Так проводил я дни и ночи, казавшиеся мне нескончаемыми. Я возлагал надежду лишь на успех моего лицемерия, внимательно следил я за лицом и речами настоятеля, дабы удостовериться в его мнении обо мне, и всячески старался угодить ему, как властителю моей судьбы. От меня не могло укрыться, что я у него на лучшем счету. Я уже более не сомневался в его готовности оказать мне услугу.
   Однажды я осмелился задать ему вопрос, от него ли зависит мое освобождение. Он отвечал, что не от него одного это зависит, но он надеется, что, по его представлению, г-н де Г... М..., по ходатайству коего начальник полиции отдал приказ о моем заключении, согласится вернуть мне свободу. «Могу ли льстить себя надеждой, — спросил я тихо, — что два месяца тюрьмы, которые я перенес, покажутся ему достаточным искуплением?» Он обещал поговорить с ним, если я этого желаю. Я настоятельно просил его об этой доброй услуге.
   Два дня спустя он сообщил мне, что Г... М... столь тронут был добрым отзывом обо мне, что не только, по-видимому, вознамерился отпустить меня на свободу, но выразил даже желание ближе со мной познакомиться и предлагает навестить меня в темнице. Хотя посещение его не могло быть мне приятно, я усмотрел в нем путь к грядущему освобождению.
   Он действительно явился в тюрьму Сен-Лазар. Мне показался он более степенным и не столь глупым с виду, как в доме Манон. Он сказал мне несколько здравых слов о моем дурном поведении и добавил, очевидно, желая оправдать свое собственное распутство, что человеку по слабости его разрешаются некоторые наслаждения, коих требует природа, но что мошеннические, бесчестные проделки заслуживают сурового наказания.
   Я слушал его с покорным видом, чем он, казалось, был удовлетворен. Я стерпел даже брошенные им вскользь шутливые замечания о моих родственных связях с Леско и Манон и о часовенках, которых, как он сказал, я, должно быть, смастерил в Сен-Лазаре изрядное количество, раз я так увлечен этим благочестивым занятием. Но, на его и на мое несчастие, у него вырвались слова о том, что Манон, вероятно, с успехом занимается тем же в Приюте. Несмотря на внутреннее содрогание при упоминании Приюта, я нашел еще в себе силы смиренно попросить его о разъяснении. «Да, да, — ответил он, — уже два месяца как она учится уму-разуму в Исправительном приюте, и я желаю ей извлечь оттуда столько же пользы, сколько вы извлекли в Сен-Лазаре».
   Пусть бы грозило мне вечное заключение, пусть сама смерть стояла бы пред моими очами, я и тогда не мог бы овладеть своим исступлением при сей ужасающей новости. Я бросился на Г... М... в такой ярости, что почти совсем лишился сил. У меня хватило их все-таки, чтобы опрокинуть его на землю и схватить за горло. Я стал душить его, но в эту минуту шум падения и пронзительные его крики, которые я не мог заглушить, привлекли в мою камеру настоятеля и нескольких монахов. Его едва вырвали из моих рук.
   Я встал обессиленный и еле дыша. «О, боже! — вскричал я, задыхаясь, — о, небесное правосудие! могу ли я жить после такого злодейства!» Я порывался снова броситься на варвара, поразившего меня в самое сердце. Меня схватили. Мое отчаяние, крики и слезы превзошли всякое воображение. Поведение мое было столь необычайно, что все присутствовавшие, не ведавшие его причины, переглядывались друг с другом скорее со страхом, нежели с изумлением.
   Тем временем г-н де Г... М... привел в порядок свой парик и жабо и, взбешенный таким обращением, приказал настоятелю заточить меня в самую тесную темницу и подвергнуть всем наказаниям, какие только применяются в Сен-Лазаре. «Нет, сударь, — возразил ему настоятель, — с лицами такого происхождения, как кавалер, мы так не поступаем. Притом он ведет себя столь кротко, столь достойно, что я понять не могу, как мог он позволить себе такую выходку без достаточных к тому поводов». Этот ответ совсем вывел из себя г-на де Г... М... Он вышел, говоря, что найдет управу и на настоятеля, и на меня, и на всех тех, кто посмеет ему сопротивляться.
   Приказав монахам проводить его, настоятель остался наедине со мною. Он заклинал меня поскорее сообщить ему о причине такого бесчинства. «Ах, отец мой! — воскликнул я, продолжая рыдать, как дитя, — представьте себе самую ужасную жестокость, вообразите себе самое отвратительное варварство: таков поступок, который гнусный Г... М... имел подлость совершить. О! он пронзил мне сердце! Я никогда не приду в себя! Я все вам расскажу, — прибавил я, рыдая. — Вы добрый человек, вы сжалитесь надо мной». Я вкратце изложил ему повесть о моей долгой и непреодолимой страсти к Манон; о счастливой нашей жизни до той поры, как были мы ограблены слугами; о предложениях Г... М... моей возлюбленной; о сделке их и о том, каким образом, она была расторгнута. Я представил ему все обстоятельства с наиболее выгодной для нее стороны. «Вот, — продолжал я, — из какого источника проистекает стремление, господина де Г... М... обратить меня на путь истины. Он добился моего заключения здесь, чтобы отомстить. Прощаю это ему; но, отец мой, это не все: он жестоко похитил у меня драгоценнейшую половину меня самого; он добился позорного заключения ее в Приют; он имел бесстыдство возвестить мне это сегодня своими собственными устами. В Приют, отец мой! О, небо! мою очаровательную возлюбленную, мою милую царицу в Приют, как самое презренное из всех созданий! Где обрету я достаточно силы, чтобы не умереть от горя и стыда?»
   Добрый отец, видя меня в такой тоске, стал утешать меня. Он сообщил мне, что никогда не рисовал себе моей истории в том освещении, как я рассказал ее; он знал, что я жил распутно; но представлял себе, что участие г-на де Г... М... вызвано дружескими связями его с моей семьей; только так он и объяснял себе все; а то, что я ему передал, Существенно изменяет мое положение, и он не сомневается, что точный отчет, который он намерен дать начальнику полиции, будет способствовать моему освобождению. Засим он спросил, почему до сих пор я не подумал известить о себе моих родных, раз они не имеют отношения к моему аресту. Я объяснил ему это боязнью опечалить отца и чувством стыда, которое я испытываю. В заключение он обещал мне тотчас же отправиться к начальнику полиции, «хотя бы для того, — прибавил он, — чтобы предупредить новые происки со стороны г-на де Г... М..., который ушел весьма разгневанный и при своей влиятельности не может не внушать опасений».
   Я дожидался возвращения настоятеля, волнуясь, как приговоренный к смерти, срок казни которого приближается. Невыразимо мучительно было мне воображать Манон в Приюте. Не говоря уже о позоре, я не ведал, как с ней обращаются там, а воспоминание о некоторых подробностях, какие приходилось мне слышать об этом доме ужаса, вновь и вновь приводило меня в исступленное состояние. Я столь твердо решил спасти ее какой бы то ни было ценой, любыми средствами, что не задумался бы поджечь тюрьму Сен-Лазар, если невозможно было бы выбраться оттуда иным способом.
   Я стал размышлять, что предпринять мне в случае, если начальник полиции продлит мое заключение. Я пустил в ход всю свою изобретательность; продумал все Возможности. Я не нашел ничего, что бы могло мне обеспечить верный побег, и боялся навлечь на себя еще более строгое заточение в случае неудачной попытки. Я припоминал имена друзей, на помощь которых мог надеяться; но как известить их о моем положении? Наконец, в голове у меня как будто Сложился план, суливший успех, и я отсрочил более тщательную его проработку до возвращения отца настоятеля, если неудача сделает то необходимым.
   Он не замедлил вернуться; я не увидел на его лице признаков радости, сопутствующей доброй вести. «Я переговорил с начальником полиции, — сказал он, — но переговорил с ним слишком поздно. Господин де Г... М... отправился прямо к нему, выйдя отсюда, и так настроил его против вас, что он уже изготовил приказ о еще более строгом вашем заточении».
   «Однако же, когда я сообщил ему все обстоятельства вашего дела, он, видимо, несколько смягчился; и, посмеявшись слегка над невоздержанностью престарелого господина де Г... М..., сказал, что для его удовлетворения следует оставить вас здесь на полгода, тем паче, по его словам, что здешнее пребывание, несомненно, пойдет вам на пользу. Он предложил мне обходиться с вами достойным образом, и ручаюсь, что вы не пожалуетесь на мое к вам отношение».
   Рассказ добрейшего настоятеля длился достаточно долго, чтобы у меня было время все хорошенько обдумать. Я понял, что все мои планы рушатся, если я выкажу слишком большое стремление к свободе. Поэтому я заверил его, напротив, что при необходимости остаться здесь для меня будет сладостным утешением заслужить право на его уважение. Затем я непринужденно попросил его о небольшой милости, которая весьма поспособствовала бы моему успокоению, а именно попросил уведомить одного из моих друзей, благочестивого священнослужителя из семинарии Сен-Сюльпис, что я нахожусь в Сен-Лазаре, и дозволить мне изредка принимать его у себя. Милость сия была мне оказана беспрекословно.
   Я разумел моего Тибержа: не то чтобы я возлагал надежды на его прямую помощь, но я хотел воспользоваться им как неким косвенным орудием неведомо для него самого. В двух словах мой проект был таков: я думал написать Леско и просить его и наших общих друзей позаботиться о моем освобождении. Первым затруднением было доставить ему письмо; это должен был сделать Тиберж. Вместе с тем, так как Тиберж знал его как брата моей возлюбленной, я опасался, что он откажется от такого поручения. Я имел в виду вложить письмо к Леско в другое письмо, адресованное одному достойному моему знакомому, которого попросил бы спешно доставить первое по указанному адресу; а так как мне необходимо было увидеться с Леско, чтобы столковаться с ним о наших действиях, и хотел ему посоветовать явиться ко мне в Сен-Лазар под именем моего старшего брата, нарочно приехавшего в Париж узнать о положении моих дел. Вместе с ним я собирался обдумать наиболее быстрые и верные средства осуществить побег. Отец настоятель оповестил Тибержа о моем желании побеседовать с ним. Этот верный друг не Настолько потерял меня из виду, чтобы не знать о моем приключении; он был осведомлен, что я нахожусь в Сен-Лазаре, и, быть может, не был слишком огорчен этой бедою, полагая, что она наконец обратит меня на путь истинный. Он немедленно явился ко мне в камеру.
   Наша беседа была полна дружбы и любви. Он выразил желание услышать о моих намерениях. Я открыл ему все свое сердце, утаив только намерение бежать. «Перед вами я не хочу притворяться, — сказал я. — Если вы ожидали найти здесь друга благоразумного и раскаявшегося, развратника, обращенного небесной карою, одним словом, сердце, освободившееся от пут любви и чар Манон, вы судили слишком благосклонно обо мне. Вы видите меня таким же, каким оставили четыре месяца назад: все столь же любящего и все столь же несчастного от роковой любви, в которой я по-прежнему вижу все свое счастье».
   Он отвечал, что такое признание делает меня недостойным прощения; что много есть грешников, кои в опьянении Лживым блаженством порока открыто предпочитают его блаженству добродетели, но что они влекутся, по крайней мере, к воображаемому блаженству и обманываются призрачным счастием; однако признавать, как я, что предмет моего влечения может сделать меня только преступным и несчастным, и продолжать добровольно стремиться к несчастью и преступлению есть противоречие в мыслях и поступках, которое не делает чести моему разуму.
   «Тиберж, — возразил я, — легко побеждать вам, когда ничего не противопоставлено вашему оружию! Предоставьте мне рассудить в свою очередь. Можете ли вы утверждать, что то, что вы называете блаженством добродетели, свободно от страданий, невзгод и волнений? Как назовете вы тюрьму, крест, казни и пытки тиранов? Скажете ли вы, вместе с мистиками, что мучения телесные — блаженство для души? Вы не дерзнете так говорить; это — недоказуемый парадокс. Итак, блаженство, прославляемое вами, смешано с множеством страданий; или, выражаясь точнее, оно лишь бездна всяческих горестей, сквозь которую человек стремится к счастию. Если же сила воображения помогает находить удовольствие в самих бедах, потому что они могут вести к желанному счастливому концу, почему же, когда речь идет о моем поведении, вы рассматриваете подобное же умонастроение как противоречивое и безрассудное? Я люблю Манон; я стремлюсь через множество страданий к жизни счастливой и спокойной подле нее. Грешен путь, которым я иду, но надежда достигнуть желаемой цели смягчает его трудности, и я сочту себя с избытком вознагражденным одним мгновением, проведенным с Манон, за все печали, испытанные ради нее. Итак, все обстоятельства с вашей и с моей стороны представляются мне одинаковыми; или уж если есть какая-либо разница, то к моему преимуществу, ибо блаженство, на которое я надеюсь, близко, а ваше — удалено; мое блаженство той же природы, что и страдания, то есть понятно земному человеку; природа же вашего неизвестна, и принимать его можно только на веру».
   Тиберж, казалось, был испуган таким рассуждением. Отступив на два шага, он строго заметил, что слова мои не только оскорбляют здравый смысл, но представляются жалким софизмом, нечестивым и безбожным. «Ибо, — присовокупил он, — сие сопоставление цели ваших страданий с тою целью, которую указывает религия, является одной из самых вольнодумных и чудовищных идей».
   "Признаю, — согласился я, — что идея неправильна; но имейте в виду, не в ней суть моего рассуждения. Моим намерением было разъяснить вам то, что вы рассматриваете как противоречие: постоянство в любви злосчастной; и, полагаю, мне удалось доказать вам, что, если здесь и есть противоречие, вы равным образом от него не спасетесь. Лишь в этом смысле я делал свои сопоставления и продолжаю на них настаивать.
   Вы возразите, что цель добродетели бесконечно выше цели любви? Кто отрицает это? Но разве в этом суть? Ведь речь идет о той силе, с которой как добродетель, так и любовь могут переносить страдания! Давайте судить по результатам: отступники от сурового долга добродетели встречаются на каждом шагу, но сколь мало найдете вы отступников от любви!
   Вы возразите далее, что, ежели существуют трудности на пути добродетели, они не неминуемы и не неизбежны; что ныне уже не бывает ни тиранов, ни распятий на кресте, и можно наблюдать множество людей добродетельных, ведущих жизнь тихую и спокойную? Отвечу вам также, что встречается и любовь мирная и благополучная; и укажу еще на одно различие, говорящее явно в мою пользу, именно что любовь, хотя и обманывает весьма часто, обещает, по крайней мере, утехи и радости, тогда как религия сулит лишь молитвы и печальные размышления.
   Не тревожьтесь, — прибавил я, видя, что, при всем его участии ко мне, он готов огорчиться, — единственный вывод, который я хочу сделать, заключается в том, что нет худшего способа отвратить сердце от любви, как пытаться разуверить его в ее радостях и сулить большее счастие от упражнений в добродетели. Мы, люди, так сотворены, что счастье наше состоит в наслаждении*, это неоспоримо; вам не удастся доказать противное: человеку не требуется долгих размышлений для того, чтобы познать, что из всех наслаждений самые сладостные суть наслаждения любви. Он не замедлит обнаружить, что его морочат, суля какие-то иные, более привлекательные радости, и сей обман внушает ему недоверие к самым твердым обещаниям.
   Вы, проповедники, желающие привести меня к добродетели, уверяете, что она совершенно необходима; но не скрывайте от меня, что она сурова и трудна. Вы можете доказать с полной убедительностью, что радости любви преходящи, что они запретны, что они повлекут за собой вечные муки, наконец, — и это, быть может, произведет на меня еще большее впечатление, — что чем сладостнее и очаровательнее они, тем великолепнее будет небесное воздаяние за столь великую жертву; но признайте, что пока в вас бьется сердце, ваше совершеннейшее блаженство находится здесь, на земле".
   Заключение моей речи вернуло Тибержу хорошее настроение. Он согласился, что мысли мои не так уж неразумны. Он привел единственное возражение, задав мне вопрос, почему же я не последую своим собственным принципам, пожертвовав недостойной любовью в надежде на ту награду, о коей у меня сложилась столь великая идея. «Дорогой друг! — отвечал я, — тут-то и признаю я свою слабость и ничтожество. Увы! да, долг мой поступать так, как я разумею; но в моей ли власти мои поступки? Может ли кто оказать мне помощь, чтобы забыть очарование Манон?» — "Бог да простит мне! — сказал Тиберж, — я, кажется, слышу речи одного из наших янсенистов*". — «Не ведаю, кто я такой, — возразил я, — и не вижу ясно, кем должен быть; но достаточно ощущаю истинность того, что говорят они».
   Наша беседа послужила, по крайней мере, к тому, что вызвала сострадание ко мне моего друга. Он понял, что в моей распущенности более слабости, нежели злой воли. И в дальнейшем он проявил больше дружеского расположения оказать мне помощь, без которой я погиб бы окончательно. В то же время я не открыл ему своего намерения бежать из Сен-Лазара. Я попросил его только передать мое письмо по назначению. Я изготовил письмо еще до его прихода и, приведя множество доводов, вручил конверт Тибержу. Он точно выполнил мое поручение, и к концу дня Леско получил письмо, ему адресованное.
   Он явился ко мне на следующий день и благополучно был допущен под именем моего брата. Радость моя была беспредельна при виде его. Дверь камеры я тщательно запер. «Не будем терять ни минуты, — сказал я, — сначала расскажите мне все, что вы знаете о Манон, а затем посоветуйте, как мне разбить мои оковы». Он уверил меня, что не видел сестры со дня моего заключения, что о ее, как и моей, участи узнал он только после тщательных разысканий, что несколько раз он являлся в Приют, но ему отказывали в свидании с нею. «Презренный Г... М...! — вскричал я, — дорого ты мне за это заплатишь!»
   «Что касается вашего освобождения, — продолжал Леско, — то предприятие это труднее, чем вы полагаете. Вчерашний вечер мы с двумя приятелями тщательно осмотрели все наружные стены здания и пришли к заключению, что, раз ваши окна, как вы писали, выходят на внутренний двор, вас не легко будет вытащить отсюда. Кроме того, камера находится на четвертом этаже, а мы не можем доставить сюда ни веревок, ни лестниц. Итак, я не вижу никаких средств освобождения извне. Необходимо изобрести что-нибудь внутри самого здания».
   «Нет, — возразил я, — я все уже обследовал, особенно с тех пор, как надзор за мной немного ослабили благодаря снисходительности настоятеля. Дверь моей камеры более не запирается на ключ: мне разрешено свободно разгуливать по монашеским коридорам; но все лестницы упираются в толстые двери, крепко-накрепко замкнутые денно и нощно; таким образом, при всей моей ловкости немыслимо, чтобы я смог спастись своими силами».
   «Постойте, — продолжал я, задумавшись над внезапно блеснувшей мне идеей, — могли бы вы принести мне сюда пистолет?» — «Сколько угодно, — сказал Леско, — но разве вы хотите убить кого-нибудь?» Я уверил его, что убийство нимало не входит в мои намерения и нет даже необходимости, чтобы пистолет был заряжен. «Принесите мне его завтра, — прибавил я, — и ждите меня в одиннадцать часов вечера против ворот тюрьмы с двумя-тремя друзьями. Надеюсь, что сумею присоединиться к вам». Он тщетно добивался от меня разъяснений. Я сказал ему, что предприятие, какое я задумал, не может показаться разумным, прежде нежели оно удастся. Затем я попросил его сократить свое пребывание, дабы ему легче было увидеться со мною на следующий день. Он был допущен ко мне так же просто, как и в первый раз. Благодаря степенному его виду все принимали его за человека достойного.
   Как только я вооружился орудием моей свободы, я почти уже не сомневался в успехе. Мой план был странен и дерзок; но на что только не был я способен, одушевляемый надеждой на спасение? С тех пор как мне разрешено было выходить из камеры и прогуливаться по коридорам, я заметил, что привратник каждый вечер относит ключи от ворот настоятелю; вслед все расходятся по своим покоям и в здании воцаряется глубокая тишина. Я мог беспрепятственно пройти по коридору, ведущему от моей камеры к комнате настоятеля. Решение мое состояло в том, чтобы отобрать у него ключи, запугав его пистолетом, ежели он откажется мне их дать добровольно, и при их помощи выбраться на улицу. Я с нетерпением дожидался урочного времени. В обычный час, то есть вскоре после девяти, появился привратник. Я выждал еще час, дабы удостовериться, что все монахи и служители заснули. Наконец я выступил со своим оружием и с зажженною свечой в руках. Сначала я тихо постучал в дверь настоятеля, чтобы разбудить его, не поднимая лишнего шума. При втором ударе он услышал меня и, вероятно, вообразив, что стучит кто-нибудь из монахов, заболевших и нуждающихся в помощи, встал, чтобы отворить. Тем не менее он предусмотрительно спросил через дверь, кто там и что нужно. Мне пришлось назвать себя; но я придал голосу жалобный тон, притворившись, будто мне нехорошо. «А, это вы, сын мой, — сказал он, отворяя дверь. — Что привело вас сюда в такой поздний час?» Я вошел в комнату и, отведя его подальше от дверей, объявил, что больше мне нет возможности оставаться в Сен-Лазаре, что ночь — время удобное, чтобы уйти незамеченным, и я ожидаю от его дружеского ко мне расположения, что он согласится либо отпереть мне двери, либо вручить мне ключи, дабы я отпер их сам.
   Такое заявление не могло не удивить его. Несколько времени смотрел он на меня, не отвечая; так как каждая минута была дорога, я снова обратился к нему, говоря, что чрезвычайно тронут его добротой, но что свобода — драгоценнейшее из всех благ на свете, особенно для меня, который был лишен ее несправедливо, и я решил добыть ее себе этой ночью, чего бы мне это ни стоило; опасаясь, как бы он не возвысил голос, зовя на помощь, я показал ему оружие, спрятанное у меня под камзолом, как убедительный повод к молчанию. «Пистолет! — произнес он. — Как! сын мой, вы хотите лишить меня жизни в знак признательности за все мое внимание к вам?» — «Да не допустит этого господь, — отвечал я. — Вы достаточно благоразумны и не доведете меня до крайности, но я хочу свободы, и решение мое столь непоколебимо, что если мой план не осуществится по вашей вине, то пеняйте на себя». — «Но, дорогой мой сын, — возразил он, бледный и напуганный, — что я вам сделал, какие основания у вас желать моей смерти?» — «Да нет же! — отвечал я нетерпеливо, — у меня нет намерения убивать вас; хотите жить — отоприте мне двери, и я — лучший из ваших друзей». Я увидел ключи на столе; я взял их и попросил его следовать за мною, произведя как можно меньше шума.
   Он вынужден был подчиниться. По мере того как мы подвигались и он отмыкал одну дверь за другой, он повторял, сокрушаясь: «Сын мой, сын мой! Кто бы мог поверить?» — «Тише, отец мой!» — твердил я ежеминутно. Наконец мы дошли до решетки перед воротами на улицу. Я уже считал себя на свободе и стоял позади настоятеля со свечой в одной руке и пистолетом в другой.
   Пока он старался отомкнуть замок, один из служителей, спавший в соседней каморке, услышав шум, поднялся и высунул голову в дверь. Добрый отец, очевидно, понадеявшись, что тот сможет меня задержать, имел неосторожность призвать его на помощь. Здоровенный малый бросился на меня, не колеблясь. Я не церемонился с ним; выстрел мой пришелся ему в самую грудь. «Вот чему вы послужили причиною, отец мой, — с некоторой гордостью сказал я своему вожатому. — Но да не послужит вам это помехой», — прибавил я, подталкивая его к последней двери. Он не посмел отказать и отпер ее. Я благополучно выбрался и нашел Леско с двумя приятелями, поджидавших меня в четырех шагах, как он обещал.
   Мы двинулись в путь. Леско спросил меня, не померещился ли ему звук выстрела из пистолета. «Ваша вина, — сказал я, — зачем принесли вы мне его заряженным?» Все же я поблагодарил его за такую предусмотрительность, иначе я, несомненно, надолго бы остался в тюрьме. Ночевать мы отправились к трактирщику, и там я немного восстановил свои силы после скверной тюремной пищи. Однако меня не радовало мое спасение. Я смертельно страдал за Манон. «Необходимо ее освободить, — говорил я своим друзьям. — Я жаждал свободы только ради этого. Жду помощи от вашей ловкости; что до меня, то я готов пожертвовать и жизнью».
   Леско, у которого не было недостатка ни в уме, ни в осмотрительности, заметил мне, что надо действовать осторожно; мой побег из Сен-Лазара и злополучный выстрел при выходе вызовут неизбежный переполох; начальник полиции распорядится о моей поимке, а руки у него длинные; наконец, если я не хочу подвергнуться чему-либо худшему, чем в Сен-Лазаре, мне следует на несколько дней скрыться и просидеть взаперти, пока не уймется первый пыл моих врагов. Совет был благоразумен, но надо было и самому быть благоразумным, чтобы ему последовать. Такая медлительность и осторожность не согласовывались с моей страстью. Я мог лишь обещать, что просплю весь следующий день. Он запер меня у себя в комнате, и там я остался до вечера.