царю-освободителю, – если бы тебя не ухлопали нервные недоучки, все было бы совсем по-иному в этом грешном из миров.
К нему явно вернулось хорошее настроение, и Руся была этому бесконечно рада.
Они медленно шли по бульварам. Мелькали уютные огоньки кафе, гостиниц, ресторанов. Увидев округлое, похожее на гриб, здание театра, Руся вдруг вспомнила:
– Послушай, Андроша, я забыла тебе сказать, может, это тебя развлечет... Сегодня здесь играют спектакль по роману Тургенева «Накануне». Заглянем?
– Это что, гастроли кого-то из советских? Театр Романа Виктюка, сценография Владимира Боера?
– Нет, это местная труппа поставила. Сейчас ведь мода на все русское.
– Но мы же ничего не поймем по-фински, – возразил Инсанахоров.
– А я помогу тебе, если ты не читал романа. Сюжет прост. Представь – Россия, конец XIX века. Русская девушка в Москве влюбляется в болгарского революционера, родину которого поработили турки. Не испугавшись тягот жизни, общественного мнения, оставив привычный круг семьи, друзей, знакомых, она тайно венчается с ним, и они едут на его родину, чтобы вместе бороться с врагами. Но по дороге, в Венеции, он умирает от злой чахотки.
– А она? – чуть вздрогнув, спросил Инсанахоров.
– А она увозит гроб с его телом на родину, чтобы похоронить труп в родной земле. И тут следы ее теряются. Одни говорят, что влюбленная и труп пропали при кораблекрушении, другие – что она примкнула к национально-освободительному движению, описывали даже ее наряд, она ходила вся в черном с головы до пят... Как бы там ни было – она исчезла, и Тургенев не дает ключа к разгадке этой тайны. Вещица, в общем, недурна, хотя, на мой взгляд, весьма скверно написана, на каком-то ломаном русском языке. Я запомнила оттуда такие, например, «перлы»... постой, дай бог памяти... А, вот – они «сели в гондолу – крепко-крепко пожали друг другу руку». И все эти рыдания, заламывания рук – все это довольно глупо. Смешно, но там в финале герои слушают «Травиату», и Тургенев называет эту гениальную оперу пошлой вещью. Очевидно, живя постоянно за границей, он к этому времени окончательно спятил! – вдруг рассердилась она.
– Ну, не надо так строго, – заметил Инсанахоров. – А то ты гневаешься прямо как Достоевский, который в карикатурном виде изобразил старичка Тургенева в «Бесах», – шутливо поддел он ее.
– А ты... а ты у нас, видите ли, объективист, почти как Хемингуэй, который, кстати, хоть и обожал Тургенева, но все же написал пародию на его «Вешние воды», – отпарировала Руся.
Они посмотрели друг на друга и... расхохотались.
– Ладно, мир, – сказала Руся.
– Мир, – согласился Инсанахоров.
Они поцеловались под фонарем, под падающими снежинками. Руся наклонилась над Инсанахоровым, а он встал на цыпочки.
– И что-то он мне все же напоминает, этот сюжет, который ты мне только что рассказала, – задумчиво промолвил Инсанахоров. – А вот что именно – я не могу понять... Русская девушка, революционер, турки... Нет, никак не могу вспомнить...
Руся вся похолодела, поняв, какую оплошность она совершила, рассказав Инсанахорову такую печальную историю. Она начала тихо искать своей рукой руку Инсанахорова, нашла ее, и они крепко пожали друг другу руку.
И лишь тогда, когда они вдруг услышали, что все здание театра трещит изнутри от бешеных аплодисментов и восторженных криков, они поняли, что, увлеченные этим литературным разговором, безнадежно опоздали на спектакль и он уже закончился.
Но это ничуть не огорчило их. Странное веселие овладело ими. Набрав в магазине «Туннели» около вокзала пива, сосисок, сыру и лососины, они отправились в гостиницу пировать, не желая более оставаться на людях.
– Тургенев... А ты помнишь того американского праправнучка Тургенева, которого ты, по выражению Евгения Анатольевича, «по лбу... плашмя... хлюп...», – вдруг неожиданно расхохоталась Руся, когда Инсанахоров уже разливал по бокалам пиво.
– А? Что? – Он недоуменно посмотрел на нее, а она, хохоча, уткнулась ему в плечо и чуть было не опрокинула его.
И острая тревога вновь кольнула ее сердце: за последние несколько часов Инсанахоров еще уменьшился.
Комната их выходила окнами на широкий парк, примыкающий к вокзалу. Под лунным сияньем блестели стальные рельсы, ведущие в Москву, гудели гудки, на площади, высоко в черном небе сверкал какой-то золотой шар, очевидно – реклама.
Инсанахоров на цыпочках встал перед окном, пытаясь заглянуть за подоконник. Руся подсадила его, но не дала ему долго любоваться видом: он вдруг обмяк, устал, начал заговариваться. Она уложила его в постель и, дождавшись, пока он заснул, тихонько вернулась к окну. О, как тиха и ласкова была ночь, какой пацифистской кротостью дышал морозный воздух, как всякое страдание, всякое горе должно было замолкнуть и заснуть под этим чистым небом, под этими святыми невинными лунными лучами. «О Боже! – думала Руся. – Зачем смерть, зачем разлука, болезнь, слезы? Ужель царство Божие действительно только внутри нас, как утверждал Лев Толстой, а вне нас – вечный маразм и бардак? К чему же тогда эта жажда и радость молитвы? – Она положила голову на сжатые руки. – Он заснул. Он постоянно уменьшается, а я постоянно увеличиваюсь. С чего бы это? Может быть, в наказание за наше счастье, которое мы построили в кредит на костях близких, и теперь должны внести полную плату за нашу вину? А если так, если мы виноваты, – зашептала она с невольным порывом, – дай нам, Боже, дай нам возможность обоим умереть на родных наших полях, а не здесь, в этой уютной, но чужой стране».
– Дядя Юкка! – пролепетал сквозь сон Инсанахоров.
Руся подошла к нему на цыпочках, нагнулась над ним и обнаружила, что он еще уменьшился, до размеров детской надувной игрушки.
Она снова подошла к окну, снова овладели ею невеселые думы. Она начала уговаривать самое себя, уверять, что нет веских причин для паники. Она даже устыдилась своей слабости. «Ну и что, что он стал такой маленький? Может, ему так лучше? Ведь это же лучше, чем если бы он помер, как в романе Тургенева, а я бы везла на Родину его гроб? Родина – это Родина. Родина вернет ему и его ум, и его силу, и его натуральные размеры...»
В это мгновение она увидела, как по площади, выписывая ногами кренделя, идет пьяный человек неизвестной национальности, как бы высматривая место, где можно помочиться. «Вот если он помочится на ствол дерева, – загадала она, – все будет хорошо». Пьяный покружил, покружил по площади, а потом подошел к дереву и расстегнул штаны. Руся отпрянула.
XXXV
Она проснулась поздно, с глухой болью в голове и, открыв глаза, увидела, что Инсанахоров уже тоже открыл глаза и в упор смотрит на нее. Руся невольно содрогнулась – он стал совсем крошечным, сантиметров эдак двадцать – двадцать пять длиною.
– Дядя Юкка не приходил? – было его первым вопросом, который он задал уже совершенно кукольным голосом.
– Нет, – была вынуждена ответить она и принялась читать ему вслух свежий номер русской газеты «Беспредел», в котором много говорилось об армяно-азербайджанской войне, о славянских землях и княжествах, о том, что Горбачев основал фонд своего имени и купил дом в США, а Ельцин еще не основал фонда своего имени и не купил дома в США.
Кто-то постучался в дверь.
«Дядя Юкка», – подумали оба, но стучавший проговорил по-английски: «Hi! Hi! May I come in? Morning!»[14]
Руся и Инсанахоров переглянулись с изумлением, Инсанахоров спрятался под подушку, Руся пошла открывать, но в комнату, не дождавшись ответа, уже входил какой-то потертый господин с лукаво поблескивающими глазенками и грязной бороденкой. Он весь сиял, будто именно его только тут и ждали. Инсанахоров осторожно выглянул из-под подушки и сморщился от отвращения.
– А здорово я вас разыграл, ребята? – развязно начал незнакомец, любезно кланяясь Русе и одновременно плюхаясь в кресло. – Вы, поди, думали какой форин[15], а это я, собственной персоной. Помните, мы, кажется, виделись в Москве на какой-то тусовке, а может – в Мюнхене, а может, и вовсе не виделись, но я знаю о вашем существовании. Ваш муж – знаменитость, а я люблю знаменитостей. Я и сам знаменитость. В 60-е я был знаменитым шестидесятником, в 70-е – знаменитым семидесятником, в 80-е – знаменитым восьмидесятником, в 90-е – знаменитым девятидесятником и так далее. Моя фамилия, Турурум, вам ни о чем не говорит, но я вас знаю. У вас выпить нету? Нету, ну и хорошо, а то нарежешься с утра, весь день комом. Я, знаете ли, вчера узнал, что и вы здесь, знаете ли... Вот... Ну что за город, эти Хельсинки, прямо – граненый алмаз европейского Севера. Одно ужасно – проклятые совки на каждом шагу, уж эти мне совки. Кстати, вы слышали, что Крым объявил о своей независимости? Вам, как поклоннице Василия Аксенова, это должно быть особенно приятно. Во мне и самом славянская кровь кипит. Однако советую вам быть осторожнее; я уверен, за вами наблюдают, опасайтесь провокаций. Шпионство здесь ужасное! Вчера подходит ко мне какой-то подозрительный тип и спрашивает: «Ты Ленина читал?» Я послал его куда подальше... А где же Инсанахоров? Я вчера, как сумасшедший, бегал по городу, был в городской библиотеке. Неправда, что русские самый читающий народ. Финны, например, тоже любят читать. И – водку. Финны очень любят русских, хотя тщательно это скрывают, последнюю рубашку русскому отдадут, если у них есть еще одна. Я здесь и в тюрьме был, на меня подумали, будто я украл перчатки в универмаге. Меня привели в тюрьму, а потом отпустили. Я изучил тюрьму – вы, может быть, слышали, – я всегда интересовался правами человека и боролся с коммунистическим режимом у себя на кухне в районе метро «Аэропорт». Справедливо сказал Бакунин: «Безбоязненно, твердым шагом пойдем к народу, а там, когда с ним сойдемся, помчимся вместе с ним, куда вынесет буря». Впрочем, он – коммунист. А я всегда был за прогресс, то есть против – Сталина, застоя, бездуховности. Наше поколение – все за прогресс. А каковы немцы-то и американцы, а? Посмотрим, как они выкрутятся из такой геополитической ситуации... Ведь что ни говори, а при коммунистах была стабильность в регионе. Я, впрочем, тоже был коммунист, но я всегда был вне политики, тем более сейчас, когда вакантные места всех духовных пастырей заняты. У меня с властью были чисто духовные разногласия, но я все равно вышел из КПСС, когда это разрешили. Да... Лучше об искусстве. Тут в Москве была конференция по постмодернизму. Дураки все ужасные, особенно Попов, Ерофеев да Пригов. Никто не знает, что такое постмодернизм, но все делают вид, что знают... Дать вам почитать альманах «Метрополь», у меня есть, вышел недавно в Совдепии – я теперь так эту страну называю, чтобы не путаться. Я прочитал и честно скажу – ничего нового, крайне низкий художественный уровень, как у короля, которого играет окружение. Не знаю, как вы, а я рад нынешнему бардаку. Мука перемелется – пироги будут. Только вот кровь – это плоховато. Поэтому я и еду через Хельсинки во Францию. Вступлю там назло всем в коммунистическую партию, а потом поеду в Россию с французским паспортом экспортировать обратно революцию. А не выйдет, так снова стану антисоветчик, махну в Калифорнию, я давно обещал Саше Половцу, редактору лос-анджелесской «Панорамы», сочинить чего-нибудь такого идеалистического, а то все пастыри, пастыри кругом, а идеи – нету. Стране идея нужна, нужны философы, политологи! Но как мы все-таки отстали и где же все-таки наш Инсанахоров? Я жажду личного знакомства и с этим духовным пастырем.
– Мой муж вышел прогуляться, – сказала Руся, почтя не вслушиваясь в эту бессмысленную трескотню.
– Надолго?
– Не знаю, очевидно, на весь день.
Гость воровато подвинулся к ней.
– Тогда – может быть... надеюсь, вы без предрассудков? Мы, русские, должны как можно ближе быть друг к другу... Соборность, ведь это не пустой звук для нас, да?
И он положил на ее пышную грудь свою немытую руку.
Русе на секунду стало страшно – вдруг он ее изнасилует на глазах беспомощного Инсанахорова? Но, ощутив свои бицепсы, трицепсы, переведя взгляд на дряблое похотливое лицо посетителя, она презрительно расхохоталась.
От громовых раскатов этого хохота незваного гостя как ветром вымело. Руся даже больно ударила ногу, когда давала ему пинка, и он, распластавшись, как жаба, летел по коридору, как поверженный конькобежец. Пока не шандарахнулся головой о кадку с пальмой, столь чуждо глядевшейся в этих северных широтах. После чего пустился наутек с криком: «А мы зато в Расее живем, и нам всякий эмигрантишка не указ!»
– Вот, – с горечью промолвила она, запирая двери и обращаясь к подушке, за которой скрывался Инсанахоров. – Не выдержали испытания свободой эти либеральные господа, окончательно лишились последних остатков своего слабого разума! Иной и говорит складно, а прогрессист он или ретроград – неважно, ибо в душе такой же говнюк, как этот господин.
– Дядя Юкка не приходил? – было его первым вопросом, который он задал уже совершенно кукольным голосом.
– Нет, – была вынуждена ответить она и принялась читать ему вслух свежий номер русской газеты «Беспредел», в котором много говорилось об армяно-азербайджанской войне, о славянских землях и княжествах, о том, что Горбачев основал фонд своего имени и купил дом в США, а Ельцин еще не основал фонда своего имени и не купил дома в США.
Кто-то постучался в дверь.
«Дядя Юкка», – подумали оба, но стучавший проговорил по-английски: «Hi! Hi! May I come in? Morning!»[14]
Руся и Инсанахоров переглянулись с изумлением, Инсанахоров спрятался под подушку, Руся пошла открывать, но в комнату, не дождавшись ответа, уже входил какой-то потертый господин с лукаво поблескивающими глазенками и грязной бороденкой. Он весь сиял, будто именно его только тут и ждали. Инсанахоров осторожно выглянул из-под подушки и сморщился от отвращения.
– А здорово я вас разыграл, ребята? – развязно начал незнакомец, любезно кланяясь Русе и одновременно плюхаясь в кресло. – Вы, поди, думали какой форин[15], а это я, собственной персоной. Помните, мы, кажется, виделись в Москве на какой-то тусовке, а может – в Мюнхене, а может, и вовсе не виделись, но я знаю о вашем существовании. Ваш муж – знаменитость, а я люблю знаменитостей. Я и сам знаменитость. В 60-е я был знаменитым шестидесятником, в 70-е – знаменитым семидесятником, в 80-е – знаменитым восьмидесятником, в 90-е – знаменитым девятидесятником и так далее. Моя фамилия, Турурум, вам ни о чем не говорит, но я вас знаю. У вас выпить нету? Нету, ну и хорошо, а то нарежешься с утра, весь день комом. Я, знаете ли, вчера узнал, что и вы здесь, знаете ли... Вот... Ну что за город, эти Хельсинки, прямо – граненый алмаз европейского Севера. Одно ужасно – проклятые совки на каждом шагу, уж эти мне совки. Кстати, вы слышали, что Крым объявил о своей независимости? Вам, как поклоннице Василия Аксенова, это должно быть особенно приятно. Во мне и самом славянская кровь кипит. Однако советую вам быть осторожнее; я уверен, за вами наблюдают, опасайтесь провокаций. Шпионство здесь ужасное! Вчера подходит ко мне какой-то подозрительный тип и спрашивает: «Ты Ленина читал?» Я послал его куда подальше... А где же Инсанахоров? Я вчера, как сумасшедший, бегал по городу, был в городской библиотеке. Неправда, что русские самый читающий народ. Финны, например, тоже любят читать. И – водку. Финны очень любят русских, хотя тщательно это скрывают, последнюю рубашку русскому отдадут, если у них есть еще одна. Я здесь и в тюрьме был, на меня подумали, будто я украл перчатки в универмаге. Меня привели в тюрьму, а потом отпустили. Я изучил тюрьму – вы, может быть, слышали, – я всегда интересовался правами человека и боролся с коммунистическим режимом у себя на кухне в районе метро «Аэропорт». Справедливо сказал Бакунин: «Безбоязненно, твердым шагом пойдем к народу, а там, когда с ним сойдемся, помчимся вместе с ним, куда вынесет буря». Впрочем, он – коммунист. А я всегда был за прогресс, то есть против – Сталина, застоя, бездуховности. Наше поколение – все за прогресс. А каковы немцы-то и американцы, а? Посмотрим, как они выкрутятся из такой геополитической ситуации... Ведь что ни говори, а при коммунистах была стабильность в регионе. Я, впрочем, тоже был коммунист, но я всегда был вне политики, тем более сейчас, когда вакантные места всех духовных пастырей заняты. У меня с властью были чисто духовные разногласия, но я все равно вышел из КПСС, когда это разрешили. Да... Лучше об искусстве. Тут в Москве была конференция по постмодернизму. Дураки все ужасные, особенно Попов, Ерофеев да Пригов. Никто не знает, что такое постмодернизм, но все делают вид, что знают... Дать вам почитать альманах «Метрополь», у меня есть, вышел недавно в Совдепии – я теперь так эту страну называю, чтобы не путаться. Я прочитал и честно скажу – ничего нового, крайне низкий художественный уровень, как у короля, которого играет окружение. Не знаю, как вы, а я рад нынешнему бардаку. Мука перемелется – пироги будут. Только вот кровь – это плоховато. Поэтому я и еду через Хельсинки во Францию. Вступлю там назло всем в коммунистическую партию, а потом поеду в Россию с французским паспортом экспортировать обратно революцию. А не выйдет, так снова стану антисоветчик, махну в Калифорнию, я давно обещал Саше Половцу, редактору лос-анджелесской «Панорамы», сочинить чего-нибудь такого идеалистического, а то все пастыри, пастыри кругом, а идеи – нету. Стране идея нужна, нужны философы, политологи! Но как мы все-таки отстали и где же все-таки наш Инсанахоров? Я жажду личного знакомства и с этим духовным пастырем.
– Мой муж вышел прогуляться, – сказала Руся, почтя не вслушиваясь в эту бессмысленную трескотню.
– Надолго?
– Не знаю, очевидно, на весь день.
Гость воровато подвинулся к ней.
– Тогда – может быть... надеюсь, вы без предрассудков? Мы, русские, должны как можно ближе быть друг к другу... Соборность, ведь это не пустой звук для нас, да?
И он положил на ее пышную грудь свою немытую руку.
Русе на секунду стало страшно – вдруг он ее изнасилует на глазах беспомощного Инсанахорова? Но, ощутив свои бицепсы, трицепсы, переведя взгляд на дряблое похотливое лицо посетителя, она презрительно расхохоталась.
От громовых раскатов этого хохота незваного гостя как ветром вымело. Руся даже больно ударила ногу, когда давала ему пинка, и он, распластавшись, как жаба, летел по коридору, как поверженный конькобежец. Пока не шандарахнулся головой о кадку с пальмой, столь чуждо глядевшейся в этих северных широтах. После чего пустился наутек с криком: «А мы зато в Расее живем, и нам всякий эмигрантишка не указ!»
– Вот, – с горечью промолвила она, запирая двери и обращаясь к подушке, за которой скрывался Инсанахоров. – Не выдержали испытания свободой эти либеральные господа, окончательно лишились последних остатков своего слабого разума! Иной и говорит складно, а прогрессист он или ретроград – неважно, ибо в душе такой же говнюк, как этот господин.