Ну да! Томский поэт Михаил Карбышев.
   Писать стихи Михаил Карбышев начал в пятьдесят лет, зато это были настоящие стихи. Карбышев тут же заказал визитку: "Поэт Сибири и всея Руси". Вот он-то всегда комментировал свои стихи.
   "Вот, - говорил он, восторженно повышая и повышая голос, - сейчас прочту свое замечательное стихотворение о женщине. Ведь как написалось? На улице! В снежный день подхожу к почтамту, а по ступенькам почтамта вверх плавно, легко, ну совсем легко поднимается женщина..."
   Вот так, объяснял Карбышев, толпа течет, вот так стоят колонны, вот тут, значит, ступеньки почтамта, ну, помнишь, частые, частые, а по ступенькам - женщина!.. Плавно!.. А над нею - снег...
   Все заметелено, все заметелено от главпочтамьта до площади Ленина...
   Впрочем, эти стихи как раз не принадлежат Карбышеву.
   Но это неважно.
   Ганчо Мошков, задыхаясь, читал:
   - "Край Божица, във Тузлука, име дол като подкова. Ах, край златната Божица, денем куковица куха, нощтем се обажда сове..."
   Все блаженно молчали.
   - "Светел дол, поляне тъмна. Йове, Кате, как е страшно! Ах, до златната Божица мълкнали пътеки стремни, като празни патронташи..."
   Почти без перехода (можно ли считать переходами небольшие чашки вина?) Ганчо прочел "Божицу", "Камчийскую элегию", а еще "Прощание с капитаном". Каждому стихотворению предшествовал поэтический комментарий. Скажем, перед стихотворением "Хляб", состояшим всего из одиннадцати строчек, Ганчо сказал:
   - Геннадий! Сибиряк буден! Плыл в море однажды. Играл с Черным морем, плыл легко на спине, бездна над головой, бездна снизу. Плыл и попал в мертвую зыбь, в мертвое волнение, проклятое, темное. Ноги отказались работать, руки устали. Знал - тону, но кричать страшно. Волна меня поднимала, вдруг видел берег, всегда как в последний раз. Очнулся на песке...
   Странно, в стихотворении "Хляб" не было этого мертвого ужаса, так отчетливо отражавшегося на лице Ганчо Мошкова..
   Впрочем, что это я? Ведь Миша Веллер писал: личное потрясение.
   Этот вечер стал переломным.
   Ганчо и Веселин, философ Карадочев и светлая поэтесса, за весь вечер не сказавшая ни слова, повлекли всех в корчму. К ужасу прозаика П. и поэта К., составившим нам компанию, к нам присоединились две шведских студентки, интересовавшиеся искусством Средиземноморья. До приезда в Болгарию они интересовались искусством конкретно Кипра и Греции, теперь их интересовало искусство конкретно Болгарии. Прозаик П. и поэт К. смотрели на шведок с подозрением, слово искусствовед было им хорошо знакомо. Но больше они следили за мной, сколько я наливаю? Они явно боялись, что в компанию давным-давно втерся какой-нибудь Мубарак Мубарак, или того хуже - Хюссен.
   Поведение прозаика П. и поэта К. было замечено Ганчо Мошковым. Он встревожился. Негромко, что стоило ему определенных усилий, он спросил:
   "У твоих известных коллег совсем нет слабостей?"
   Я негромко ответил:
   "У них есть некоторые слабости, но они стесняются."
   "Скажи, - попросил Ганчо. - Я хочу помочь твоим коллегам."
   Я честно сказал:
   "Они любят выпить, они хотят выпить, они мечтают выпить со всеми вами, но стесняются. Они не могут выпивать просто так, им нужна серьезная причина, им нужен повод для выпивки. Хотя бы официальные тост. Это их сразу раскрепощает. Ведь в искусстве они люди официальные."
   Ганчо Мошков понимающе кивнул.
   Повинуясь незримому приказу, молодые шуменские поэты густо сбились вокруг прозаика П. и поэта К. "Ваши книги, - услышал я взволнованные голоса, - учат жить! Мы выросли на ваших книгах! Мы собираемся и дальше на них расти. Давайте выпьем за книги, которые вы уже написали, за книги, которые вы пишете, за книги, которые вы еще будете писать."
   Эти слова произвели волшебное впечатление.
   Прозаик П. и поэт К. охотно подставили свои фужеры под непрерывно бьющую струю вина. Поэт К., впрочем, заметил:
   "Но вы, болгары, должны помнить..."
   - Дружба навсегда! Дружба завинаги!
   "Но вы, болгары, должны помнить..."
   Вечером следующего дня, вернувшись из Мадары, я увидел поэта К. и прозаика П. на завалинке нашего высотного отеля. Их окружала толпа молодых, совсем не уставших молодых поэтов. Впрочем, может быть, поэты менялись, приходя на встречу с П. и К. как на дежурство.
   Я услышад:
   - Дружба навсегда!
   - Но вы, болгары, должны помнить...
   - Дружба завинаги!
   - Но вы, болгары, должны помнить...
   Для меня день закончился в номере беловолосых шведских студенток, интересующихся искусством Средиземноморья. Я пил коньяк "Метакса" и печально играл на шотландской волынке. Бесстыжие беловолосые студентки занимались любовью. Любовь для них была крайне важной деталью, входящей в общую фигуру искусства Средиземноморья.
   Не знаю, слышали ли вы о филодендроне селлоуме?
   Этот редкий цветок встречается только в бразильской сельве, температура в глубине его чашечки в пору опыления поднимается до сорока шести градусов по Цельсию. Столько тепла не выделяет даже тучный человек, рискнувший заняться аэробикой. Мои беловолосые подружки заткнули рододендрон селлоум за пояс, или куда там еще можно заткнуть такое. А я пил греческий коньяк и печально играл на шотландской волынке...
   Почему люди так часто боятся жить?
   Шуменская неделя многое определила и в сюжетном течении моей будущей повести.
   Не знаю, что повлияло больше - нежность, растворенная в южном воздухе, временное отсутствие партийной дисциплины или долгие тосты и лирические комментарии Ганчо Мошково, - но я, наконец, явственно увидел сюжет, явственно увидел героев.
   Одним из героем будущей повести или романа непременно должен был оказаться частный сыщик, настолько хорошо знающий людей, что уже не нуждался в личном оружии. Крутой парнишка с десятью классами за плечами, с двумя курсами юрфака и, конечно, армией. Он терпеть не мог драчунов, но сам подраться любил. Естественно, был он при этом человеком тонким и понимающим. Если его просили разузнать, не встречается ли такая-то дама с таким-то вот подлецом, а если встречается, то не происходит ли между ними того-то и того-то, он, понятно, получал всю нужную информацию, не прибегая ни к насилию, ни к грубому обману.
   Собственно, с этого и должна была начинаться повесть.
   Некто Шурик, так звали героя, был срочно вызван в контору к шефу. Обычная комнатушка, снятая под офис. Пустая, а все равно тесная. Впрочем, из пятерых сотрудников частного детективного бюро четверо, как правило, всегда находились на заданиях, а что касается сейфов и прочего, шефу Шурика они были ни к чему - Роальд обладал невероятной памятью, кроме того, дома у него стоял недурной "Пентиум" с еще более сильной, чем у хозяина, памятью.
   Я явственно видел шефа. Имя его было Роальд. В отличие от Шурика, он был груб. Даже вокзальные грузчики считали его грубым человеком. Но если честно, Роальд не был груб, просто он любил дисциплину. А на столе перед ним всегда лежала крупномасштабная топографическая карта города.
   Войдя, Шурик расстегнул джинсовую куртку, но раздеваться не стал. Все равно куртку не на что было повесить.
   - Ну? - спросил он.
   - Дерьмовые новости, - грубо ответил Роальд.
   Шурик ухмыльнулся:
   - После такого вступления все остальное выглядит, наверное, вполне приемлимым.
   И спросил:
   - Снова доктор Органзи?
   - Нет, - отрезал Роальд. - Скоков достал доктора. Завтра доктор выложит недостающие семь кусков.
   - Тогда что?
   - Сам прикинь.
   Шурик прикинул:
   - Люция Имантовна?
   Роальд повеселел. Он любил, когда сотрудники его частного сыскного бюро думали.
   - Ею и займешься.
   - А Скоков? - сразу увял Шурик.
   - Скоков доводит доктора.
   - А Вельш?
   - На Вельше висят фраера из видеосалона.
   - А Коля Ежов, который не Абакумов? - (Это такая шутка была в конторе). - Почему не Коля?
   - Потому что Коля улетел в Сочи.
   - Ничего себе! - обиделся Шурик. - Меня ты дальше Искитима никуда не посылал.
   - Если тебе прострелят руку, пошлю.
   - Ладно, - сдался Шурик. - Что там у Люции?
   Люция Имантовна являлась постоянной клиенткой частной сыскной конторы Роальда. Тридцать пять лет, не замужем, все остальное в норме. Ей постоянно не везло, но деньги у нее водились. Три года назад внезапно исчез человек, которого Люция Имантовна привыкла называть своим третьим самым любимым мужем. Вышел из дома и не вернулся. Ни в моргах, ни в клиниках, ни на квартирах немногочисленных приятелей третий самый любимый муж Люции Имантовны не появлялся. Всесоюзный розыск тоже не принес успеха. Как и бывает, история стала забываться.
   Но не Люцией.
   Двух первых мужей она выгнала сама. Мысль о том, что кто-то ушел от нее сам, была для Люции Имантовны нестерпима. Придя к Роальду, она не стала скрывать: похоже, за ее самым любимым мужем тянулся какой-то след. Может, он кому-то землю продавал погонными метрами, может, чем-то не тем баловался в юности. Она не знает. Но что-то такое было. Чего-то ее муж боялся. А, может, был слишком интеллигентным.
   - Бросьте, - грубо сказал Роальд. - Любовь это всегда побег. Или от себя, или от того, кого любишь. А если не побег, - добавил Роальд грубо, тогда поимка.
   Слова Роальда заинтересовали Люцию Имантовну.
   - Ты - придурок, - сказала она Роальду. - Но если ты разыщешь любимчика, я твою контору поставлю на ноги. У меня три ларька на рынке. И вообще я умею жить.
   - Вас понял, - сказал Роальд.
   Время шло, но любимчик не находился...
   Роальд сделал эффектную паузу.
   - Смотри, - наконец сказал он, выкладывая перед Шуриком местную газету. - Видишь этот снимок? Вот тут, ниже, под описанием очередной презентации. Кто-то там издал книгу, обмывали ее в Домжуре. Фотография сделана именно на презентации. На редкость отчетливая фотография.
   - Ну и что? - спросил Шурик.
   - А то, что Люция утверждает: один из придурков, изображенных на фотографии, ее пропавший муж.
   - Сильно, - оценил Шурик.
   Снимок, действительно был отчетливый.
   Шурик увидел за одним из столиков несколько криворотого человечка. Криворотость вполне можно было отнести к дефектам печати, но на всякий случай Шурик заметил, что на месте Люции Имантовны разыскивать такого чудика он бы не стал.
   - Не твое дело, - грубо сказал Роальд.
   - Но ты сам посуди, - сказал Шурик. - Мужик в бегах несколько лет. Люция ищет его непрерывно. Одних обьявлений сколько давала. "Мой лютик, жду!" А лютика нет, как не было. Откуда ж ему сейчас появиться?
   - Не твое дело, - грубо повторил Роальд. - Может, на снимке совсем другой человек. Бывает. Все равно надо проверить. Люция нам платит неплохие деньги. А ее бывший муж сам пописывал в газеты. Почему ему не зайти в Домжур? Его, наверное, там знают. Я и сам не верю, что он в городе, но...
   Он посмотрел на Шурика и грубо добавил:
   - Хочешь мяса, сделай зверя!
   6. ДЛЯ КОГО ПИШЕТ ПИСАТЕЛЬ
   На четвертый день прозаик П. и поэт К. пришли в себя. Проведя в номере короткое закрытое партсобрание, они явились ко мне и не отказались от бутылочки ледяного швепса. Что мы собираемся делать дальше? - утомленно спросил прозаик и укоризненно постучал тростью в пол, будто призывая в свидетели своего благорасположения кого-то из нижних соседей.
   - Поедем к мадарскому коннику.
   - Кто такой?
   Я рассеял их подозрения.
   Мадарский конник - это высеченный на гигантской известняковой стене всадник. Видимо, коренного происхождения, не просто болгароязычный. В левой руке коннник держит поводья, а правой бросает копье, пронзая льва символ всего чуждого, иностранного. За конником бежит собака. Не какой-нибудь нынешний недобитый сардель-терьер, а настоящая славянская боевая собака. Таких приравнивают к холодному оружию. Кто и когда создал шедевр - неизвестно. Надписи, оставленные на стене ханами Тервелом, Кормисошем и Омуртагом ясности в вопрос не вносят, ибо оставлены, понятно, уже после создания барельефа. Мы непременно должны все это увидеть.
   Прозаик П. согласно кивнул, но поэт К., на всякий случай, заметил:
   - Но они, болгары, должны помнить...
   День выдался столь душный, столь опаленный бессердечным южным солнцем, что даже штурцы, так в Болгарии называют кузнечиков, орали истерично и с передышками.
   Бесконечная травянистая степь... Так и ждешь, вот-вот вдали появится римская колонна...
   Гигантская белая стена известняков на горизонте, вырастающая по мере того, как ты к ней приближаешься... Адам, посещавший рай, видел кусочек этого края...
   Три автомобиля шумно рубили плотный душный воздух. Тучные мотыльки разбивались о ветровое стекло. Боже, как прекрасен и древен мир, в котором нам выпало жить! Если бы не битое стекло в канавах... Если бы не обрывки пластиковых ппакетов... Если бы не мятые жестянки, поблескивающие на обочинах...
   Виктор Петрович Астафьев признался однажды: "Я эту экологию осознал, когда на берегу не осетров, а дохлых ершей увидел. Уж если ерш не выдерживает!.."
   Мы тогда спускались на теплоходе по Оби. За несколько километров от берега можно было видеть несомые течением пластиковые пакеты.
   Вечность.
   И духота.
   Мы купались в быстрой, поразительно прозрачной, ничем еще не загаженной, мерно и мирно журчащей, но вдруг упруго выкатывающейся из-за берегового поворота реке Камчии. Прозаик П. вошел в воду по плечи, но все равно был виден до пяток, так прозрачна была вода. Веселин Соколов шумно бросился в воду с разбега, ему кланялась трава, густо облепившая горбатый берег. И все-таки даже в этом раю я наткнулся ногой на осколок бутылки.
   Кровь смешалась с водой.
   - Ты терпи, - заботливо сказал Веселин. - Ты же знаешь, Камчия - река Андрея Германова. Пусть Андрея уже нет, каждая река впадает в Стикс. Теперь ты и Андрей - кровные братья.
   Я кивнул.
   Я всегда сомневался в том, что самый древний плач человека - плач по женщине.
   Да, конечно...
   "Пиши о любви. Любовь - это единственная стоящая вещь. Повторяй без конца - люблю. Расскажи им, Джексон, ради Бога, расскажи им о любви. Ни о чем другом не говори. Рассказывай все время повесть о дюбви. Это елинственное, о чем стоит рассказывать. Деньги - ничто, преступление ничто, и война - ничто. Все на свете - ничто, только и есть, что любовь..."
   Незабвенный Уильям Сароян.
   И все же самый древний плач человека - по дружбе. Дружбы не хватает всегда. Она есть, ты ее ищешь, все равно ее всегда не хватает.
   И, слушая Веселина, глядя на огромные белые облака, как осадные башни катящиеся по выгоревшему шуменскому небу, уже предчувствуя дождь, так хорошо зашуршавший бы в сухих травах над Камчией, я плакал по людям, которых считал своими друзьями, которых мне посчастливилось знать, или которые когда-то просто помогли мне стать самим собой.
   Таким ли я стал, какими они хотели меня видеть?
   Не знаю.
   Глядя на огромные облака, на выгоревшее небо, на прозрачную быструю реку Камчию, поросшую по берегам травой, я плакал об Андрее Германове, которого давно нет с нами. Поглаживая рукой сухую траву, я видел, как академик Дмитрий Иванович Щербаков в своем домашнем кабинете на Малой Якиманке подписывает мне "Затерянный мир", потому что, черт побери, палеонтологию можно изучать не только по Давиташвили и Рўмеру. Я видел Ивана Антоновича Ефремова, он рассказывал анекдот, но для меня это звучало президентской речью. И видел академика Ивана Ивановича Шмальгаузена, который, похоже, искренне считал, что в свои шестнадцать лет я вполне могу разобраться в "Основах сравнительной анатомии". И видел пухлые пальцы Анны Андреевны Ахматовой с вьевшимися в них кольцами - она заплакала, услышав меня. В том, как мы начинали, она почувствовала нечто ей хорошо и угрюмо знакомое. И видел знаменитого энтомолога Николая Николаевича Плавильщикова, первым обьяснившего мне, что литература - это вовсе не обязательно то, что мы читаем. И видел Леонида Дмитриевича Платова последнего Дон-Кихота нашей фантастики. И видел грека Аргириса Митропулоса, бежавшего в Болгарию от черных полковников... И Юру Ярового, сгоревшего в машине... И Яна Чопика-Лежаковского, разбившегося в машине...
   И все они умерли, умерли.
   И я давно пишу не для них.
   Для кого вообще пишет писатель?
   Тополь над Камчией весь порос странными узловатыми шишками, кора стоявшего рядом дуба лупилась. Вода стремительно выбегала из-за поворота, будто торопясь посмотреть на нас, она стремительно завивала петли струй и водоворотов. Неутомимый язычник Веселин Соколов пел и плясал на травянистом берегу.
   Невероятное выжженное небо.
   Ближе к зениту оно отливало перекаленной сталью.
   Это небо видело римлян и даков, оно видело когорты Александа Македонского, и много еще чего. Об этом и пел Веселин - язычник. Будь костер, Веселин, наверное, прошелся бы босиком по углям.
   А, ерунда!..
   Будь у Веселина возможность, он просто обхватил бы мощными языческими руками древо эволюции и без стеснения обтряс бы с него все груши, как это уже не раз проделывал Тот, Кто Всегда Над Нами.
   7. МАГИЧЕСКИЙ КРИСТАЛЛ
   Конечно, Шурик (я имею в виду частного сыщика) вобрал в себя все лучшие черты язычника Веселина Соколова. Жаль, сам Веселин об этом не знает. А вот Люха наоборот - набрался от всех понемножку, часто отнюдь не лучшего. Не случайно в Домжуре кто-то с восхищением отозвался о Люхе - вот фрукт! вечно в депрессии.
   Раз уж я упомянул Виктора Петровича Астафьева, вот одна из его бесчисленных историй, рассказанных сентябрьскими вечерами 1972 года на борту теплохода, спускавшегося вниз по Оби.
   Несколько пригорюнясь, как это умеет делать только он, Виктор Петрович рассказал о своей первой поездке за границу, причем в ГДР. До этого Виктор Петрович никуда не ездил. Как он сам пояснил, стеснялся. Вот приеду, говорил он, косясь на замерших слушателей, а там что-то говорить надо. Или, еще хуже, спущусь в какой-нибудь ресторан, а за столиком сидит немец. Ну, как я. Глаз косит, ключица выбита. И не дай Бог, на Днепре...
   Тем не менее, Виктора Петровича уговорили. Руководителем писательской группы назначили В.Ардаматского. Как только поезд пересек государственную границу и миновал Бялу Подляску, В.Ардаматский превратился в классика советской литературы и начал командовать: "Витька, за водкой! Витька, за закусью!"
   Короче, когда поезд пришел в Берлин, Ардаматского и Астафьева поселили в разных отелях. С горя Виктор Петрович спустился со своего этажа в бар, заказал стаканчик шнапса, сделал глоток, поднял огорченные глаза и замер. Перед ним, прямо как в его собственных жалобах, сидел немец. Один глаз у него косил, ключица была выбита и, вполне возможно, именно на Днепре. Немец тоже глянул на Астафьева, как глядят в зеркало. Отражение ему не понравилось. Чтобы чем-то занять себя, немец потянулся вилкой к последней горошине, оставшейся в его тарелке из-под салата, подцепил ее и понес ко рту.
   Промасленная горошина упала.
   Немец снова подцепил горошину, понес ее ко рту и снова не удержал на вилке. Это почему-то несколько успокоило, даже обрадовало Виктора Петровича. Вот били мы вас и всегда будем бить, несколько даже заносчиво подумал он, имея в виду скорее не немцев, а некоторых лжеклассиков советской литературы.
   Немец понес горошину ко рту, она упала.
   Немец вилкой подцепил горошину, она снова упала.
   И так несколько раз.
   Настроение Виктора Петровича сильно улучшилось. Он выпил еще один стаканчик шнапса и окончательно утвердился в той мысли, что били мы вас и бить будем.
   А немец меж тем сделал огромный глоток пива из такой же огромной кружки, настороженно покосился на Астафьева, взял в левую руку нож, прижал ножом к вилке злосчастную горошину и сьел ее.
   Дойдя до этого места Виктор Петрович чуть не заплакал. Он горестно уронил голову на руки, в огромных его глазах стояла неугасшая обида.
   И тогда я понял, заключил он, что когда-нибудь они нас победят.
   Осознав, что несколько дней я, писатель, нуждающийся в постоянном дружеском партийном внимании, провел где-то без всякого надзора, а, возможно, даже со шведками, интересующимися искусством Средиземноморья, поэт К. и прозаик П. приняли меры. В Варну мы ехали в одном купе, даже курить в тамбур выходили вместе. Утомленный надзором, в Варне я сразу заперся в своем номере, решив отоспаться от всего пережитого в Шумене и выйти на волю лишь утром.
   Дом творчества писателей в Варне находится неподалеку от моря. Номер оказался прохладный и тихий. Солнце не могло прорваться сквозь густую виноградную лозу, сквозь листья, укрывшие со всех сторон здание, но соленое дыхание моря проникало в комнату сквозь широко раскрытые окна.
   Я понял, наступила минута, о которой в своей книжке Миша Веллер почему-то ничего не писал. Минута, которую во всех смыслах можно назвать Началом. В тебе что-то созрело, поднялось, ты можешь брать карандаш и бумагу и быстро записывать то, что тебе диктует Тот, Который Диктует.
   Приняв душ, я устроился с блокнотом на диване под окном. Орали штурцы, но это был не шум. Наверное, они вспоминали, стараясь перекричать друг друга, Овидия, высланного когда-то цезарем в эти гибельные места.
   Сноровистый Шурик... Грубый Роальд... Сентиментально настроенная Люция Имантовна... Молодые фантасты, молодые поэты, Люха... Как-то сама собой подобралась компашка, я отчетливо слышал голос каждого... Я даже уловливал уже отдельные фразы...
   В дверь постучали.
   Я рассердился:
   - Антре!
   Вошла домакиня, обслуживающая номера. Я знал ее по прежним поездкам. - Геннадий, - сказала домакиня голосом человека, лично ответственного за мой отдых, - говорят, ты привез очень известных советских писатей и поэтов.
   Я кивнул:
   - Это они меня привезли.
   - Тогда почему вы еще не в баре?
   - Что мне там делать? Выпить я могу и в номере.
   - Дело не в выпить! - всплеснула руками домакиня. - В баре наши друзья никарагуанцы пропивают свою революцию. Они очень славные парни и приехали в Болгарию по приглашению Земледельческого союза. Они привезли фильмы с Лолитой. Не с этой вашей Лолитой, с которой вы все носитесь, которая совращает даже маньяков, а с Лолитой Торрес. Никарагуанцы пьют виски, плачут и слушают голос Лолиты Торрес. Пойди поплачь с ними. Почему ты не хочешь поддержать наших никарагуанских друзей?
   - Потому что я не один. Со мной приехали очень известные советские прозаики и поэты.
   - Много хубаво! - обрадовалась домакиня. - Не могу смотреть, как страдают мужчины. Бери своих писателей и иди в бар. Нельзя оставлять мужчин, когда они плачут.
   Я поднялся в номер прозаика П.
   - Это точно никарагуанцы? - подозрительно уточнил прозаик.
   - На все сто.
   Подняв с дивана поэта К., дождавшись пока он, как и прозаик, натянет на себя черный глухой пиджак и завяжет черным узлом черный глухой галстук, мы спустились во двор и пересекли раскаленную асфальтовую дорожку. Яростное солнце слепило глаза, загоняло птиц под стрехи, в уют виноградных зарослей, зато в подземном баре, вместительном и уютном, снова оказалось прохладно.
   Домакиня не преувеличивала, в баре мы нашли наших никарагуанских друзей.
   Правда, они не плакали.
   Все они были небольшого роста, но крепкие, бородатые. Сгрудившись у дальнего конца стойки, они с самым суровым видом расправлялись с виски и с пивом. По их виду нельзя было сказать, что они страдают, но ведь известно - настоящее страдание прячется в душе. Увидев меня (я им чем-то понравился) один из никарагуанцев пустил по цинку стойки бутылку пива, призывно и весело пузырящуюся. Я принял ее, сделал глоток и послал никарагуанцам бутылку шампанского, намекая на то, что дружба наших народов скреплена самыми разными вещами.
   К сожалению, прозаик П. и поэт К. решили, что наша дружба развивается не в том направлении и, строго хмурясь, повели меня в кинозал, где уже пела и плясала на экране восхитительная Лолита.
   Не та, о которой вы подумали.
   Но я все равно сбежал. Меня ждали карандаш и блокнот. Меня ожидала шумная компашка моих героев.
   - Возьми газету, - сказал Шурику грубый Роальд. - С сегодняшнего дня будешь ходить в Домжур как на работу. Наблюдай, расспрашивай, но не бросаясь в глаза. В таких дебрях, как Домжур, могут водиться интересные звери.
   - Каждой твари по харе! - грубо добавил Роальд.
   Вечерело.
   Дальние зарницы полосовали темнеющее болгарское небо.
   Все скинув с себя, я валялся на диване, стараясь не упустить ни одной фразы, нашептываемой Тем, Кто Диктует. Приемник, настроенный на программу "Хоризонт", тихо мурлыкал, подмигивая зеленым глазом.
   Я уже знал, что Шурик из тех, кто даже в самый дождливый и бессмысленный день считает, что стоит зайти за угол, а там уже другая погода, а там уже совсем другая, наполненная смыслом жизнь. В газетном киоске Шурик купил тоненькую книжку - сборник молодых фантастов, изданный тихим и воспитанным издателем М. С книжкой фантастики Шурик смело отправился к Домжуру.
   Шел снег. На углу дома с часами стояла очередь. Шурик не видел, что там давали, но очередь росла на глазах. Бог с ней. Шурик думал о Люции Имантовне. Действительно, с чего вдруг человек, так резко влюбляется, так резко не желает свободы другому человеку?..
   У Домжура Шурик задержался. Он не хотел привлекать внимание вахтерши. Если дождаться молодых фантастов, решил он, войти с ними, замешаться в их компанию, вахтерша быстро к нему привыкнет и проблема, как незаметно войти в Домжур, будет снята.
   Шурик стоял под тихо падающим снегом, остро ощущая особое тайное очарование большого заснеженного вечернего города.
   Шурик любил такие вот снежные вечера. В такие вечера с ним всегда что-то случалось. Он и сейчас был полон предчувствий, и обрадовался, завидев оживленную компанию молодых фантастов и поэтов. Впереди величественно шагал военный фантаст в военной папахе и в длинной военной шинели, из-под которой не было видно высоких военных сапог.