Никакая зависть, никакое чувство соперничества не имели доступа к ее сердцу. Все женщины одинаково могли рассчитывать на ее благосклонное отношение, и та, которая выделялась среди представительниц своего пола красотой, прелестью или богатством чувств, вызывала в ней тем больший интерес. Она хотела бы видеть вокруг себя всех женщин, быть их поверенной, заслужить их дружбу. О мужчинах она говорила редко и всегда очень сдержанно, если только речь шла не о каком-нибудь благородном поступке. Тут она выражала свое восхищение искренне и даже с жаром. Но по большей части она рассуждала о предметах отвлеченных и оживлялась, только когда заходила речь о благосостоянии Мексики и благополучии ее жителей. Это была ее любимая тема, к которой она при всяком удобном случае обращалась.
   Судьба, а также характер обрекают многих людей покоряться тому полу, который вынужден повелевать, когда не может покоряться. Без сомнения, я тоже принадлежу к этим людям. Я был смиренным поклонником Эльвиры, потом ее уступчивым супругом, но она сама ослабила мои оковы тем, что, по-видимому, слишком низко ценила мою привязанность.
   Балы и маскарады следовали один за другим, и светские обязанности, если можно так выразиться, привязывали меня к Тласкале. Но, по правде говоря, еще больше влекло меня к ней сердце, и первой переменой, которую я в себе заметил, был полет моей мысли и подъем духа. Ум мой стал сильней, воля – мужественней. Я испытывал потребность воплотить мои чувства в действии, приобрести влияние на судьбу моих ближних.
   Я попросил назначения и получил его. Должность моя отдавала под мое управление несколько провинций; я заметил, что туземцы угнетены испанцами, и встал на их защиту. Против меня ополчились могущественные вельможи, я впал в немилость у правительства, двор начал мне грозить; но я не сдавался. Мексиканцы полюбили меня, испанцы уважали, но больше всего я был счастлив живым сочувствием, которое я пробудил в сердце любимой женщины. Правда, Тласкала обращалась со мной с прежней и, может быть, даже еще большей сдержанностью, но взгляд ее искал моих глаз, останавливался на них с одобрительным выражением и отрывался с тревогой. Она мало говорила со мной, не упоминала о том, что я делал для американцев, но каждый раз, когда она обращалась ко мне, у нее дрожал голос, слова теснились в груди, так что самый обычный разговор шел в тоне крепнущей приязни. Тласкала думала, что нашла во мне родственную душу. Она ошибалась: это ее душа перелилась в мою, вдохновляла меня, побуждала к действию. Мною самим овладели иллюзии относительно силы моего характера. Мысли мои приобрели форму раздумий, представление о счастии Америки превратилось в дерзкие планы, даже развлечения приобрели героический оттенок. Я преследовал в лесах ягуаров, пум и вступал в поединок с этими хищниками. Но чаще всего я пускался в далекие ущелья, и эхо было единственным поверенным любви, которую я не смел открыть тайно обожаемой женщине.
   Тласкала разгадала меня, да и мне тоже как будто блеснул слабый луч надежды, и мы легко могли выдать себя перед проницательными глазами окружающих. К счастью, мы ускользнули от общего внимания. У вице-короля появились важные дела, требовавшие устройства и разомкнувшие кольцо увеселений, которым он сам и весь Мехико до самозабвения предавался. Для нас наступил более спокойный образ жизни. Тласкала удалилась в свой дом, который у нее был на северной стороне озера. Я стал посещать ее довольно часто, потом – каждый день. Не умею объяснить вам характер наших взаимоотношений. С моей стороны это было преклонение, доходящее до фанатизма, а с ее – как бы священный огонь, который она поддерживала сосредоточенно и усердно…
   Взаимное признание блуждало у нас на устах, но мы не решались его произнести. Положение было чарующее, мы упивались им и опасались только, как бы чем-нибудь его не изменить.
   Когда маркиз дошел до этого места, цыгана вызвали по делам табора, и нам пришлось ждать удовлетворения нашего любопытства до завтрашнего дня.



ДЕНЬ СОРОК ЧЕТВЕРТЫЙ


   Мы собрались и молча ждали, когда маркиз начнет свой рассказ.
ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ МАРКИЗА ТОРРЕСА РОВЕЛЬЯСА
   Я рассказал вам о своей любви к прелестной Тласкале, обрисовав ее внешность и душу. Продолжение моей истории даст вам возможность лучше узнать ее.
   Тласкала верила в истину нашей религии, но вместе с тем относилась с глубоким уважением к верованиям своих отцов и, в результате этой путаницы во взглядах, создала себе особый рай, находившийся не на небе, а где-то посредине между небом и землей. До некоторой степени она разделяла даже суеверия своих соплеменников, веря, что славные тени царей из ее рода в темные ночи сходят на землю и посещают старое кладбище в горах. Ни за что на свете Тласкала не пошла бы туда ночью. Но днем мы иногда ходили на кладбище и проводили там долгие часы. Тласкала переводила мне иероглифы, высеченные на гробницах ее предков, и объясняла их при помощи преданий, которые знала очень хорошо.
   Мы уже знали большую часть надписей и, продолжая наши поиски, находили новые, очищая их от мха и терновника. Однажды Тласкала показала мне колючий куст и сказала, что это не простой куст; посадивший его хотел навлечь возмездие небес на тень врага, и что я хорошо сделаю, если уничтожу это зловещее растение. Я взял топор из рук шедшего за нами мексиканца и вырубил несчастный куст. Тут нам открылся камень, покрытый иероглифами гуще, чем надгробия, осмотренные нами до сих пор.
   – Эта надпись, – сказала Тласкала, – была сделана уже после завоевания нашей страны. Мексиканцы перемешивали тогда иероглифы с некоторыми буквами алфавита, перенятыми от испанцев. Надписи того времени легче читать.
   И она принялась читать, но после каждого слова черты ее выражали все большее страдание, и в конце концов она упала без чувств на камень, в течение двух столетий скрывавший причину ее внезапного потрясения.
   Тласкалу отнесли домой, она немного пришла в себя, но разум ее мутился, и она словно бредила.
   Я вернулся к себе в полном отчаянье, а на другой день получил письмо такого содержания:
   «Алонсо, чтоб написать эти несколько слов, мне пришлось собрать все свои силы и мысли. Письмо это вручит тебе старый Хоас, мой бывший учитель, который обучил меня родному языку. Пойди с ним к тому камню, который мы вчера нашли, и попроси, чтобы он перевел тебе надпись. Мой взор мутится, густая пелена заволакивает глаза. Алонсо, страшные видения снуют между нами… Алонсо… я не вижу тебя».
   Хоас принадлежал к теоксихам, то есть происходил из жреческого рода. Я сходил с ним на кладбище и показал ему несчастный камень. Он переписал иероглифы и унес копию к себе. А я пошел к Тласкале, но горячка не оставила ее: больная смотрела на меня мутным взглядом и не узнавала. К вечеру жар стал немного спадать, но лекарь просил меня не ходить к больной.
   На другой день Хоас принес мне перевод мексиканской надписи. Она гласила:

   «Я, Коатрил, сын Монтесумы, сложил здесь тело низкой Марины, пожертвовавшей сердцем и родиной ради злодея Кортеса, предводителя морских разбойников. Духи моих предков, спускающиеся сюда в ночной тьме, верните на мгновение этот труп к жизни и предайте его самым страшным мукам кончины. Духи моих предков, услышьте мой голос, услышьте мои проклятья. Взгляните на руки мои, еще дымящиеся кровью человеческих жертв!


   Я, Коатрил, сын Монтесумы – отец: дочери мои бродят по ледникам далеких гор. Красота – наследственное свойство нашего славного рода. Духи моих предков, если когда-нибудь дочь Коатрила либо дочь его дочери или сына, если когда-нибудь любая женщина из моего племени отдаст сердце и красу вероломному разбойнику, прибывшему из-за моря, если среди женщин моей крови найдется вторая Марина, духи моих предков, спускающиеся сюда в ночной тьме, покарайте ее самыми страшными муками. Спуститесь во тьме ночной в виде огненных змей, разорвите тело ее на части, разбросайте их по всей земле, и пусть каждая часть отдельно познает муки смертного часа. Спуститесь во тьме ночной в образе коршунов с железными клювами, раскаленными на огне, раздерите тело ее, рассейте его в воздухе, и пусть каждая часть отдельно узнает муки смертного часа. Духи моих предков, если вы не исполните просьбы моей, я, воздев руки, обагренные кровью человеческих жертв, призову на вас всю силу богов мести, чтобы они обрекли вас на такие же муки!


   Я, Коатрил, сын Монтесумы, высек на камне это проклятье и посадил на могиле куст мескусксальтры».

   Надпись эта чуть не оказала на меня такое же действие, как на Тласкалу. Мне захотелось убедить Хоаса в нелепости мексиканских суеверий, но вскоре я заметил, что этого делать не следует. Старик указал мне иной способ успокоить душу Тласкалы.
   – Нет сомнений, – сказал он мне, – что духи царей спускаются на кладбище и имеют власть причинять мучения живым и мертвым, особенно если воззвать к их помощи такими вот проклятьями, какие ты видел на камне. Но можно ослабить страшные последствия этих проклятий. Зловещий куст, посаженный на этой злосчастной могиле, ты, сеньор, вырубил. И потом – что у тебя общего с дикими сообщниками Кортеса. Продолжай оказывать покровительство мексиканцам и будь уверен, что у нас найдутся средства умилостивить духов и даже некогда почитаемых в Мексике страшных богов, которых ваши жрецы называют дьяволами.
   Я посоветовал Хоасу не обнаруживать своих религиозных убеждений так открыто, а про себя решил не упускать ни одной возможности оказать услугу туземцам. Случай не замедлил представиться. В завоеванных вице-королем провинциях вспыхнуло восстание; это было вполне оправданное сопротивление насилиям, которые противоречили даже политике мадридского двора, но неумолимый вице-король не считался ни с чем. Он стал во главе войска, вступил в Новую Мексику, рассеял толпы повстанцев и взял в плен двух касиков, которых решил обезглавить в столице Нового Света. Им как раз должны были вынести приговор, но я, выйдя на середину зала, где шел суд, положил руки на плечи обвиняемых и произнес:
   – Los toco рог parte de el Rey (что значит: «Прикасаюсь к ним именем короля»).
   Эта старинная формула испанского правосудия еще и до нынешнего дня имеет такую силу, что никакой суд не осмелится нарушить ее и отложит исполнение любого приговора. Но тот, кто принес эту формулу, отвечает своей головой. Вице-король имел право подвергнуть меня той же самой каре, которая была назначена обоим обвиняемым. Что он и не замедлил сделать, приказав заключить меня в тюрьму, где пронеслись сладчайшие мгновения моей жизни.
   Однажды ночью, – а в моем темном подземелье была вечная ночь, – я увидел в конце длинного коридора слабый, бледный свет, который, все больше и больше приближаясь ко мне, осветил дивные черты Тласкалы. Этого видения было довольно, чтобы моя темница превратилась в райскую сень. Но она украсила эту темницу не только своим присутствием, а приготовила очаровательный сюрприз, выказав свою любовь ко мне, столь же горячую, как моя к ней.
   – Алонсо, – сказала она, – благородный Алонсо, ты победил. Тени моих отцов ублаготворены. Сердце, которым не должен был обладать ни один смертный, теперь – твое; оно – награда за жертвы, которые ты приносишь ради моих несчастных соотечественников.
   С этими словами Тласкала упала ко мне в объятия без чувств и почти без дыханья. Я приписал это сильному волнению, но – к несчастью – причина была другая и гораздо более опасная. Ужас, испытанный на кладбище, и последовавшая за этим горячка подорвали ее здоровье.
   Однако Тласкала открыла глаза, и, казалось, свет небесный озарил мое подземелье, превратив его в лучезарный приют счастья. Бог любви, предмет почитания древних, живших по законам природы, божественная любовь, нигде – ни на Пафосе, ни в Книде – нигде не обнаружила ты столько могущества, как в этой мрачной темнице Нового Света! Подземелье мое стало твоим храмом, столб, к которому я был прикован, твоим алтарем, а цепи – венцами.
   Очарование это до сих пор не рассеялось, до сих пор оно живет еще в моем сердце, охладелом с годами, и когда мысль моя, лелеемая воспоминаниями, переносится в край, населенный призраками прошлого, она не задерживается ни на первой поре любовных восторгов с Эльвирой, ни на исступленных ласках страстной Лауры, а льнет к сырым стенам тюрьмы.
   Я вам сказал, что вице-король обрушил на меня свой необузданный гнев. Неистовство его характера одержало в нем верх над чувством справедливости и приязни, которую он испытывал ко мне. Он снарядил быстроходный корабль в Европу и послал доклад, где обвинил меня в подстрекательстве к бунту. Но не успел корабль отплыть, как доброта и чувство-справедливости заговорили в сердце вице-короля громким голосом, и мой поступок представился ему в ином свете. Если б не боязнь повредить самому себе, он послал бы другой доклад, прямо противоположный первому; вместо этого он отправил вдогонку корабль с донесениями, которые должны были смягчить суровость первых.
   Совет Индии, медлительный в принятии решений, успел получить второе донесение и в конце концов прислал, как и следовало ожидать, чрезвычайно искусно составленный, мудрый ответ. Приговор Совета производил впечатление беспощадной суровости и обрекал бунтовщиков на смерть. Но если строго придерживаться его формулировок, следовало найти виновных, а это было невозможно, кроме того, вице-король получил тайный приказ, запрещающий поиски. Нам была объявлена только официальная часть приговора, нанесшая последний удар подорванному здоровью Тласкалы. У несчастной открылось кровотечение из легких; горячка, развивавшаяся сначала медленно, потом все быстрей…
   Охваченный горем старик больше не мог говорить, голос его прерывался от рыданий. Он ушел, чтобы дать волю слезам, а мы остались, погруженные в торжественное молчание. Каждый в раздумье скорбел над участью прекрасной мексиканки.



ДЕНЬ СОРОК ПЯТЫЙ


   Мы собрались в обычную пору и попросили маркиза продолжать свой рассказ, что он и сделал.
ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ МАРКИЗА ТОРРЕСА РОВЕЛЬЯСА
   Говоря вам, что я впал в немилость, я не обмолвился ни словом о том, что в это время делала моя жена. Эльвира сперва сшила себе несколько платьев из темной материи, а потом уехала в монастырь, приемные покои которого превратились в гостиную, всегда полную гостей. Однако жена моя показывалась не иначе, как с платком в руке и распущенными волосами. Доказательства столь неизменной привязанности очень меня растрогали. Хотя с меня и была снята вина, однако для соблюдения юридических формальностей и по свойственной испанцам медлительности мне пришлось просидеть в тюрьме еще четыре месяца. Как только меня выпустили, я сейчас же отправился в монастырь за маркизой и привез ее домой, где ее возвращение было отмечено роскошным балом – но каким балом! Господи боже!
   Тласкалы уже не было в живых, самые равнодушные вспоминали о ней со слезами на глазах! Можете представить себе мое отчаяние. Я просто с ума сходил, ничего не видел вокруг. Только новое чувство, пробудив святые надежды, могло вырвать меня из этого плачевного состояния.
   Молодой человек, наделенный способностями, горит желанием выдвинуться. В тридцать лет он жаждет популярности, позже – уважения и почета. Популярности я уже достиг, но, наверно, не снискал бы ее, если бы люди знали, до какой степени всеми моими действиями руководила любовь. Но все мои поступки приписывались редкому благородству и необычайному мужеству. К этому присоединился тот особый энтузиазм, которого обычно не жалеют для тех, кто, не боясь опасностей, привлекал своими поступками общее внимание.
   Окружавшая меня в Мексике популярность говорила о высоком мнении, которого держатся насчет меня, и лестные знаки внимания вырвали меня из состояния того глубокого отчаяния, в которое я был погружен. Я чувствовал, что еще не заслужил такой популярности, но надеялся стать достойным ее. Истерзанные болью, мы всегда видим перед собой лишь мрачное будущее, но провидение, заботясь о нашей участи, зажигает неожиданно огни, и они снова озаряют наш жизненный путь. Я решил заслужить в собственных глазах ту популярность, которой пользовался: получив должность в управлении страной, я исполнял свои обязанности с неусыпной и нелицеприятной справедливостью. Но я был создан для любви. Образ Тласкалы жил в моем сердце, но тем не менее я чувствовал в нем пустоту и решил ее заполнить.
   После тридцати лет еще можно испытать сильную привязанность и даже вызвать ее, но беда тому, кто вздумает в этом возрасте предаваться юным утехам любви. Улыбка уж не играет на устах, умильная радость не блестит в глазах, язык не лепечет очаровательного вздора. Мужчина ищет способов понравиться, но ему нелегко найти их. Ветреная и коварная стая знает в этом толк и, трепеща крыльями, улетает от него прочь, ища общества юноши.
   В общем, выражаясь попросту, у меня не было недостатка в возлюбленных, отвечавших мне взаимностью, но нежность их в большинстве случаев имела в виду определенную цель, и, как вы можете догадаться, они покидали меня для более молодых. Такое обращение иногда казалось мне обидным, но никогда не огорчало глубоко. Одни легкие цепи я сменял на другие, не более тяжелые, и откровенно признаюсь – в такого рода отношениях я испытал больше удовольствия, чем огорчений.
   Жене моей исполнилось тридцать девять лет; она все еще была хороша. По-прежнему окружали ее поклонники, но теперь это было скорей данью уважения. Люди искали разговора с ней, но уже не она была предметом этого разговора. Свет еще не отвернулся от нее, хотя в ее глазах потерял привлекательность.
   В это время вице-король умер. Эльвира, до тех пор проводившая время в его обществе, пожелала теперь принимать гостей у себя. Я тогда еще любил женское общество, и мне приятно было знать, что стоит спуститься этажом ниже, как я найду его. Маркиза стала для меня будто новой знакомой. Она казалась мне привлекательной, и я старался расположить ее к себе. Дочь, которая сейчас со мной путешествует, – плод нашей возобновившейся связи.
   Однако поздние роды оказали губительное влияние на здоровье маркизы. Она стала хворать, потом совсем слегла и уже не встала. Я горько ее оплакивал. Она была первой моей возлюбленной и последней подругой. Нас соединяли узы крови, я был обязан ей своим состоянием и положением: вот сколько соединилось причин для того, чтобы оплакивать эту утрату. Теряя Тласкалу, я был еще окружен всеми соблазнами бытия. А маркиза оставила меня в одиночестве, без утешений и в унынии, из которого ничто уже не могло меня вывести.
   Однако я сумел обрести равновесие. Я поехал в свои поместия и поселился у одного из своих вассалов, дочь которого, тогда еще слишком юная, чтобы придавать значение моему возрасту, одарила меня чувством, напоминающим любовь, и позволила сорвать несколько цветков в последние осенние дни моей жизни.
   Наконец годы покрыли льдом поток моих чувств, однако нежность не покинула моего сердца. Привязанность к дочери трепещет во мне живей всех прежних увлечений. Единственное желание мое – видеть ее счастливой и умереть на ее руках. Я не могу пожаловаться: дорогое дитя платит мне самой полной взаимностью. Участь ее уже определилась, обстоятельства благоприятствуют, – кажется, я обеспечил ее будущность, насколько можно обеспечить ее кому бы то ни было на земле. Спокойно, хоть и не без сожаления, расстанусь я с этим светом, на котором я, как каждый человек, изведал много печали, но и много счастья.
   Вот и вся история моей жизни. Боюсь только, что я надоел вам, – особенно вон тому сеньору, который уже давно хочет заняться какими-то вычислениями.

 
   В самом деле, Веласкес, достав таблички, что-то усердно писал.
   – Виноват, сеньор, – ответил наш математик маркизу, – твой рассказ очень меня заинтересовал, и я ни на минуту не отвлекался, слушая его. Следуя за тобой по твоему жизненному пути и видя, что страсть возрастала в тебе, когда ты начал подвигаться вперед, потом удерживала тебя на достигнутой высоте в зрелом возрасте и служит тебе опорой на закате твоих дней, – мне казалось, что передо мной замкнутая кривая, ордината которой по мере движения по оси абсцисс сначала возрастает согласно уравненью кривой, потом уменьшается в соответствии с прежним возрастанием.
   – Право, – заметил маркиз, – я думал, что из пережитого мной можно сделать моральные выводы, но никогда не предполагал, чтоб оно могло служить материалом для уравнения.
   – Дело тут не в пережитом тобой, сеньор, – возразил Веласкес, – а в жизни человеческой вообще, физической и моральной силе, которая возрастает с годами, удерживается некоторое время на одном уровне, а затем понижается и тем самым, подобно другим силам, подчиняется незыблемому закону, а именно – определенному соотношению между числом лет и размером силы, определяющейся состоянием духа. Постараюсь выразиться ясней. Предположим, что твоя жизнь большая ось эллипса, что эта большая ось делится на девяносто лет, которые тебе предназначено прожить, а половина малой оси разделена на пятнадцать равных отрезков. Теперь обратите внимание на то, что отрезки малой оси, представляющие собой градусы активности, не являются такими величинами, как части большой оси, обозначающие годы. По самой природе эллипса мы получаем кривую линию, быстро подымающуюся вверх, удерживающуюся некоторое время почти на месте, а потом понижающуюся пропорционально первоначальному подъему.
   Примем рождение на свет за исходную точку координат, где Х и Y еще равны нулю. Ты родился, сеньор, и через год ордината равна 31/10. Следующие ординаты уже не будут возрастать на 31/10. Поэтому разность между нулем и величиной, соответствующей возникновению первых понятий, гораздо значительнее каждой последующей разности. В два, три, четыре года, пять, шесть, семь лет ординаты активности у человека будут 44/10, затем 54/10, 62/10, 69/10, 75/10, 80/10, так что разность составляет 13/10, 10/10, 8/10, 7/10, 6/10, 5/10.
   Ордината для четырнадцати лет составляет 109/10, а сумма разностей во всем втором семилетье не превышает 29/10. В 14 лет человек только становится юношей и еще продолжает оставаться им в 21 год, однако сумма разностей за эти семь лет составляет всего 18/10, а за период с 21-го года до 28-ми лет 12/10. Напоминаю вам, что моя кривая линия отражает жизнь людей, которые отличаются умеренным темпераментом и достигают наибольшей активности между сорока и сорока пятью годами. В твоей жизни, сеньор, главным двигателем была любовь, поэтому наибольшая ордината должна была прийтись лет на десять раньше, где-то между тридцатью и тридцатью пятью годами. Подыматься ты должен был значительно быстрей. В самом деле, наибольшая ордината пришлась у тебя на 35 лет, так что я строю твой эллипс на большой оси, разделенной на 70 лет. На этом основании ордината четырнадцати лет, составляющая у человека умеренного 109/10, у тебя составляет 120/10; ордината 21-го года, вместо 127/10, составляет у тебя 137/10. Зато в 42 года у человека умеренного активность еще продолжает возрастать, а у тебя она уже понижается.
   Будь добр, напряги еще на минуту все свое внимание. В 14 лет ты любишь молодую девушку, а достигнув 21-го года – становишься примерным мужем. В 28 лет ты первый раз изменяешь, но женщина, которую ты полюбил, отличается душевным благородством, пробуждает его и в тебе, и ты в 35 лет славно выступаешь на общественном поприще. Вскоре, однако, у тебя возникает влечение к легким связям, уже испытанное в 28 лет, – ордината этого возраста равна ординате 42-х лет.
   Дальше ты опять становишься хорошим мужем, каким был в 21 год, – ордината этого возраста равна ординате 49-ти лет. Наконец, ты уезжаешь к одному из своих вассалов и там загораешься любовью к молодой девушке, такой же, какую ты любил в 14 лет, – ордината этого возраста равна ординате 56-ти лет. Только прошу тебя, многоуважаемый маркиз, – не подумай, будто, деля большую ось твоего эллипса на семьдесят частей, я ограничиваю продолжительность твоей жизни этим количеством лет. Наоборот, ты можешь спокойно прожить до девяноста и даже дольше, но в этом случае эллипс твой постепенно перейдет в другого рода кривую, несколько сходную с цепной линией.
   С этими словами Веласкес встал, странно взмахнул руками, выхватил шпагу, принялся чертить линии на песке и, наверно, развил бы перед нами теорию кривых, именуемых цепными, если бы маркиз, как и остальное общество, не особенно интересуясь доказательствами нашего математика, не попросил разрешения уйти и лечь спать. Осталась одна только Ревекка. Веласкес нисколько не обиделся на ушедших, ему было довольно прекрасной еврейки, которой он продолжал излагать свою систему. Я долго следил за его выкладками, но в конце концов, утомленный бесконечным количеством терминов и цифр, к которым никогда не испытывал ни малейшего влечения, почувствовал, что у меня глаза слипаются, и пошел ложиться. Веласкес продолжал свои объяснения.