– На Шугозерье идти надоть, – словно подслушав Митькины мысли, опять напомнила Василиска.
   Митрий задумчиво взглянул на нее и вдруг невольно залюбовался – уж больно хороша была сестрица! Синеокая, стройная, с темно-русою толстой косою. Вся хороша – и лицом, и фигурой, даже старая телогрея поверх длинной сермяжной рубахи до пят ничуть не скрадывала красоту Василиски. Поясок узенький, самолично цветастыми нитками вышитый, в ушах синие – под цвет глаз – сережки-кольца, убрус на голове хоть и старенький, да чистый, узорчатый. На ногах – кожаная обувка, поршни, такие же и у Митьки; чай, не в деревне, чтоб босиком-то ходить, да и не дети уже.
   – На Шугозерье, так на Шугозерье, – подумав, согласился Митрий. – Попутчиков бы только сыскать.
   – Сыщем, Митенька, сыщем. – Василиска обрадованно улыбнулась. – Как не сыскать, когда праздник сегодня? Знамо дело, уж хоть кто-нибудь да приехал из дальних погостов, не со Спасского, так с Пашозерского или с Паши-Кожелы.
   – Скажешь тоже – с Паши-Кожелы, – усмехнулся Митрий. – Где Шугозерье, а где Паша-Кожела?! Да и не поедут с дальних погостов на праздник, время-то какое стоит – сеять скоро.
   Девушка опустила ресницы.
   – Что же тогда делать будем? Нешто одни доберемся?
   – Одни не доберемся, и думать нечего, – веско заявил отрок. – Разбойного люда по лесам много. Сама знаешь – голод на Руси-матушке, сколько народишку на север с голодных мест подалось, слыхала?
   – Да слыхала, как не слыхать? – Василиска махнула рукой. – Голод – он везде голод. И в наших краях, чай, народишку поубавилось, на торгу люди сказывали – где раньше выселки да починки были, там теперь одни пустоши. Ох, и за что такое наказание православному люду? Нешто этак Господа прогневили? Два лета неурожайных подряд – видано ли? Морозы в июне, в июле на реках лед – не слишком ли?
   – Господа не гневи, дщерь, – передразнивая отца-келаря, прогнусавил Митька и добавил уже обычным голосом, правда, понизив его до еле различимого шепота. – На паперти шепчутся – знаешь, почему на Руси такой голод, да мор, да неустройство?
   – Почему же?
   Митрий оглянулся вокруг и, притянув сестрицу за шею, прошептал в самое ухо:
   – Да потому что царь-то, говорят, ненастоящий!
   Василиска вскрикнула, в ужасе зажав рот ладонью.
   С Преображенской соборной церкви снова ударил колокол, подняв с росших рядом лип целую тучу галдящего воронья.
   – Ну что, пойдем поищем попутчиков? – Митька дернул сестру за рукав.
   – Так ты ж говорил, что не найдем!
   – Ничего я такого не говорил, – невозмутимо усмехнулся отрок. – Сказал только, что с дальних погостов мы здесь вряд ли кого найдем. Но ведь, кроме них, нам и с холмогорцами по пути, и с архангелогородцами, и с мезенцами.
   – Ой, а ведь и верно! Ну и умный же ты у меня, Митенька. Не зря Умником и кличут.
   – Постой пока здесь, у паперти, а я по рядам прошвырнусь.
   С малого посада вдоль по Белозерской улице в сторону прихода Флора и Лавра проскакали вооруженные всадники – в черных, украшенных серебряной канителью кафтанах, с болтавшимися у пояса саблями и саадаками за спиной. Государевы люди.
   – Глянь-ко, Митрий, – Василиса с тревогой посмотрела им вслед. – Не по наши ли души?
   Отрок задумчиво чмокнул губами и покачал головой:
   – Вряд ли. Не успели б они так быстро. Да и в розыск нас объявить только Богородичный игумен может, он-то уж своих людей и послал бы.
   Митрия внезапно вдруг затрясло – отрок только сейчас осознал, в каком незавидном положении они с сестрой очутились. Тяглые люди, бобыльщики – и вдруг подались в бега! Преступники – по закону государственному и божескому! Не боярские людишки, монастырские, да и Юрьев день давно отменен: стремясь спасти мелких землевладельцев – дворян и детей боярских, – царь Борис ввел заповедные лета, запретив крестьянам переход от одного владельца к другому. По закону Митрий и Василиска сейчас считались беглыми – со всеми вытекающими отсюда последствиями.
   – А может, пойти к игуменье… даже не к ней, к архимандриту, броситься в ноги? – несмело предложил отрок.
   – Ага, бросся… Сразу тебя же и в железа! Потом будут кнутом бить, ноздри вырвут и в вечное холопство. – Василиска теперь была настроена куда как решительнее братца. – Нет уж, милый. Коль решили бежать – так уж не отступимся.
   – А вдруг догонят, найдут? Не сейчас – так позже. Шугозерье, чай, тоже на монастырских землях.
   – Там и черные земли есть, – возразила девушка. – И беломосцы – владельцы мелкие. Ну, будем государево тягло платить не хуже, чем монастырское. Иль ты в железа хочешь? На чепь, в подземелье? Давай, пройдись по рядкам, а я здесь, у паперти, поспрошаю. Бог даст, и сыщем попутчиков.
   Молча кивнув сестре, Митрий обошел Преображенскую церковь и, миновав весовую избу – важню, – направился к торговым рядам. А уж там-то чем только не торговали, хотя, казалось бы, не лучшие наступили времена в царстве-государстве российском, откровенно говоря, плохие времена – голод. В центральных уездах – да в самой Москве – говорят, людей ели. А вот здесь, на севере, благодаря давно налаженным промыслам и торговле, голод чувствовался в гораздо меньших масштабах, хотя, конечно, его нельзя было не заметить. Больше стало нищих, им, соответственно, меньше стали подавать, в лесах, ближних и дальних, промышляли ватаги лихих людишек, цены на зерно – несмотря на строгий запрет государя – взлетели до самых небес. Да и мало его было, зерна-то. У кого было – засеяли, ну а уж у кого нет, тому оставалось надеяться лишь на Бога, собственную голову и руки.
   В лавках, перед рядками, торговали английским сукном – товар добрый, пошьешь рубаху или кафтан – сносу нет, да и по цене приемлемо. Рядом – ткани бархатные, аксамит, камча, камка, тут же и пуговицы на любой вкус – деревянные, оловянные, жемчужные. Чуть поодаль – пояса, наборные, златошвейные, шелковые, с кистями и гладью, за ними – кошельки-«кошки», серебришко хранить, не какие-нибудь медяхи. Из кошачьих шкур шитые, те шкуры самыми крепкими считались, потому и кошельки – «кошки». Хотя оно, конечно, народ посолиднее все ж таки кожаные предпочитал, это молодежь все больше «кошками» баловалась. Дальше, за суконным рядом, шли кузнечные: как сырье – крицы, уклад, – так и изделия: дверные и воротные петли, наконечники рогатин, ножи, замки на любой вкус. Пройдя шапочников и серебряников, Митрий поздоровался со знакомыми свечниками и остановился у северян меховщиков:
   – Не с Архангельского ли городка будете?
   – С Холмогор.
   – А домой скоро возвернетесь?
   – Как товар купят. Может, через пару недель, а может, и через месяц. А ты чего спрашиваешь-то, паря? – Купец (а скорее, приказчик, уж больно скромно одет для купца) пригладил рыжеватую бороду.
   – Да вот попутчиков ищу, до Шугозерья, – честно признался отрок.
   – Так подожди с месяц.
   – Не, – Митрий с грустью покачал головой. – Мне поскорей надоть.
   Он отошел в сторонку, поглядел на собор, перекрестился истово:
   – Господи, Иисусе Христе, сыне Божий! Только бы он не умер, только бы… Сделай, чтоб остался жив, а я… я уж как-нибудь… Это ж надо – на живого человека руку поднял, пусть и на нехорошего… Грех, грех-то какой, Господи!
   – Эй, паря!
   Митрий вздрогнул и, обернувшись, увидел перед собой рыжебородого приказчика-холмогорца.
   – Ежели тебе на Шугозерье надоть, попробуй с московскими купцами договориться, во-он их обоз, видишь? – приказчик кивнул куда-то в сторону зарядья, где виднелся с десяток покрытых рогожею возов, запряженных выносливыми мохнатыми лошадьми. – Они как раз на днях в Архангельский город поедут.
   – С московскими? – Отрок закусил губу. – Угу, попробую. Благодарствую… – Отойдя, он запоздало повернулся, но рыжебородого холмогорца уже давно простыл и след.
   – Значит, московские… – Приняв деловой вид, Митрий подошел к обозникам и, спросив старшего, поинтересовался насчет дороги.
   Обозные московские мужики – все, как один, какие-то тощие и хмурые – недобро взглянули на подошедшего отрока и дружно покачали давно нечесанными головами.
   – Не знаем мы ничего. Разрешит хозяин – тебя с собою возьмем. У него спрашивай.
   – А где ж хозяин-то ваш?
   – Вона, у таможни стоит, с дьяком.
   – То не дьяк, монах таможний. У нас здесь нет дьяков.
   – Ну, короче, там. Толстый такой, борода через все пузо.
   Московский купец, в отличие от своих обозников, и впрямь оказался чрезвычайно упитанным. Окладистая, какая-то серовато-пегая борода его – бородища даже! – важно возлежала на объемистом животе. Одет торговец был словно боярин: шелковый, желтого цвета зипун, поверх – синий аксамитовый полукафтанец, поверх – бархатный зеленый кафтан, а уж поверх того – узорчато-переливчатая ферязь с разрезными, завязанным за спиной рукавами. Для полного сходства с боярином не хватало только высокой горлатной шапки, но уж тут купчина явно понимал, что переборщил бы, а потому довольствовался обычной круглой мурмолкой, отороченной по краям рыжим беличьим мехом. Зато золоченых блях – оламов – на шапке было нашито с лихвою, аж глазам больно. Купец явно о чем-то упрашивал таможенника, льстиво улыбался, чуть ли не кланялся, даже тряс тяжелой, приятно позвякивающей мошною, однако монах, похоже, оставался непреклонным. Митрий про себя усмехнулся – вот в этом-то и есть отличие таможенного монаха от обычного таможенника. На что монаху деньги и посулы?! Так что вряд ли что тут у пегобородого выйдет.
   Московский гость и сам пришел к тому же выводу, поскольку, простившись с таможенником, злобно сплюнул на землю и, задумчиво наморщив широкий лоб, зашагал к своему обозу. Тут-то, по пути, его и перехватил Митрий, поклонился:
   – Здрав будь, гость московский.
   – О! – удивился купец. – А ты кто такой? Чего тебе от меня надо?
   Он пристально осмотрел отрока с головы до ног. Собственно, нечего было особо рассматривать: узкие полотняные штаны, кожаные поршни с ремнями, серенькая сермяжная рубаха, подпоясанная простым кушачком, а поверх нее – короткая суконная куртка, какие носили жители приморских городов: лоцманы, шкиперы, матросы. Удобная вещь, собственно, Митрия в таком наряде сочли бы за своего и в Новгороде, и в Орешке, и в Копорье, и даже где-нибудь в Гамбурге или Любеке, не говоря уже о Стокгольме, – везде. Везде, но только не в Москве и вообще не в центральных областях Российского царства.
   – Я Димитрий, Иванов сын, – быстро соврал отрок. – Успенский служитель – добираюсь по делам в Спасский погост. Это в Шугозерье, вам по пути.
   – Кто это тебе сказал, что нам по пути? – презрительно хохотнул купец.
   – Но… Но вы же едете в Архангельск?
   – Кто тебе сказал, что в Архангельск?
   – Да… говорят… – Митрий уже понял, что вряд ли у него здесь хоть что-нибудь получится с этим подозрительным московитом. – Я бы мог быть вам проводником… гм… на первое время.
   – У нас есть проводник, – глухо бросил торговец. – И мы не едем в Архангельск. Да и вообще, а ну-ка, пошел отсюда, иначе велю прогнать тебя палками. Пошел, кому говорю!
   – Да ухожу, ухожу, не больно-то и надо, – усмехнувшись с ничуть не меньшим презрением, нежели сам купец, Митрий пожал плечами и повернулся к торговцу спиной.
   – Ишь, нацепил на себя поганую одежку, христопродавец! – зло бросил ему вслед московит.
   Митрий немедленно обернулся – все ж таки обидели:
   – От христопродавца слышу!
   Купец взбеленился, подбежал к обозникам, заорал:
   – А ну, догоните-ка его, ребята, да как следует угостите палками!
   Обозные мужики поспешили выполнить приказание… Однако Митрия уже простыл и след. Станет он их дожидаться, как же! Ну, надо же – обозвать удобную свейскую куртку поганой одежкой! Только московит такое и может ляпнуть. Вообще Митрий слыхал еще от отца Филофея, что многие московиты – и вовсе не только знатные – считают себя людьми особенными, истинно правильными, а вот всех остальных, особенно иностранцев, – погаными. Говорят, даже после встречи с каким-нибудь аглицким или немецким гостем тщательно моют руки, а потом отмаливают грех в церкви. А ну, как и тихвинцы б так? Церквей бы не хватило! Да, конечно, средь иноземцев всякого люда хватает – есть и мерзавцы, а есть и совсем хорошие люди, вроде Карлы Иваныча. Впрочем, как и среди русских.
   – Эй, Митька, погодь! Да подожди, говорю, Умник.
   Митрий остановился, дожидаясь подбегавшего к нему смешного лопоухого парня чуть постарше себя, одетого в длинный щегольской кафтан и лапти, Онисима Жилу. Дождавшись, приветствовал:
   – Здоров будь, Онисим. Чего бежишь?
   – Дело к тебе важное есть, – уклончиво отвечал тот. – На деньгу!
   – Еще бы сказал – на копейку! – усмехнулся Митрий. – Откуда у меня столько?
   – Ну, как знаешь… – Лениво махнув рукой, Онисим повернулся, якобы захотел уйти.
   – Не хочешь, не говори, не больно-то надо. – Митрий хорошо знал Жилу и выстраивал беседу вполне уверенно. – Серебрях-то – копеек да денег – у меня, конечно, нет, но вот медная мортка, пожалуй, для тебя и найдется.
   – Фи, мортка! – скривил тонкие губы Онисим. – Ну, хотя бы «полпирога»? Ну, «полполпирога», а?
   – Гм… Ну, так и быть! – Митрий порылся в подоле куртки, нащупывая пальцами мелкие медные монетки с непонятными, давно истершимися знаками. Размером с ноготь большого пальца – «полпирога», с ноготь среднего – «полполпирога», с ноготь мизинца – мортка.
   – На, держи, Жилище! – Пара мелких медях – морток – перекочевала в потную ладонь Онисима.
   – Ну вот, другое дело, – довольно осклабился тот. – А говорил – нету. Ну, слушай теперь. Постоялый двор на Большом посаде знаешь? Ну, где свеи да прочие немцы обычно живут?
   – Знаю. А что?
   – Там приехал один черт, приказчик из Стекольны!
   – Из Стекольны?!
   – Во-во! Так он сказал хозяину, что один свей оставил кое-что для некоего отрока Димитрия, введенского бобыля.
   Митрий озадаченно почесал затылок:
   – Говоришь, приказчик… А как его зовут?
   – Вроде Якоб. Да-да, точно Якоб. Длинный такой, носатый. Да там найдешь, а мне некогда – дела.
   Махнув рукой, Онисим Жила исчез в торговой толпе, радостно зажимая в ладони мелкие медные монетки. Не только на полпирога, но и на квас вполне хватит! И на сбитень, и на огурец, и на то, чтобы заплатить за грешные утехи Гунявой Мульке, жительнице одной веселой избенки, что тайно содержала бабка Свекачиха в недалекой от большого посада деревеньке Стретилово.
 
   Отыскав у паперти Василиску, Митрий без слов схватил ее за руку и потащил за собой.
   – Куда мы?
   – Недалеко. Есть тут один постоялый двор. Там и перекусим.
   – Так ты договорился с кем-нибудь?
   – Подожди, потом.
   – То есть, как это – потом?
   Не отвечая, отрок свернул на утопавшую в ивняке и ольховых зарослях Береговую улицу и так же молча вошел в широкие ворота одного из многочисленных постоялых дворов.
   – Что угодно? – Митрий и Василиска едва вошли в гостевую горницу, как к ним тут же с порога подскочил служка – рыжий разбитной парень.
   – Угодно видеть некоего господина Якоба, – негромко пояснил отрок. – Приказчика, недавно прибывшего из Стокгольма.
   Название шведской столицы отрок выговорил правильно, на шведский манер.
   – Да, есть такой, – служка кивнул. – Идем, провожу. Тебя и твою деву. Скажу честно, – он доверительно понизил голос, – на Москве бы очень косо смотрели, если б дева пошла – даже и с кем-то – на постоялый двор, да еще к мужчине, да еще к иноземцу! Ужас!
   Митрий усмехнулся:
   – Так у нас, чай, не Москва.
   – И слава Богу! – Приказчик вполне серьезно перекрестился на образ, висевший в дальнем углу длинной гостевой залы. – Я сам год как из Москвы.
   – Ах, вон что… – сочувственно кивнул отрок. – Как там?
   – Голодно… – рыжий вздохнул. – Ну да ничего, столица еще и не то терпела! Выдюжит и на этот раз.
   – Дай-то Бог.
   При других обстоятельствах Митрий, конечно же, поболтал бы со служкой, просто так, из чистого любопытства, и про Москву бы побольше выспросил, и про Кремль, и про царя Бориса Федоровича. Поболтал бы, да вот только сейчас был не тот случай – следовало спешить.
   – Пришли. – Поднявшись по узкой лестнице на второй этаж, служка постучал в горницу. – Господин Якоб! Эй, господине…
   Дверь тут же отворилась, явив за собой длинное, вытянутое лицо шведского приказчика, обрамленное светлыми волнистыми волосами. Нос был породистый, орлиный, больше бы подошедший какому-нибудь дворянину-авантюристу, благородному разбойнику или пирату, но уж никак не мирному помощнику негоцианта.
   – Вы кто такие? – Приказчик очень хорошо говорил по-русски, лишь изредка смягчая согласные звуки.
   – Добрый день, гере Якоб, – склонив голову, по-шведски (научил-таки Карла Иваныч) поздоровался Митрий. – Я по поводу некоей вещи, оставленной…
   – А, ты Дмитрий?! – обрадовался приказчик. – Прошу в комнату… И вашу спутницу – тоже.
   Тщательно прикрыв за собой дверь, гере Якоб уселся за стол и, вытащив из-за пазухи какой-то свиток, принялся внимательно разглядывать гостя.
   – Итак, господин Дмитрий, – заглядывая в свиток, промолвил он. – Лет четырнадцати, роста среднего, худощавого телосложения, кожа чуть смуглая, лицо овальное, чистое, волосы темно-русые, немного вьющиеся, нос прямой, глаза большие, серые… На левой руке – родинка у большого пальца… Ага, вижу, вот она. Ну, тогда, пожалуй, все. Что ж, в качестве части наследства господин Нильсен завещал вам одну из своих книг… Да-да, в качестве части наследства. Что вы так смотрите? Гере Карл Йоганн Нильсен, к сожалению, не так давно умер, оставив меня своим душеприказчиком.
   – Умер? – с удивлением воскликнул Митрий. – Карла Иваныч умер? Жаль… Он был хороший, очень хороший человек. Хороший и добрый.
   – Вот эта вещь. – Приказчик положил на стол книгу.
   – Франсуа Рабле, – шепотом прочитал отрок. – «Героические деяния и речения доброго Пантагрюэля».

Глава 3.
Прохор

   Юноши, наравне с подростками, сходятся обычно по праздничным дням… и вступают в рукопашный бой, начинают они борьбу кулаками, а вскоре без разбору и с великой яростью бьют ногами…
Сигизмунд Герберштейн. Записки о московитских делах

Апрель—май 1603 г. Тихвинский посад
   Нет, не оказалось на торгу подходящего уклада, даже криц – и тех не было. Пронька-молотобоец все глаза проглядел, да так ничего и не высмотрел. Может, поздновато пришел? Колокола на Преображенской церкви уж к обедне звонили. Да, верно, что поздно. Ух и ругаться будет хозяин, Платон Акимыч, и рука у него тяжелая – здоров, чертов сын!
   Платон Акимыч из всем известной семьи, Узкоглазовых, что издавна на тихвинской земле кузнечным делом промышляла. Узкоглазовых всякий знает, хоть и не такие они богачи, как, к примеру, Чаплины, которые с десяток кузниц держат. У Платон Акимыча поменьше – три, но и то дело! Сам-то Пронька гол как сокол, отца-матери не помнил, знал только, что приходились они Узкоглазовым дальними-предальними родичами-приживалами. В общем, седьмая вода на киселе.
   Так бы и мыкался Проша в прислужниках, коли б не уродился таким здоровым. Прямо богатырь – Илья Муромец. В четырнадцать лет уже запросто подковы гнул, в пятнадцать – знатным кулачным бойцом стал, за большой посад против введенских бился, силушку накопил немереную, да и вид имел осанистый, представительный – кряжистый, мускулы буграми, в плечах – сажень косая, так его и прозвали на посаде – Пронька Сажень. Лицо у Проши круглое, добродушное – по натуре своей был он парнем незлым, – кудри рыжеватые из-под шапки вьются, бородка кудрявится, усики, – по виду и не скажешь, что едва шестнадцать исполнилось, куда как старше выглядит вьюнош.
   Силен Пронька да покладист, а уж хозяина своего, Платона Акимыча, боится пуще черта, еще бы – всем ему обязан, не черту, Платон Акимычу Узкоглазову. Как стал в силу входить, определил его хозяин на дальнюю кузницу, что у самой реки, в молотобойцы к сродственнику своему, расковочному кузнецу дядьке Устину. Строг был Устин, и учеников, и подмастерьев, и молотобойца держал так же – в строгости, чуть что не так, охаживал вожжами без всякой жалости. Однако и учил на совесть всему, что сам знал.
   Не так силен был дядько, как ловок да жилист, а молот в руках его будто пел, да все на разные голоса, смотря по заказу: на подковах – тихонько, динь-динь, на лемехах – наоборот, басовито, словно соборный колокол, на петлях воротных – не тихо, но и не громко, средненько этак, ну а ежели наконечники рогатин приходилось ковать – нечасто, на то оружейные кузнецы были, – то уж тут звук был совсем другим, въедливо-громким, визгливым, таким, что хоть затыкай уши. Прошка в кузне был на особливом положении – не только кувалдой махал, но и – время от времени – посылал его самолично Платон Акимыч к криничным да укладным кузнецам за крицами и укладом. Коли нет уклада, так брали крицы – укладная кузня, где крицы, из болотной руды «выдутые», в хорошие железа (уклад) перековывали, у Узкоглазова имелась, а уж из уклада расковочные кузнецы ковали разные нужные в любом хозяйстве вещи: топоры, лемеха, гвозди… Вот за такими крицами или укладом и посылал Проньку хозяин, как сейчас вот послал… И что же теперь Пронька ему скажет? Нет, мол, ни укладу, ни криц? А Платон Акимыч его за это кулачищем промеж глаз, да так, что только искры посыплются! И между прочим, правильно. Раньше надо было выходить, раньше. Так ведь Проша и вышел раньше… вернее, почти что вышел. Выбрался из курной избенки, где с другими подмастерьями жил, тут-то хозяин, на задний двор за приглядом зайдя, его и приметил: подь, говорит, сюда, Прохор, на вот тебе две деньги, беги на торжище, там шомушские мужики крицы должны привезти. Купи, выбери, какие получше. Да-а… Легко сказать – выбери. Шомушские-то сначала на Большую Романицкую к Чаплиным завернут, а уж потом только – с тем, что останется, – к торгу. Ну и чего? Хозяйским поручением Пронька, конечно, горд был, да не успел и за ворота выйти, как пришлось телегу из грязи вытаскивать. Дедко Федот, возница узкоглазовский, так к парню и кинулся, едва завидел – помоги, мол, Пронюшка! Пронюшка и помог, а куда бы делся? Пока возился да потом от грязи одежонку отчищал – вот и пролетело времечко. На торжище к соборной церкви пришел, а шомушских уж давно и след простыл. Станут они его дожидаться, как же! Однако уходить с площади Пронька не торопился. Шомушских нет, так вдруг да сарожские приедут, в Сароже-деревеньке на болотцах тоже руды знатные. Сторговать да бежать на усадьбу за подводой. Дедко Федот, поди, опять в грязюке застрянет… хотя нет, уж поди засыпали лужицу.
   Бродя меж торговых рядов, Пронька распахнул сермягу – всего-то конец апреля, а солнце, гляди ж ты, печет почти что по-летнему. Так вот и в прошлолетось было – а затем вдруг морозы грянули. Вот и неурожай, вот и глад, и мор, на Москве, говорят, людей едят – дожили, прости Господи! Да и здесь, в северных волостях, тоже хлеба не было… Впрочем, конечно, был, да дорог – не всякому своеземцу под силу, не говоря уже о простых мужиках. Рыбой перебивались, дичиной – а уж так хотелось духмяную краюху хлебушка! Да не было. Хотя, благодарствие Господу, в озерах да реках рыбы было полно, а в лесах – дичи. Частенько и кузнечные закидывали сети, тут было главное – не ловить у монастырских тоней, да и так, монахам-тонникам – рыбных обительских ловен блюстителям – на глаза не попасться, иначе потом греха не оберешься – хороший штраф выпишет судебный старец, а то как бы и не батогов.
   Походил по торжищу Пронька, так нужного товару и не нашел, пригорюнился. Уселся под березкой у паперти, задумался. Легкий ветерок гнал белые облака по голубому небу, облака отражались в темной воде реки не успевшими растаять льдинами, пахло старым сеном, навозом и молодой листвой. Вокруг соборной церкви зеленела трава, весело желтели мохнатые цветки мать-и-мачехи, а рядом, под забором, напоминая о морозной зиме, еще чернели съежившиеся от весеннего солнца сугробы. Хороший березозол-апрель выдался, теплый, сухой, такой бы и май-травень – ужо успели бы с севом… если было у кого чего сеять. Ну, хоть травы нарастет на сено – и то хорошо.
   Прошка вдруг почувствовал голод и, поглядев на обжорные рядки, сглотнул набежавшую слюну. Торговали, конечно, не как в былые времена – калачами, пирогами, блинами, – нет, нынче все больше жареной да печеной рыбкой, вяленым мяском, сушеными грибами, ягодной – с прошлогодней клюквы – бражкою, но все равно поесть было что. Прохор иногда задумывался: как же это так получается, что по всей святой Руси страшный голод, такой, что люди кору на деревьях едят и сами на себя охотятся? Ну, неурожай, оно понятно – ни полбы, ни гречихи, ни хлебушка. Но что, в реках да озерках рыбы меньше стало? Или зверь лесной да птицы все перемерли? Ну, нет хлеба, так ведь не единым хлебом сыт человек – можно и грибами, и ягодами, и рыбой с дичиной подкрепиться. С чего ж тогда такой голод? Вопрос этот Пронька даже дружку своему, Митьке Умнику, известному грамотею, задал.