Страница:
А я не надругался.
Я как дикующий в тундре. Что вижу, то пою.
Даже Миша Веллер в своей книге "Технология рассказа" советует писать именно то, что видишь. Сказал сержант: бурундук - птичка, тащи крылышко.
Еще сильно раздражил официальных рецензентов такой эпизод.
Серп Иванович Сказкин, бывший интеллигент (в третьем колене), узнав об измене своей жены, рубит малайским топориком гонконгскую мебель, распыляет японским пылесосом китайский пуховик, рыча при этом одно:
"Свободу узникам Гименея!"
Кому это требует свободу автор лживой и вредной повести?! И это в то время, как в тюрьмах Чили, ЮАР, Уругвая...
И так далее.
"Кто сказал,что Серп не молот?"
Вот уж поистине: хочешь убрать с лица веснушки, сунь лицо в муравейник.
2. ТЕМА, ГЕРОЙ, ЧИТАТЕЛЬ
Но как на самом деле пишутся книги? Что чувствует писатель, задумав книгу? Что делает он, когда тема уже завладела им, когда в любое время дня и ночи, независимо ни от чего, какие-то эпизоды, лица, просто отдельные фразы всплывают, как из бездны, из его подсознания? И сам живешь как в тумане. И что-то важное происходит рядом, а ты ничего не видишь. И ступаешь одной ногой по тротуару, а другой по дороге, не понимая, откуда эта странная хромота...
Шла охота на "Краббена", а я был занят странными размышлениями о некоей новой вещи. Даже обкомовского секретаря по идеологии, специально приехавшего на писательское собрание, я видел как бы издалека, сквозь некую волшебную дымку. До меня не доходило, что секретарь приехал на собрание опять же из-за "Краббена", ведь это только для меня повесть в то время была вещью уже изжитой. Для меня горизонт был застлан чем-то уже другим. Я действительно почти не видел секретаря по идеологии, хотя он сидел в президиуме прямо против меня - румяный и толстощекий, но явно чем-то недовольный. Время от времени он повторял: "Вот представьте себе, что я должен был чувствовать, когда на пленуме в Москве ко мне подошел сам товарищ Романов и спросил, что это за Краббены плавают у вас в Сибири?"
Писатели отмалчивались.
Троякодышащая рыба. Дышит так, этак, и еще вот так.
Романов, понятно, ленинградский Романов. Похоже, он ценил нашего секретаря по идеологии, а я, получается, нашего секретаря по идеологии подвел.
В общем, все было ясно.
Денег нет, а жить надо. В Госкомиздате РСФСР я внесен в черный список, значит, в течение неопределенного времени печатать меня не будут. Службы в издательстве я лишился. Вот совсем свободный человек.
Что делать?
Писать, сказал я себе.
Это и друзья подсказывали.
"Не снижай темпа, - подсказывал Юлиан Семенов. - Самое страшное а в нашем ремесле - расслабиться, начать комплексовать, оглядываться. Вкалывай! За одного битого дают 167642987 небитых, (почему-то Юлиану понравилась именно такая цифра). Надобно как в тайге - рубить, рубить и рубить. Тропа-то остается. И главное - никого не слушай. Не слушай никого!"
А я и не слушал.
Я, черт возьми, уже по уши сидел в новой вещи. Я еще не мог четко ее определить, но она уже достала меня. Я еще не видел ее отчетливо, зато отчетливо слышал биение ее сердца.
Сверхзадача?
Не знаю... Похоже, я ее не искал... Похоже, я даже как-то трусовато намекал себе на то, что, может быть, одним из самых важнейщих условий современного искусства является как раз неумение точно сформулировать сверхзадачу.
"Вот-вот, сиди без штанов". - ответила на мои сомнения моя мудрая жена. Загадочная фраза, правда?
Но я от нее отмахнулся.
Вот Миша Веллер пишет: "Любое государство охраняет себя и накладывает запрет на какой-то материал, эта данность принимается писателем к сведению." Наверное, правильно пишет Миша. Но в таких вещах я никогда не доверял ни ему, ни государству.
Ладно, оставим.
Начало 80-х, генсеки мрут один за другим, сухой закон, страна к чему-то прислушивается, а я, так неожиданно споткнувшийся на морском змее, вместо того, чтобы сильно страдать и честно каяться, почему-то ищу все новые повороты в неожиданно открывшемся мне сюжете. Руки чешутся сесть за машинку. Жутко хочется написать что-то такое, чтобы даже чиновники от литературы ахнули...
Но для чего?
Кстати, одна из самых поразительных деталей литературной жизни 80-х это появление каких-то совсем новых молодых и весьма деловых литераторов. Они часто приходили ко мне, неизвестно где добывая адрес. Вот приходил такой литератор, клал рукопись на стол и вежливо говорил: "Геннадий Мартович, прочтите, пожалуйста. Все непроходимое, все, что может помешать будущей публикации, я уже убрал. Но вы тоже взгляните, у вас большой опыт. Я уже показывал рукопись Николаю Яковлевичу и Анатолию Васильевичу. Они указали мне самые непроходимые места. Видите заметки на полях? Я учел каждую. Я и ваши замечания учту."
Я печально вглядывался в немигающие глаза литератора:
"Все замечания учли?"
"Абсолютно все. Вот видите, тут Николай Яковлевич... Тут Анатолий Васильевич... Тут Михаил Петрович... Все убрал, ни к чему не прицепишься..."
"А зачем вам это?"
"Как зачем? Напечататься хочу!"
Очень я боялся молодых литераторов начала 80-х. Больше боялся, чем козней Госкомиздата. Они приходили ко мне, твердо зная, чего хотят, они твердо знали, чего хотели, и я не мог не впустить в дом уже постучавшегося человека.
Одним из таких литераторов был некто М.
Я никогда не знал, в каком городе он живет. Один раз он приезжал из Омска, раза два из Красноярска, все остальные его визиты были связаны с Новосибирском. Но не в этом дело. Где бы он ни жил, главное, он хотел напечататься. Где? Да где угодно. Хоть в "Новом мире", хоть в "Молодой гвардии", хоть в "Знамени", хоть в "Нашем современнике". Плевать, как выглядит печатный орган, кто в нем окопался. Литератор М. неистово хотел напечататься. Он приходил ко мне всегда не вовремя и без звонка, и у меня язык не поворачивался сказать: "А, может, вы зайдете завтра?" Ему нужно было именно сегодня. Сегодня он и приходил.
"Вот моя новая вещь, - твердо говорил молодой деловой литератор М., располагаясь в моем любимом кресле, сгоняя с него моего любимого тибетского кота Гомбоджапа Цыренджаповича. - Вот моя новая вещь. Это роман. Это испанский роман. Это роман из жизни испанской глубинки. Ну, вы понимаете..."
Тогда все говорили на эзоповом языке.
Примостившись на краю дивана, усадив рядом оскорбленного Гомбоджапа Цыренджаповича, я кивал:
"Понимаю."
"Я сейчас прочту вам избранные главы."
"А, может, не надо? - робко намекал я. - Может, вы оставите рукопись и я ее прочту сам?"
"Ну что вы! А интонация? - корил меня молодой литератор М. - Вы же сами меня учили: главное - интонация. Вы же сами меня учили: главное уловить интонацию."
Я вздыхал.
Чему я их только не учил, все равно они предпочитали эзопов язык и отсутствие принципов.
М. начинал читать.
Его испанские романы были вычурны, его эзопов язык запутал бы самого Суслова. По этой причине я не запомнил ни одной его строки, ни одного его сюжета. Просто это были романы о жизни испанской глубинки, и написал их профессиональный хронофаг, состоявший, вероятно, на какой-то специальной службе, руководители которой клятвенно обязались всяческими способами сокращать жизнь таких писателей, как я.
За меня мстил Гомбоджап Цыренджапович.
Гомбоджап Цыренджапович был настоящий кот. Настоящий как Гильгамеш. Он видел все до края Вселенной, он скрытое видел, он все постиг. При этом он весил семнадцать килограммов, левой лапой валил годовалого бычка, маленьким падал в кипящий борщ, выходя из борща преображенным, как герой известной старинной сказки. Призывая Гомбоджапа к обеду, Лида, моя жена, резала ливерную колбасу помельче - мало ли... вдруг Джапик подавится... Пообедав, Гомбоджап выходил на балкон, ловил на десерт глупую упитанную синичку и сжирал ее всю - с лапками и с головой.
Не троякодышащая рыба.
Гомбоджап садился рядом со мной и слушал романы молодых деловитых литераторов. У него был вкус. Романы из испанской глубинки ему, например, не пошли. Молодому деловитому литератору М. он напрудил полную сумку, после чего М. исчез и никогда больше не появлялся.
Зато пришел высокий, невероятно оптимистично настроенный человек. Он широко улыбался, снимая длинное драповое пальто в рубчик и разматывая длинный пушистый шарф.
Сняв пальто и размотав шарф, он мило спохватился: ой, чў это я? ведь сперва снимают башмаки!
Замотав вокруг тонкой шеи пушистый шарф и застегнув на все пуговицы длинное драповое пальто, он разулся, улыбаясь еще шире, еще ослепительнее, но тут же спохватился. Ой! Чў это я? ведь сперва снимают...
Не помню уж, что там надо было снимать сперва, но он все время снимал что-то не то, не в той последовательности.
Гомбоджап с интересом следил за оптимистом. Он-то знал.
Когда оптимист объявил, наконец, о цели своего визита, Гомбоджап удовлетворенно улегся у моих ног. Ему было интересно, как я справлюсь с предложенной оптимистом задачей. Дело в том, что оптимист оказался искренним и коренным патриотом. (Один такой мне запомнился. С французского языка, как он утверждал, а, по-моему, просто с известного гумилевского текста, он перевел "Эпос о Гильгамеше". "Ой ты гой еси, земля шумерская!"). После многих раздумий, так выразился явившийся ко мне оптимист, он, оптимист, понял, что русский язык гибнет от засилия германизмов. Именно германизмов. Поэтому русский язык должен быть незамедлительно очищен от этих самых германизмов!
- А как вы собираетесь это сделать? - спросил я.
Оптимист с ногами залез в мое любимое кресло и улыбнулся еще ослепительнее. Он собирается использовать сразу всех талантливых писателей и ученых мира. У него везде все схвачено. Все русские значительные литературные работы должны быть немедленно переведены на болгарский язык, потому что, в смысле германизмов, этот язык еще более или менее чист, а уже с болгарского мы все, талантливые писатели и ученые, умело переведем тексты обратно на русский, отсеяв каждый, даже ничтожный германизм. Ювелирная работа!
- А тюркизмы? - забеспокоился я. - В болгарском языке довольно много тюркизмов. От германизмов очистимся, а тюркизмы занесем. Маймуна, тютюн, таван опять же. Что делать с тюркизмами?
Оптимист счастливо рассмеялся.
Нет проблем!
Со временем все болгарские литературные работы будут переведены на очищенный русский, а с него опять на болгарский. Изящное решение!
О-хо-хо.
Хорошее имя для литературного героя - Иван Обуреваемый. Или псевдоним. Для молодого динамичного литератора.
Я оставался в пустом дому, жена уходила на работу. Я перебирал старые записи, искал что-то нужное, но пока неизвестное, и смутно понимал, что долго так тянуться не может. Поезд, как в 1969 году, опять уходил в будущее без меня. Меня вместе с "Краббеном" высадили на глухом полустанке. Даже более глухом, чем испанская глубинка литератора М.
Что делать?
Вечный вопрос русского писателя.
А что делать? Садиться да и писать. Садиться да и писать новую вещь. Вот и вся штука. Сесть и написать новую вещь, непременно с положительным героем, чтобы самому было приятно перечитывать. В тот год в газетах как раз шли многочисленные дискуссии о положительном герое. Ну, как в свое время шли дискуссии о снежном человеке. Кто-то его (снежного человека... положительного героя...) видел, кто-то слышал, кто-то чуть ли не держал его за руку, но в последний момент...
В общем мысль была. Написать нечто новое и непременно с положительным героем. Хотя давно известно: когда сильно ищешь, хватаешься за первое попавшееся.
Каждый день, выглядывая в окно, с тоской следя за медленным падением снега, я видел внизу соседа, не по подьезду, по дому, по имени мне не известного.
Был этот человек не стар, но крепок, и явно не занят. Гулял он обычно в рабочее время. Не знаю зачем, но я к нему стал приглядываться. Ведь для какой-то цели судьба вывела его под мои окна. Правда, для повести мне нужен был лихой парень, который мог бы начать хорошую заваруху, из которой, в свою очередь, читатель мог бы извлечь некий урок.
У моего соседа хорошо лежала на плечах дубленка, да. Но как герой... Впрочем, где сейчас найдешь настоящего героя? Герои встречаются реже, чем куриные зубы. Я страшно переживал, что если я прямо сейчас сяду за новую вещь, сосед непременно впрыгнет в рукопись и чего-нибудь там наделает, как наделал в свое время Серп Иванович Сказкин. И получится, в итоге, обычная вещь, в которой выморочный мужик окружен со всех сторон бабами-пужанками, ну, знаете, из тех вечных девственниц, что в любое время суток плотно затянуты во все свои спасательные пояса.
Утро раннее, снег падает. Из-за стены доносится пьеса Сен-Санса, внизу хромает сосед, нехорошо посматривает на мир из-под надвинутой низко на лоб шапки.
Я не хотел вводить в повесть первого попавшегося.
Но и отвлечься от соседа я никак не мог.
Фамилия, наверное, Небаранов. Звать Семен. Но почему Небаранов в андроповские времена гуляет по улице в рабочее время? Почему его не хватают менты и не волокут на проверку?
Надо спросить при случае Мишу Веллера: всегда ли характер героя определяется настроением автора?
Снег, снег. Ветер мерзкий. Гомбоджап Цыренджапович впал в спячку. Денег нет, перспектив нет. Даже имя будущего героя мне неизвестно.
А имя литературного героя - это всегда важно.
Имя героя, как правило, определяет его характер, движет его поступками.
Обычно писатель пользуется списком футбольных команд, там фамилии перемешаны без всякого порядка. Выбирай любое. Это Сергей Александрович Другаль, прекрасный фантаст, доктор технических наук, академик и генерал-майор, любит изобретать имена сам. Я видел у него листки с рабочими набросками, от них дух захватывало.
Вот, к примеру, сеньор Окотетто. Что к этому добавить? Или сеньор Домингин. Такому можно доверить родную дочь. Или Ферротего. Ясно, изобретатель. Такому день задается с утра, к вечеру он в кондиции. А Липа Жих? Такие, как Липа Жих, нравятся крепким уверенным в себе мужчинам, если, конечно, Липа Жих - женщина. Еще Мехрецки. Тут все понятно. Тут не нужны пояснения. Мехрецки есть Мехрецки, а Глодик и Зебрер - его приятели. Еще Блевицкая и Шабунио, но этих бы я в дом не пустил, нечего им делать в моем доме.
Но если говорить всерьез, настоящей находкой генерал-майора Другаля, ученого и писателя, была белокурая девушка, порожденная прихотливой фантазией академика - добрая, любящая, немножко застенчивая Дефлорелла.
"Разбойники вели тихую скромную жизнь."
А с ними - девушка Дефлорелла.
Короче, несмотря ни на что, некий замысел потихоньку вызревал в моей голове. Даже стал намечаться герой с несколько враждебными глазами, но в дубленке на широких плечах. Правда, над большой, уже седеющей головой героя угадывалось зыбкое облако неблагополучия. Но я чувствовал - я созрел, я уже могу вставить в машинку лист чистой бумаги.
И я бы вставил. И, может, написал бы опять какого-нибудь "Краббена", но однажды мне позвонили.
Подняв трубку, я с изумлением узнал, что я, такой-то, теперь, собственно, уже почти бывший писатель, должен быстро собраться и вылетать в Болгарию - в зарубежную командировку.
Потрясающий поворот сюжета.
В литературе такие штуки выглядят искусственными, но в жизни случаются сплошь и рядом.
Спросите Мишу Веллера. Он подтвердит.
3. О СЛАВЕ И О ЛЮБВИ
Не буду скрывать, неожиданное сообщение меня ошарашило. Как когда-то телеграмма, пришедшая в Новоалександровск ночью. Что же касается писательской организации, то там неожиданное известие произвело впечатление скорее негативное.
Подумайте сами.
Вот бывший писатель. Он написал вредную для советских читателей книгу. Герои этой книги не вызывают симпатий, всем ведь известно - на островах работают в основном задорные комсомольцы. Дело, правда, исправлено - тираж вредной книги уничтожен, но все равно, как это вот так, ни с того, ни с сего посылать такого писателя в братскую страну, о которой, к тому же, этот писатель в свое время тоже писал неправду (поклеп на советского князя Святослава). Да еще посылать на казенный счет!
Странно, странно.
И зачем посылать? Его, видите ли, представили к ордену Кирила и Мефодия! Да что такого он сделал? Да издал антологию современной болгарской лирики исключительно в собственных переводах. Так разве он один у нас такой?
Странно, странно.
Конечно, странно.
Болгарских поэтов я переводил много лет. Для себя, не думая, что когда-то сумею все это напечатать. Но, как говорил Серп Иванович Сказкин, пошла пруха, антология под название "Поэзия меридиана роз" вышла в свет. Будь моя воля я бы отдал орден Кирила и Мефодия не переводчику, а самим болгарским поэтам - настоящим, непридуманным. Они это заслужили.
Например, Христо Фотеву.
В одну дождливую ночь - ты убьешь меня. Дождь предложит мне хрупкое плечо свое, я обхвачу его и, сделав пять шагов, упаду в ужаснувщуюся твою память: она мой неожиданный мавзолей.
Не желая, ты все же убьешь меня, и я услышу, как ты убеждаешь древнюю свою совесть, ты ведь имеешь в этом давний печальный опыт; и я услышу, как ты повторяешь, что, в сущности, я жив. И я, покорный труп, буду имитировать прекрасную жизнь живого. Ты загримируешь, перекрасишь меня и будешь перерисовывать из букваря в букварь, храня в памяти мой последний вскрик.
Ты поймешь, что я тебя ревновал, что любил тебя, что смотрел на тебя с ужасом. Ужаснувшийся, ты воскликнешь, что, убивая, спасал меня, и скажешь, что теперь я твой, а потому - жив, хотя я буду мертв, мертв, мертвее самого мертвого человека.
Ты убьешь меня, но до того мы успеем отпраздновать странный праздник. Смеясь, на большой площади старого города, я стану целовать твой смех и твои страхи. Среди ночи, в буфете пустого заснеженного вокзала, я почувствую твой поцелуй, почувствую всю тяжкую власть твоей древней любви и жалости. И я вскрикну, я - маленький и жестокий, и, наконец, выскользну из твоих рук.
В одну дождливую темную ночь - ты убьешь меня. В одну дождливую темную ночь ты навсегда присвоишь меня себе. И, падая, я облегченно вдохну запах твоего вечного, твоего мокрого, твоего деревянного тротуара.
Это о дожде. Это о родине. Это о городе детства. У каждого из нас была своя Атлантида.
Приведенный выше перевод и сейчас кажется мне удачным. Сам Христо Фотев тоже так считал, жаль, что стихотворение не попало в антологию. В нее много чего не попало. Но все же она была составлена из стихов Андрея Германова и Михаила Берберова, Петра Караангова и Николая Кынчева, Ивана Теофилова и Аргириса Митропулоса, и многих многих других, кто действительно того заслуживал и заслуживает. Перед всеми снимаю шляпу. Никогда у меня не было шляпы, но перед болгарскими поэтами я ее снимаю.
Приглашение, присланное Союзом писателей Болгарии, как я уже говорил, на многих моих коллег произвело скорее негативное впечатление. Для начала приглашение просто сунули в стол, подальше от глаз. Потом председатель писательской организации прозаик П., связавшись с Москвой, добился права сопровождать меня в поездке (разве можно такого оставить без контроля?). Потом к председателю подключили секретаря парторганизации поэта К (разумная мера). Это уже было серьезно. Теперь, когда упряжка была собрана, можно было ее запускать.
Я на все эти хлопоты взирал с некоторой тревогой. Понятно, мне льстило - командировка... орден... Но ехать не хотелось. Хоть убей, не хотелось. Сам не знаю почему, но боялся. Рядом, казалось бы, четыре надежных уха, четыре надежных глаза, под дружеским,так сказать, присмотром, а вот не хотелось ехать. Если уж совсем честно, на месте поэта К. и прозаика П. я тем более бы не поехал.
Но они рискнули.
Таким образом, в середине мая мы оказались в Москве.
Во дворе дома Ростовых, перед СП СССР, нежно пахло листвой, никакой гари - Бондарев тогда еще не сжигал чучело Евтушенко. Прозаик П., получив необходимые бумаги, несколько иронично спросил: а зачем, Геннадий Мартович, вам ночевать у родственников? Завтра вылет. Вместе и переночуем в гостинице.
Подозреваю, что прозаик П. в своем благодушии несколько забылся. Я ответил: пожалуйста. И сам, понятно, забылся. Но ведь всегда приятно: вечер, выпивка, задушевные писательские разговоры... Так сказать, вечерние беседы на островах...
Повинуясь нахлынувшему на меня добродушию, я спросил: а сколько водки вы берете с собой? В Болгарии, как везде, русскую водку любят.
Ответ меня отрезвил.
- Водка? Какая водка? С сегодняшего дня, Геннадий Мартович, мы официальная делегация. Вы, например, взяли с собой костюм?
Я кивнул. Костюмом в те дни я считал джинсы и смену рубашек.
- Вы уже бывали в Болгарии? - спросил я.
Прозаик П. загадочно промолчал, а поэт К., ответил несколько недружелюбно: ты-то, говорят, точно бывал.
Ага, сказал я. Раз шесть.
Это неприятно удивило и поэта и прозаика.
- А кто тебе готовит подстрочники? - недружелюбно спросил поэт.
- Я перевожу с оригинала.
- Так все говорит, - уже совсем недружелюбно заметил поэт. Впрочем, с болгарского можно переводить без всяких подстрочников.
Ну да, подумал я. Проще простого.
"Може би и аз ще плача във последния си час. Търся рима. Пада здрава - син във профил, чер анфас..."
Что тут непонятного? Стефан Цанев всегда писал просто.
Я с ними подружусь, подумал я, откупоривая в номере гостинице бутылку шампанского. Я расскажу им о болгарских поэтах, прозаик П. и поэт К. расскажут мне о себе. Мы станем друзьями. В конце концов, все мы члены одного караса. Писатели народ не очень дружный, но с ними я подружусь.
Чтобы ускорить процесс созревания дружбы, я рассказал смешной, на мой взгляд анекдот. Недавно в Египте выкопали очень древнего сфинкса, так на его левой ноге этот анекдот был выбит еще шумерской клинописью. Но все равно анекдот казался мне смешным. Ну, тот самый, в котором гаишники останавливают машину по самому пустячному поводу. Не успели они откозырять, как водитель сломался: "Честное слово, у меня есть права, просто я потерял их". А сидящая рядом женщина закричала: "Говорила тебе, не садись пьяный за руль!" А мужичонка с заднего сиденья упрекнул: "И тормоза у тебя ни к черту!" А его сосед, проснувшись, запричитал: "Что? Накрылась наша контрабанда?"
И так далее.
В комнате установилась тишина. Никто не засмеялся. Прозаик П., поставив резную трость между ног, вздернул брови и сурово спросил:
- Вы это к чему?
Действительно, к чему я такое? Мне, можно сказать, выразили доверие, отправили, провинившегося, в командировку, а я еще не успел пересечь границу и уже травлю анекдотики...
А может, подумал я, их интересуют анекдоты политические? Ну, скажем, такие, как тот, что обьяснял разрыв дружественных отношений с государством Сомали... Ну, про орден... Про золотое кольцо в нос...
И так далее.
Тишина в номере установилась невыносимая. Она была густая и вязкая, как хорошо свареный холодец.
Я спохватился.
Действительно. Писатели летят в заграничную командировку, честь, доверие, а я, значит, с анекдотами...
Пытаясь снять наряжение, я поднял стакан и рассказал поэту К. и прозаику П. известную историю, приключившуюся с моим другом болгарским поэтом Божидаром Божиловым, когда он, вот как мы, полетел однажды в такую же заграничную командировку.
В самое крутое время, когда от Китая отшатнулись многие его прежние друзья, кому-то из руководящих китайских товарищей, может быть Чэнь-бодэ, а может быть генералу Линь Бяо, пришла в голову превосходная мысль пригласить в страну какого-нибудь известного зарубежного писателя и пусть этот известный зарубежный писатель напишет честные объективные очерки о великой китайской культурной революции и вообще о положении дел в стране.
Почему-то выбор пал на моего друга Божидара Божилова, и Божидар, понятно, не стал отказываться.
В Пекине Божидара поселили в гигантском отеле "Шанхай". В бесчисленных номерах "Шанхая", гостиницы, специально предназначенной для иностранцев, жил только один иностранец - сам Божидар Божилов, известный болгарский поэт, приглашенный Чэнь-бодой или Линь Бяо для написания честных объективных очерков о великой китайской культурной революции и вообще о положении дел в стране. Питался иностранец Божилов в чудовищно огромном и в столь же чудовищно пустом ресторане. Бар на горизонте был почти не виден. Когда появлялся официант Божидар отправлял его к бару за рюмкой водки и тот послушно уходил в долгую экспедицию. Выпив рюмку, Божидар вновь отправлял официанта к бару. Это повторялось много раз, но китайскому вышколенному официанту и в голову не пришло взять и принести Божидару не рюмку, а всю бутылку.
Из отеля Божидара не выпускали, никто его не навещал, читать китайские газеты и многочисленные дацзыбао, вывешенные даже в ресторане, он не умел. А дни шли. Даже недели шли.
Однажды, выпив очередную рюмку, утомленный одиночеством, испытываемым в одном из самых крупных городов мира, Божидар разнервничался. "Послушайте, - сказал он молчаливому маленькому переводчику, как тень следовавшему за ним в любой уголок огромного отеля. - Я приехал сюда писать честные объективные очерки о великой китайской культурной революции и вообще о положении дел в стране, но я никого не вижу, я ни с кем не встречаюсь, я не могу даже выйти из отеля, а окна в моем номере занавешены такими хитрыми шторами, что я не могу их раздвинуть. Как я могу писать в таких условиях? Мне нужны человеческие контакты!"
Я как дикующий в тундре. Что вижу, то пою.
Даже Миша Веллер в своей книге "Технология рассказа" советует писать именно то, что видишь. Сказал сержант: бурундук - птичка, тащи крылышко.
Еще сильно раздражил официальных рецензентов такой эпизод.
Серп Иванович Сказкин, бывший интеллигент (в третьем колене), узнав об измене своей жены, рубит малайским топориком гонконгскую мебель, распыляет японским пылесосом китайский пуховик, рыча при этом одно:
"Свободу узникам Гименея!"
Кому это требует свободу автор лживой и вредной повести?! И это в то время, как в тюрьмах Чили, ЮАР, Уругвая...
И так далее.
"Кто сказал,что Серп не молот?"
Вот уж поистине: хочешь убрать с лица веснушки, сунь лицо в муравейник.
2. ТЕМА, ГЕРОЙ, ЧИТАТЕЛЬ
Но как на самом деле пишутся книги? Что чувствует писатель, задумав книгу? Что делает он, когда тема уже завладела им, когда в любое время дня и ночи, независимо ни от чего, какие-то эпизоды, лица, просто отдельные фразы всплывают, как из бездны, из его подсознания? И сам живешь как в тумане. И что-то важное происходит рядом, а ты ничего не видишь. И ступаешь одной ногой по тротуару, а другой по дороге, не понимая, откуда эта странная хромота...
Шла охота на "Краббена", а я был занят странными размышлениями о некоей новой вещи. Даже обкомовского секретаря по идеологии, специально приехавшего на писательское собрание, я видел как бы издалека, сквозь некую волшебную дымку. До меня не доходило, что секретарь приехал на собрание опять же из-за "Краббена", ведь это только для меня повесть в то время была вещью уже изжитой. Для меня горизонт был застлан чем-то уже другим. Я действительно почти не видел секретаря по идеологии, хотя он сидел в президиуме прямо против меня - румяный и толстощекий, но явно чем-то недовольный. Время от времени он повторял: "Вот представьте себе, что я должен был чувствовать, когда на пленуме в Москве ко мне подошел сам товарищ Романов и спросил, что это за Краббены плавают у вас в Сибири?"
Писатели отмалчивались.
Троякодышащая рыба. Дышит так, этак, и еще вот так.
Романов, понятно, ленинградский Романов. Похоже, он ценил нашего секретаря по идеологии, а я, получается, нашего секретаря по идеологии подвел.
В общем, все было ясно.
Денег нет, а жить надо. В Госкомиздате РСФСР я внесен в черный список, значит, в течение неопределенного времени печатать меня не будут. Службы в издательстве я лишился. Вот совсем свободный человек.
Что делать?
Писать, сказал я себе.
Это и друзья подсказывали.
"Не снижай темпа, - подсказывал Юлиан Семенов. - Самое страшное а в нашем ремесле - расслабиться, начать комплексовать, оглядываться. Вкалывай! За одного битого дают 167642987 небитых, (почему-то Юлиану понравилась именно такая цифра). Надобно как в тайге - рубить, рубить и рубить. Тропа-то остается. И главное - никого не слушай. Не слушай никого!"
А я и не слушал.
Я, черт возьми, уже по уши сидел в новой вещи. Я еще не мог четко ее определить, но она уже достала меня. Я еще не видел ее отчетливо, зато отчетливо слышал биение ее сердца.
Сверхзадача?
Не знаю... Похоже, я ее не искал... Похоже, я даже как-то трусовато намекал себе на то, что, может быть, одним из самых важнейщих условий современного искусства является как раз неумение точно сформулировать сверхзадачу.
"Вот-вот, сиди без штанов". - ответила на мои сомнения моя мудрая жена. Загадочная фраза, правда?
Но я от нее отмахнулся.
Вот Миша Веллер пишет: "Любое государство охраняет себя и накладывает запрет на какой-то материал, эта данность принимается писателем к сведению." Наверное, правильно пишет Миша. Но в таких вещах я никогда не доверял ни ему, ни государству.
Ладно, оставим.
Начало 80-х, генсеки мрут один за другим, сухой закон, страна к чему-то прислушивается, а я, так неожиданно споткнувшийся на морском змее, вместо того, чтобы сильно страдать и честно каяться, почему-то ищу все новые повороты в неожиданно открывшемся мне сюжете. Руки чешутся сесть за машинку. Жутко хочется написать что-то такое, чтобы даже чиновники от литературы ахнули...
Но для чего?
Кстати, одна из самых поразительных деталей литературной жизни 80-х это появление каких-то совсем новых молодых и весьма деловых литераторов. Они часто приходили ко мне, неизвестно где добывая адрес. Вот приходил такой литератор, клал рукопись на стол и вежливо говорил: "Геннадий Мартович, прочтите, пожалуйста. Все непроходимое, все, что может помешать будущей публикации, я уже убрал. Но вы тоже взгляните, у вас большой опыт. Я уже показывал рукопись Николаю Яковлевичу и Анатолию Васильевичу. Они указали мне самые непроходимые места. Видите заметки на полях? Я учел каждую. Я и ваши замечания учту."
Я печально вглядывался в немигающие глаза литератора:
"Все замечания учли?"
"Абсолютно все. Вот видите, тут Николай Яковлевич... Тут Анатолий Васильевич... Тут Михаил Петрович... Все убрал, ни к чему не прицепишься..."
"А зачем вам это?"
"Как зачем? Напечататься хочу!"
Очень я боялся молодых литераторов начала 80-х. Больше боялся, чем козней Госкомиздата. Они приходили ко мне, твердо зная, чего хотят, они твердо знали, чего хотели, и я не мог не впустить в дом уже постучавшегося человека.
Одним из таких литераторов был некто М.
Я никогда не знал, в каком городе он живет. Один раз он приезжал из Омска, раза два из Красноярска, все остальные его визиты были связаны с Новосибирском. Но не в этом дело. Где бы он ни жил, главное, он хотел напечататься. Где? Да где угодно. Хоть в "Новом мире", хоть в "Молодой гвардии", хоть в "Знамени", хоть в "Нашем современнике". Плевать, как выглядит печатный орган, кто в нем окопался. Литератор М. неистово хотел напечататься. Он приходил ко мне всегда не вовремя и без звонка, и у меня язык не поворачивался сказать: "А, может, вы зайдете завтра?" Ему нужно было именно сегодня. Сегодня он и приходил.
"Вот моя новая вещь, - твердо говорил молодой деловой литератор М., располагаясь в моем любимом кресле, сгоняя с него моего любимого тибетского кота Гомбоджапа Цыренджаповича. - Вот моя новая вещь. Это роман. Это испанский роман. Это роман из жизни испанской глубинки. Ну, вы понимаете..."
Тогда все говорили на эзоповом языке.
Примостившись на краю дивана, усадив рядом оскорбленного Гомбоджапа Цыренджаповича, я кивал:
"Понимаю."
"Я сейчас прочту вам избранные главы."
"А, может, не надо? - робко намекал я. - Может, вы оставите рукопись и я ее прочту сам?"
"Ну что вы! А интонация? - корил меня молодой литератор М. - Вы же сами меня учили: главное - интонация. Вы же сами меня учили: главное уловить интонацию."
Я вздыхал.
Чему я их только не учил, все равно они предпочитали эзопов язык и отсутствие принципов.
М. начинал читать.
Его испанские романы были вычурны, его эзопов язык запутал бы самого Суслова. По этой причине я не запомнил ни одной его строки, ни одного его сюжета. Просто это были романы о жизни испанской глубинки, и написал их профессиональный хронофаг, состоявший, вероятно, на какой-то специальной службе, руководители которой клятвенно обязались всяческими способами сокращать жизнь таких писателей, как я.
За меня мстил Гомбоджап Цыренджапович.
Гомбоджап Цыренджапович был настоящий кот. Настоящий как Гильгамеш. Он видел все до края Вселенной, он скрытое видел, он все постиг. При этом он весил семнадцать килограммов, левой лапой валил годовалого бычка, маленьким падал в кипящий борщ, выходя из борща преображенным, как герой известной старинной сказки. Призывая Гомбоджапа к обеду, Лида, моя жена, резала ливерную колбасу помельче - мало ли... вдруг Джапик подавится... Пообедав, Гомбоджап выходил на балкон, ловил на десерт глупую упитанную синичку и сжирал ее всю - с лапками и с головой.
Не троякодышащая рыба.
Гомбоджап садился рядом со мной и слушал романы молодых деловитых литераторов. У него был вкус. Романы из испанской глубинки ему, например, не пошли. Молодому деловитому литератору М. он напрудил полную сумку, после чего М. исчез и никогда больше не появлялся.
Зато пришел высокий, невероятно оптимистично настроенный человек. Он широко улыбался, снимая длинное драповое пальто в рубчик и разматывая длинный пушистый шарф.
Сняв пальто и размотав шарф, он мило спохватился: ой, чў это я? ведь сперва снимают башмаки!
Замотав вокруг тонкой шеи пушистый шарф и застегнув на все пуговицы длинное драповое пальто, он разулся, улыбаясь еще шире, еще ослепительнее, но тут же спохватился. Ой! Чў это я? ведь сперва снимают...
Не помню уж, что там надо было снимать сперва, но он все время снимал что-то не то, не в той последовательности.
Гомбоджап с интересом следил за оптимистом. Он-то знал.
Когда оптимист объявил, наконец, о цели своего визита, Гомбоджап удовлетворенно улегся у моих ног. Ему было интересно, как я справлюсь с предложенной оптимистом задачей. Дело в том, что оптимист оказался искренним и коренным патриотом. (Один такой мне запомнился. С французского языка, как он утверждал, а, по-моему, просто с известного гумилевского текста, он перевел "Эпос о Гильгамеше". "Ой ты гой еси, земля шумерская!"). После многих раздумий, так выразился явившийся ко мне оптимист, он, оптимист, понял, что русский язык гибнет от засилия германизмов. Именно германизмов. Поэтому русский язык должен быть незамедлительно очищен от этих самых германизмов!
- А как вы собираетесь это сделать? - спросил я.
Оптимист с ногами залез в мое любимое кресло и улыбнулся еще ослепительнее. Он собирается использовать сразу всех талантливых писателей и ученых мира. У него везде все схвачено. Все русские значительные литературные работы должны быть немедленно переведены на болгарский язык, потому что, в смысле германизмов, этот язык еще более или менее чист, а уже с болгарского мы все, талантливые писатели и ученые, умело переведем тексты обратно на русский, отсеяв каждый, даже ничтожный германизм. Ювелирная работа!
- А тюркизмы? - забеспокоился я. - В болгарском языке довольно много тюркизмов. От германизмов очистимся, а тюркизмы занесем. Маймуна, тютюн, таван опять же. Что делать с тюркизмами?
Оптимист счастливо рассмеялся.
Нет проблем!
Со временем все болгарские литературные работы будут переведены на очищенный русский, а с него опять на болгарский. Изящное решение!
О-хо-хо.
Хорошее имя для литературного героя - Иван Обуреваемый. Или псевдоним. Для молодого динамичного литератора.
Я оставался в пустом дому, жена уходила на работу. Я перебирал старые записи, искал что-то нужное, но пока неизвестное, и смутно понимал, что долго так тянуться не может. Поезд, как в 1969 году, опять уходил в будущее без меня. Меня вместе с "Краббеном" высадили на глухом полустанке. Даже более глухом, чем испанская глубинка литератора М.
Что делать?
Вечный вопрос русского писателя.
А что делать? Садиться да и писать. Садиться да и писать новую вещь. Вот и вся штука. Сесть и написать новую вещь, непременно с положительным героем, чтобы самому было приятно перечитывать. В тот год в газетах как раз шли многочисленные дискуссии о положительном герое. Ну, как в свое время шли дискуссии о снежном человеке. Кто-то его (снежного человека... положительного героя...) видел, кто-то слышал, кто-то чуть ли не держал его за руку, но в последний момент...
В общем мысль была. Написать нечто новое и непременно с положительным героем. Хотя давно известно: когда сильно ищешь, хватаешься за первое попавшееся.
Каждый день, выглядывая в окно, с тоской следя за медленным падением снега, я видел внизу соседа, не по подьезду, по дому, по имени мне не известного.
Был этот человек не стар, но крепок, и явно не занят. Гулял он обычно в рабочее время. Не знаю зачем, но я к нему стал приглядываться. Ведь для какой-то цели судьба вывела его под мои окна. Правда, для повести мне нужен был лихой парень, который мог бы начать хорошую заваруху, из которой, в свою очередь, читатель мог бы извлечь некий урок.
У моего соседа хорошо лежала на плечах дубленка, да. Но как герой... Впрочем, где сейчас найдешь настоящего героя? Герои встречаются реже, чем куриные зубы. Я страшно переживал, что если я прямо сейчас сяду за новую вещь, сосед непременно впрыгнет в рукопись и чего-нибудь там наделает, как наделал в свое время Серп Иванович Сказкин. И получится, в итоге, обычная вещь, в которой выморочный мужик окружен со всех сторон бабами-пужанками, ну, знаете, из тех вечных девственниц, что в любое время суток плотно затянуты во все свои спасательные пояса.
Утро раннее, снег падает. Из-за стены доносится пьеса Сен-Санса, внизу хромает сосед, нехорошо посматривает на мир из-под надвинутой низко на лоб шапки.
Я не хотел вводить в повесть первого попавшегося.
Но и отвлечься от соседа я никак не мог.
Фамилия, наверное, Небаранов. Звать Семен. Но почему Небаранов в андроповские времена гуляет по улице в рабочее время? Почему его не хватают менты и не волокут на проверку?
Надо спросить при случае Мишу Веллера: всегда ли характер героя определяется настроением автора?
Снег, снег. Ветер мерзкий. Гомбоджап Цыренджапович впал в спячку. Денег нет, перспектив нет. Даже имя будущего героя мне неизвестно.
А имя литературного героя - это всегда важно.
Имя героя, как правило, определяет его характер, движет его поступками.
Обычно писатель пользуется списком футбольных команд, там фамилии перемешаны без всякого порядка. Выбирай любое. Это Сергей Александрович Другаль, прекрасный фантаст, доктор технических наук, академик и генерал-майор, любит изобретать имена сам. Я видел у него листки с рабочими набросками, от них дух захватывало.
Вот, к примеру, сеньор Окотетто. Что к этому добавить? Или сеньор Домингин. Такому можно доверить родную дочь. Или Ферротего. Ясно, изобретатель. Такому день задается с утра, к вечеру он в кондиции. А Липа Жих? Такие, как Липа Жих, нравятся крепким уверенным в себе мужчинам, если, конечно, Липа Жих - женщина. Еще Мехрецки. Тут все понятно. Тут не нужны пояснения. Мехрецки есть Мехрецки, а Глодик и Зебрер - его приятели. Еще Блевицкая и Шабунио, но этих бы я в дом не пустил, нечего им делать в моем доме.
Но если говорить всерьез, настоящей находкой генерал-майора Другаля, ученого и писателя, была белокурая девушка, порожденная прихотливой фантазией академика - добрая, любящая, немножко застенчивая Дефлорелла.
"Разбойники вели тихую скромную жизнь."
А с ними - девушка Дефлорелла.
Короче, несмотря ни на что, некий замысел потихоньку вызревал в моей голове. Даже стал намечаться герой с несколько враждебными глазами, но в дубленке на широких плечах. Правда, над большой, уже седеющей головой героя угадывалось зыбкое облако неблагополучия. Но я чувствовал - я созрел, я уже могу вставить в машинку лист чистой бумаги.
И я бы вставил. И, может, написал бы опять какого-нибудь "Краббена", но однажды мне позвонили.
Подняв трубку, я с изумлением узнал, что я, такой-то, теперь, собственно, уже почти бывший писатель, должен быстро собраться и вылетать в Болгарию - в зарубежную командировку.
Потрясающий поворот сюжета.
В литературе такие штуки выглядят искусственными, но в жизни случаются сплошь и рядом.
Спросите Мишу Веллера. Он подтвердит.
3. О СЛАВЕ И О ЛЮБВИ
Не буду скрывать, неожиданное сообщение меня ошарашило. Как когда-то телеграмма, пришедшая в Новоалександровск ночью. Что же касается писательской организации, то там неожиданное известие произвело впечатление скорее негативное.
Подумайте сами.
Вот бывший писатель. Он написал вредную для советских читателей книгу. Герои этой книги не вызывают симпатий, всем ведь известно - на островах работают в основном задорные комсомольцы. Дело, правда, исправлено - тираж вредной книги уничтожен, но все равно, как это вот так, ни с того, ни с сего посылать такого писателя в братскую страну, о которой, к тому же, этот писатель в свое время тоже писал неправду (поклеп на советского князя Святослава). Да еще посылать на казенный счет!
Странно, странно.
И зачем посылать? Его, видите ли, представили к ордену Кирила и Мефодия! Да что такого он сделал? Да издал антологию современной болгарской лирики исключительно в собственных переводах. Так разве он один у нас такой?
Странно, странно.
Конечно, странно.
Болгарских поэтов я переводил много лет. Для себя, не думая, что когда-то сумею все это напечатать. Но, как говорил Серп Иванович Сказкин, пошла пруха, антология под название "Поэзия меридиана роз" вышла в свет. Будь моя воля я бы отдал орден Кирила и Мефодия не переводчику, а самим болгарским поэтам - настоящим, непридуманным. Они это заслужили.
Например, Христо Фотеву.
В одну дождливую ночь - ты убьешь меня. Дождь предложит мне хрупкое плечо свое, я обхвачу его и, сделав пять шагов, упаду в ужаснувщуюся твою память: она мой неожиданный мавзолей.
Не желая, ты все же убьешь меня, и я услышу, как ты убеждаешь древнюю свою совесть, ты ведь имеешь в этом давний печальный опыт; и я услышу, как ты повторяешь, что, в сущности, я жив. И я, покорный труп, буду имитировать прекрасную жизнь живого. Ты загримируешь, перекрасишь меня и будешь перерисовывать из букваря в букварь, храня в памяти мой последний вскрик.
Ты поймешь, что я тебя ревновал, что любил тебя, что смотрел на тебя с ужасом. Ужаснувшийся, ты воскликнешь, что, убивая, спасал меня, и скажешь, что теперь я твой, а потому - жив, хотя я буду мертв, мертв, мертвее самого мертвого человека.
Ты убьешь меня, но до того мы успеем отпраздновать странный праздник. Смеясь, на большой площади старого города, я стану целовать твой смех и твои страхи. Среди ночи, в буфете пустого заснеженного вокзала, я почувствую твой поцелуй, почувствую всю тяжкую власть твоей древней любви и жалости. И я вскрикну, я - маленький и жестокий, и, наконец, выскользну из твоих рук.
В одну дождливую темную ночь - ты убьешь меня. В одну дождливую темную ночь ты навсегда присвоишь меня себе. И, падая, я облегченно вдохну запах твоего вечного, твоего мокрого, твоего деревянного тротуара.
Это о дожде. Это о родине. Это о городе детства. У каждого из нас была своя Атлантида.
Приведенный выше перевод и сейчас кажется мне удачным. Сам Христо Фотев тоже так считал, жаль, что стихотворение не попало в антологию. В нее много чего не попало. Но все же она была составлена из стихов Андрея Германова и Михаила Берберова, Петра Караангова и Николая Кынчева, Ивана Теофилова и Аргириса Митропулоса, и многих многих других, кто действительно того заслуживал и заслуживает. Перед всеми снимаю шляпу. Никогда у меня не было шляпы, но перед болгарскими поэтами я ее снимаю.
Приглашение, присланное Союзом писателей Болгарии, как я уже говорил, на многих моих коллег произвело скорее негативное впечатление. Для начала приглашение просто сунули в стол, подальше от глаз. Потом председатель писательской организации прозаик П., связавшись с Москвой, добился права сопровождать меня в поездке (разве можно такого оставить без контроля?). Потом к председателю подключили секретаря парторганизации поэта К (разумная мера). Это уже было серьезно. Теперь, когда упряжка была собрана, можно было ее запускать.
Я на все эти хлопоты взирал с некоторой тревогой. Понятно, мне льстило - командировка... орден... Но ехать не хотелось. Хоть убей, не хотелось. Сам не знаю почему, но боялся. Рядом, казалось бы, четыре надежных уха, четыре надежных глаза, под дружеским,так сказать, присмотром, а вот не хотелось ехать. Если уж совсем честно, на месте поэта К. и прозаика П. я тем более бы не поехал.
Но они рискнули.
Таким образом, в середине мая мы оказались в Москве.
Во дворе дома Ростовых, перед СП СССР, нежно пахло листвой, никакой гари - Бондарев тогда еще не сжигал чучело Евтушенко. Прозаик П., получив необходимые бумаги, несколько иронично спросил: а зачем, Геннадий Мартович, вам ночевать у родственников? Завтра вылет. Вместе и переночуем в гостинице.
Подозреваю, что прозаик П. в своем благодушии несколько забылся. Я ответил: пожалуйста. И сам, понятно, забылся. Но ведь всегда приятно: вечер, выпивка, задушевные писательские разговоры... Так сказать, вечерние беседы на островах...
Повинуясь нахлынувшему на меня добродушию, я спросил: а сколько водки вы берете с собой? В Болгарии, как везде, русскую водку любят.
Ответ меня отрезвил.
- Водка? Какая водка? С сегодняшего дня, Геннадий Мартович, мы официальная делегация. Вы, например, взяли с собой костюм?
Я кивнул. Костюмом в те дни я считал джинсы и смену рубашек.
- Вы уже бывали в Болгарии? - спросил я.
Прозаик П. загадочно промолчал, а поэт К., ответил несколько недружелюбно: ты-то, говорят, точно бывал.
Ага, сказал я. Раз шесть.
Это неприятно удивило и поэта и прозаика.
- А кто тебе готовит подстрочники? - недружелюбно спросил поэт.
- Я перевожу с оригинала.
- Так все говорит, - уже совсем недружелюбно заметил поэт. Впрочем, с болгарского можно переводить без всяких подстрочников.
Ну да, подумал я. Проще простого.
"Може би и аз ще плача във последния си час. Търся рима. Пада здрава - син във профил, чер анфас..."
Что тут непонятного? Стефан Цанев всегда писал просто.
Я с ними подружусь, подумал я, откупоривая в номере гостинице бутылку шампанского. Я расскажу им о болгарских поэтах, прозаик П. и поэт К. расскажут мне о себе. Мы станем друзьями. В конце концов, все мы члены одного караса. Писатели народ не очень дружный, но с ними я подружусь.
Чтобы ускорить процесс созревания дружбы, я рассказал смешной, на мой взгляд анекдот. Недавно в Египте выкопали очень древнего сфинкса, так на его левой ноге этот анекдот был выбит еще шумерской клинописью. Но все равно анекдот казался мне смешным. Ну, тот самый, в котором гаишники останавливают машину по самому пустячному поводу. Не успели они откозырять, как водитель сломался: "Честное слово, у меня есть права, просто я потерял их". А сидящая рядом женщина закричала: "Говорила тебе, не садись пьяный за руль!" А мужичонка с заднего сиденья упрекнул: "И тормоза у тебя ни к черту!" А его сосед, проснувшись, запричитал: "Что? Накрылась наша контрабанда?"
И так далее.
В комнате установилась тишина. Никто не засмеялся. Прозаик П., поставив резную трость между ног, вздернул брови и сурово спросил:
- Вы это к чему?
Действительно, к чему я такое? Мне, можно сказать, выразили доверие, отправили, провинившегося, в командировку, а я еще не успел пересечь границу и уже травлю анекдотики...
А может, подумал я, их интересуют анекдоты политические? Ну, скажем, такие, как тот, что обьяснял разрыв дружественных отношений с государством Сомали... Ну, про орден... Про золотое кольцо в нос...
И так далее.
Тишина в номере установилась невыносимая. Она была густая и вязкая, как хорошо свареный холодец.
Я спохватился.
Действительно. Писатели летят в заграничную командировку, честь, доверие, а я, значит, с анекдотами...
Пытаясь снять наряжение, я поднял стакан и рассказал поэту К. и прозаику П. известную историю, приключившуюся с моим другом болгарским поэтом Божидаром Божиловым, когда он, вот как мы, полетел однажды в такую же заграничную командировку.
В самое крутое время, когда от Китая отшатнулись многие его прежние друзья, кому-то из руководящих китайских товарищей, может быть Чэнь-бодэ, а может быть генералу Линь Бяо, пришла в голову превосходная мысль пригласить в страну какого-нибудь известного зарубежного писателя и пусть этот известный зарубежный писатель напишет честные объективные очерки о великой китайской культурной революции и вообще о положении дел в стране.
Почему-то выбор пал на моего друга Божидара Божилова, и Божидар, понятно, не стал отказываться.
В Пекине Божидара поселили в гигантском отеле "Шанхай". В бесчисленных номерах "Шанхая", гостиницы, специально предназначенной для иностранцев, жил только один иностранец - сам Божидар Божилов, известный болгарский поэт, приглашенный Чэнь-бодой или Линь Бяо для написания честных объективных очерков о великой китайской культурной революции и вообще о положении дел в стране. Питался иностранец Божилов в чудовищно огромном и в столь же чудовищно пустом ресторане. Бар на горизонте был почти не виден. Когда появлялся официант Божидар отправлял его к бару за рюмкой водки и тот послушно уходил в долгую экспедицию. Выпив рюмку, Божидар вновь отправлял официанта к бару. Это повторялось много раз, но китайскому вышколенному официанту и в голову не пришло взять и принести Божидару не рюмку, а всю бутылку.
Из отеля Божидара не выпускали, никто его не навещал, читать китайские газеты и многочисленные дацзыбао, вывешенные даже в ресторане, он не умел. А дни шли. Даже недели шли.
Однажды, выпив очередную рюмку, утомленный одиночеством, испытываемым в одном из самых крупных городов мира, Божидар разнервничался. "Послушайте, - сказал он молчаливому маленькому переводчику, как тень следовавшему за ним в любой уголок огромного отеля. - Я приехал сюда писать честные объективные очерки о великой китайской культурной революции и вообще о положении дел в стране, но я никого не вижу, я ни с кем не встречаюсь, я не могу даже выйти из отеля, а окна в моем номере занавешены такими хитрыми шторами, что я не могу их раздвинуть. Как я могу писать в таких условиях? Мне нужны человеческие контакты!"