Порой встречаются почти целые дома, жёлтые стены, покрытые редкими отметинами выстрелов, как ветрянкой. Каменные дома сменяют деревянные, - горелые, с провалившимися крышами.
   Ближе к центру города, из-за ворот уцелевших сельских построек выглянул маленький чеченёнок, мальчик, показал нам сжатый кулачок, что-то закричал. Я попытался поймать его взгляд, - мне показалось, он знает, что будет с нами, со мной.

 


II



 
   Нас привезли к двухэтажной школе на окраине Грозного. Только машины въехали во двор, пацаны оживились - доехали! мы дома!
   Филя, наш пёс боевой, радостно залаял, выскочив из машины, где смирно лежал под лавкой. Понюхал грязь окрест себя, пробежался, надул на угол дома.
   Теперь главное, обустроиться как следует. Неприятно, когда тебя сырого пытаются сожрать, несолёного…
   Парни повыпрыгивали из кабин, кости размяли, хотели было закурить, но - некогда: опять надо разгружаться.
   Какой-то чин из штаба провёл Семёныча на второй этаж, показал помещение, где мы будем жить: большой зал, в котором буквой «С» уже расставлены в два яруса кровати.
   Офицеры аккуратно прошлись по коридорам, заглянули, не входя, в открытые классы. Кабинеты загажены, изуродованы, завалены ребристыми, поломанными партами.
   Семёныч предупредил бойцов, чтобы по школе не шлялись, в классы не лезли: «сначала сапёры пусть посмотрят, на свежую голову».
   В указанное чином помещение мы и стали таскать свои вещи, под суетливым руководством начштаба - капитана Кашкина.
   Забегая, смотрим оценивающе на обстановку…
   Высокие она зала защищены мешками с песком; на окнах, над мешками висит упругая проволочная сетка, наверное, ее перевесили из спортзала. Кровати стоят в дальней безоконной половине помещенья.
   Снова бежим вниз. Что-то Хасана опять не видно…
   Двор чистый, даже пара изначально зелёных, но с облупившейся краской лавочек сохранилась. Турник есть, правда, низкий, нашим бугаям по шею - кто-то уже примерился.
   Во дворе стоит небольшая и, как оказалось, относительно чистая сараюшка, мы туда сразу кухоньку определили, так как, то на первом этаже школы помещение, где, по всей видимости, была столовая, похоже на мусорню, дрянью и тряпьем увалено, грести там не разгрести.
   Зато умывальня, совмещённая с тремя толчками, оказалась вполне приличного вида. Около сортиров, конечно, всё обгажено; но, бросив жребий, мы выбрали несчастных, которые всё там приберут. Угодило на Женьку Кизякова, Сережку Федосеева с нашего взвода и ещё двоих бойцов со второго.
   Женька, его все зовут «Кизя», этому совершенно не огорчился, зато Сережка, по кличке Монах, - до спецназа он поступал в семинарию, хотел стать священником, но провалился на экзаменах, неразборчивые в церковных делах пацаны прозвали его Монахом, - стал недовольно буркать.
   - Ты что, Монах, думал мы тут часовню первым делом будем возводить? - интересуется недолюбливающий Монаха Язва, - Нет, голубчик, первым делом надо говно разгрести.
   - Вот и разгребай, - отвечает Монах, поставив замазанную снизу лопату к стене.
   - Боец Федосеев! - спокойно говорит Язва. Монах не реагирует, но и не уходит.
   - Не слышу ответа? - говорит Язва.
   Монах безо всякого выражения произносит:
   - Я.
   - Приступить к работе.
   Монах берет лопату. Пацаны, присутствующие при разговоре, криво ухмыляются.
   Немного освободившись, мы осматриваем школу со всех сторон, обходим ее, внимательно ступая, прихватив с собой Филю. Пёс, по идее, должен мины обнаруживать.
   За школой расположен, будто экскаватором вырытый, поросший кустами, длинный, кривой овраг. В овраге - помойка и несколько огромных луж, почему-то не высыхающих. Дальше - кустистые пустыри.
   Школа обнесена хорошим каменным забором, отсутствующим со стороны оврага. Ворота тоже есть.
   Слева от здания - пустыри, а дальше - город, но едва видный. Справа, за забором - низина. За низиной проходит асфальтовая дорога, вдоль которой высятся несколько нежилых зданий.
   Неподалеку от ворот - полупорушенные сельские постройки, кривые заборы. Там тоже никто не живёт. Первые шестиэтажные дома жилых кварталов стоят метрах в двухстах от ворот школы…
   «Ну, всё понятно… Жить можно».
   Как начало темнеть, выставили посты на крышу. Первой сменой ушло отделение Хасана.
   Поев на ночь консервов, пацаны разлеглись. Моя кровать - у стены, я буду спать на втором ярусе. Люблю, чтоб было высоко. Подо мной, на койке снизу, расположился Саня Скворец.
   - Саня, ты знаешь, что Ташевский писается? - не преминул поинтересоваться у него Язва.
   Спать легли с тяжёлыми чувствами, в мутных ожиданиях…
   Долго кашлял, будто лаял, кто-то из бойцов.
   Закрыв глаза, я почувствовал себя слабо мерцающей свечой, которую положили на бок, после чего фитиль сразу же был залит воском. Всё померкло. С лаем куда-то убежала собака… Приснилась, наверное.

 
   …А иногда всё было не так. Она просыпалась лениво. Утро теребило невнятную листву, как скучающий в ожидании.
   В течение ночи Даша стягивала с меня одеяло и накручивала его совершенно невозможным образом на ножки. Просыпаясь от озноба, я некоторое время шарил в полусвете руками, хватался за край, за угол одеяла, тянул на себя наволочку и засыпал, ничего не добившись. Спустя полчаса садился на диване, потирая плечи и ёжась. Чтобы завладеть своей долей одеяла необходимо было разбудить ее. Разве можно?
   Я наврал, что не ходил курить. Постоянно ходил. Синее пламя конфорки, холодная табуретка. Когда я возвращался - солнце пялилось на неё как ошалевший шпик. Поджав под себя ножки, грудками на диване, Даша потягивалась, распластывая ладошки с белеющими от утреннего блаженства пальчиками. Совершенно голенькая. Какой же она ребенок, господи, какая у меня девочка, сучка, лапа.
   - Куда ты ушел? Мне одиноко, - совершенно серьёзно говорила она.
   Полежав головой у нее на поясничке или на животике, - мы располагались буквой «Т», - я уезжал на работу в пригород Святого Спаса.
   На сборы уходило семь минут. Потом сорок минут езды на электричке, три перекура по дороге.
   Она ещё долго нежилась в кроватке. Встав, неспешно заваривала и очень медленно пила чай. Одевалась обстоятельно (всего-то дел: натянуть маечку на голые грудки, упрятать попку свою в чёрные невесомые трусики, в голубые шорты и влезть в белые кроссовки, не развязывая их).
   Потом аккуратно вывозила велосипед в подъезд. Руль холодил ладони, тренькал без надобности звонок, и мягко стукали колёса по ступеням.
   На работе я постоянно нервничал, пугаясь того, что она упала, ушиблась, что ее обидели, и звонил в ее квартирку каждые полчаса. Спустя пять часов, угадав, что доносящиеся из квартиры звонки - междугородние, усталая и весёлая моя девочка, возвращающаяся с прогулки, бросала велосипед в подъезде, сопровождаемая грохотом оскорбленного железа, вбегала в квартиру, хватала трубку и кричала, потирая ушибленное о стол колено:
   - Егорушка, я здесь, алло!
   Голос ее застигал меня вешающего трубку.

 
   - Егор, на крышу. Буди своих.
   Я заснул в одежде; бушлат и берцы снял, конечно. Ствол лежит между спинкой кровати и подушкой. На спинке кровати висит разгрузка, распираемая гранатами, «дымами», двумя запасными магазинами в боковых продолговатых карманах, и ещё тугим водонепроницаемым пакетом с патронами в большом кармане сзади.
   Сажусь на кровати, свесив ноги. Непроизвольно вздрагиваю обоими плечами - зябко. Какое-то время хмуро и вполне бессмысленно смотрю на Язву, следя за тем, как он разбирает свою кровать.
   - Как там, на крыше? - интересуюсь.
   - Высоко.
   Ну что он ещё может ответить.
   Бужу Кизю, Монаха, Кешу Фистова, Андрюху Суханова, Стёпу Черткова… Скворец сам проснулся, - чутко спит.
   - Вязаные шапочки оденьте, - говорит нам Язва. - Береты не одевайте.
   Выходим в коридор, тащим в руках броники. С удивлением смотрю на грязные, выщербленные стены, - куда меня занесло, а? Сидел бы сейчас дома, никто ведь не гнал. Даша…
   Поднимаемся по лесенке на крышу.
   - Эй! - говорю тихо.
   - На хер лей… - отвечает мне Шея нежно. - Давай сюда…
   Объясняет, как нам расположиться - по двое на каждой стороне крыши.
   - С постов не расползаться. Не курить. Не разговаривать. Без приказа не стрелять. Чуть что - связывайтесь со мной. Надеюсь, трассерами никто не снарядил автомат?
   Я и Скворец, ползём на ту сторону крыши, с которой виден овраг.
   Крыша с трёх сторон обнесена кирпичной оградкой - в полметра высотой. Просто замечательно, что она есть, оградка. Пацаны, которых мы сменяем, уползают спать. Мне кажется смешным, что мы, здоровые мужики, ползаем по крыше.
   - Ну как? - спрашиваю Хасана, он нас ждёт.
   - В Старопромысловском районе перестрелка была.
   - Это далеко?
   - Нормально… Чего броники-то притащили? Мы бы свои оставили.
   Хасан пригнувшись убегает - не нравится ему ползать. Саня ложится на спину, смотрит в небо.
   - Ты чего, атаку сверху ожидаешь? - спрашиваю иронично.
   Саня переворачивается.
   Приставляем броники к оградке.
   Тихо, слабый ветер.
   Вглядываюсь, напрягая глаза, в овраг. Смотрю целую минуту, наверное. От перенапряжения глаз, начинает мерещиться чьё-то шевеленье, там внизу.
   «Кто-нибудь сидит там и в голову мне целит», - думаю.
   Начинает ныть лоб.
   Ложусь лбом на кирпичи, сжимаю виски пальцами. Отходит.
   - Егор, - чуть приглушенным голосом окликает меня Саня.
   - А.
   - Ссать хочу.
   Поднимаю голову, снова смотрю на то место, что меня заинтересовало.
   - Егор.
   - Ну чего?
   - Ссать хочу.
   - И чего мне сделать?
   Саня замолкает.
   Бьёт автомат, небо разрезают трассеры. Далеко от нас.
   «Трассеры уходят в небо…» - думаю лирично.
   - Егор, как быть-то?
   - А вот с крыши пописай.
   Меня вызывает по рации Шея.
   - На приёме, - отвечаю бодро.
   - Может, заткнётесь?
   Раздается характерный свист минометного выстрела. Сжимаюсь весь, даже ягодицы сжимаю.
   «Мамочки! - думаю. - Прямо на крышу летит!»
   Бахает взрыв, чёрт знает где. Оборачиваюсь на Саню.
   - Думал, что в нас, - сознается он мне.
   Я не сознаюсь.
   Лежим ещё. Мешают гранаты, располагающиеся в передних карманах разгрузки - больно упираются в грудь. Вытаскиваю их, укладываю аккуратно рядом, все четыре. Они смешно валятся и пытаются укатиться, влажно блестят боками, как игрушечные.
   Что-то здесь с воздухом, какой-то вкус у него другой. Очень густой воздух, влажный. У нас теплей, безвкусней.
   Смотрю по сторонам, направо - на асфальтовую дорогу, на дома вдоль нее. Везде темно.
   Неожиданно близко - будто концом лома по кровельному железу - бьёт автомат. Трижды, одиночными.
   Дергаюсь, озираюсь; резко, как включенные в розетку, начинают дрожать колени.
   - Со стороны дороги, из домов? - спрашиваю Саньку.
   Шея запрашивает дневального, что делать. Дневальный, ещё не отпустив тангенту, зовет Семёныча. Спустя десять секунд Куцый вызывает по рации Шею.
   - Что там?
   - Трижды, одиночными, вроде по нам.
   - Наблюдайте, не светитесь.
   Лежим в ожидании новых выстрелов. Жадно всматриваюсь в овраг. Руки дрожат. Ноги дрожат.
   Начинает моросить дождь. Холодно и жутко.
   «Зачем я всё-таки сюда приехал?… Ладно, хорош… Ничего ещё не случилось…»
   Растираю по стволу автомата капли. Провожу мокрой ладонью по щеке. Щетина уже появилась… Нежно поглаживаю себя несколько раз.
   Пробую подумать о доме, о Святом Спасе. Не получается. Хлопаем с Саней глазами. Где-то на крыше иногда шевелятся, шебуршатся пацаны. Спокойней от этого.
   Санёк смотрит назад, по-над головами фронтального поста.
   - Егор, а вот если чичи влезут на крышу вон тех «хрущевок», - говорит он, указывая на дома, смутными пятнами виднеющиеся вдалеке, - то можно отстрелить нам с тобой жопу.
   - Жопы, - поправляю я Саню и тоже оборачиваюсь назад.
   - Чего? - не понимает он. Я молчу, щурю глаза, узнавая в темноте «хрущевки».
   «Оттуда стреляли? Совсем близко где-то… А если с крыш „хрущёвок“ полоснут?»
   От страха у меня начинается внутренний дурашливый озноб: будто кто-то наглыми руками, мучительно щекоча, моет мои внутренности. Я даже улыбаюсь от этой щекотки.
   «Ничего, Санёк…» - хочу сказать я, и не могу.
   «Курить хочется…» - ещё хочу сказать я и тоже не нахожу нужным произносить это вслух. Неожиданно сам для себя говорю:
   - Мне в детстве всегда такие случаи представлялись: вот мы с отцом случайно окажемся в горящем доме, среди других людей… Или - на льдине во время ледохода… Все гибнут, а мы спасаемся. Постоянно такая ересь в голове мутилась.
   - Чего, до сих пор не прошло? - интересуется Саня.
   - Не знаю…
   - Тяжелый случай, - резюмирует Саня, помолчав.
   Ползёт смена.
   - Ну как? - спрашивают.
   Вернувшись, без спросу выпиваю у чаевничающего дневального три глотка кипятка, у меня из рук перехватывает кружку Сковрец, и, отхлебнув, отдаёт пустую кружку дневальному. Ложусь на кровать прямо в бушлате и сразу засыпаю.

 


III



 
   Утром, к моему удивлению, мы проснулись, с гоготом умылись и, в виду отсутствия обеденных столов, рассевшись по кроватям, стали есть. Мы не рванули, поднятые по тревоге, кто в чём спал, отбивать атаку бородатых чеченов, - думаю, когда ехали сюда каждый был уверен в том, что события будут развиваться именно таким образом. Нет, мы поднялись и стали с аппетитом жрать макароны.
   Завтрак приготовил боец по кличке Плохиш, назначенный поваром. Макароны с тушенкой, всё как у людей. Компот.
   Разбудил нас, кстати, тоже Плохиш. В шесть утра дневальный его толкнул, услышал в ответ неизменное при обращении к Плохишу и вполне добродушное «иди на хуй», после чего методично толкал его ещё минуты две. Наконец Плохиш поднял свое пухлое, полтора метра в высоту, тело и издал крик. Кричит он высоко и звонко. Так, наверное, кричала бы большая, с Плохиша, мутировавшая крыса, когда б ее облили бензином и подожгли.
   Плохиша все знали не первый день. Кто-то накрыл голову подушкой, кто-то выругался, кто-то засмеялся. Куцый рывком сел на кровати, и схватив из под неё ботинок, кинул в выходящего Плохиша. Через мгновение дверь открылась, и в проёме появилось его пухлое лицо.
   - Не хера спать! - сказал Плохиш и дверь захлопнулась.
   - Дурак убогий! - крикнул ему вслед Семёныч, впрочем, без особого зла. Кому другому, кто вздумал бы так орать, досталось бы, но не Плохишу, - ему прощалось.
   С аппетитом поели и пошли курить.
   Озябшие пацаны второй смены, с чуть припухшими от недосыпа лицами, спустились с крыши.
   На второй день всё как-то поприветливее показалось. И небо вроде не такое серое, и дома не такие уж жуткие. И, главное, братва рядом…
   - Чем мы здесь заниматься-то будем, взводный? - спрашиваю я у Шеи, имея в виду задачи, которые поставлены перед нашим отрядом.
   Шея пожимает плечами.
   - Вроде комендатура тут будет, - говорит он, помолчав.
   «Вот было бы забавно, если бы мы в этой школе прожили полный срок, и никто б о нас не вспомнил…» - думаю.
   За перекуром выяснилось, что Хасан жил в этом районе. Его почти не разрушенный дом виден из школы.
   - У тебя кто из родни здесь? - спрашиваю.
   - Отец.
   - А у меня батя помер… Я из интернатовских, - зачем-то говорю я Хасану, в том смысле, что и без папани люди живут, - и мать меня тоже бросила, я ее даже не помню… - добавляю бодро.
   Он молчит.
   «Не сказал ли я бестактность?» - думаю.
   «Вроде, нет», - решаю сам для себя. В первую очередь потому, что Хасана, явно не очень волнует биография Егора Ташевского. Егор Ташевский - это я.

 
   Отец умер, когда мне было шесть лет.
   Мы жили в двухэтажном домике, на левобережной, полусельской стороне Святого Спаса.
   Отец научил меня читать, писать, считать.
   Я прочитал несколько тонких малохудожественных, но иллюстрированных книжек о нашествии храбрых и жестоких монголов. Очень огорчился, что нигде не упоминается Святой Спас. Русские богатыри вызвали во мне уважение.
   Я исписал стену на кухне своим именем, а также именами близких: отца - «Степан», нашей собаки - «Дэзи», деда по матери - «Сергей», который жил в небольшом городке, километрах в ста от нас. Я начал писать имя нашего соседа - «Павел», - но забыл, в какую сторону направлена буква «В», и бросил.
   Считать мне нравилось. Прибавлять мне нравилось больше, чем отнимать. Но умножать меньше, чем делить. Делить столбиком, аккуратно располагая цифры по разным сторонам поваленной на бок буквы «Т», было увлекательным и красивым занятием.
   Вечерами отец рисовал, он был художником, а я делил стобликом. Он называл мне трехзначную цифру, которую я старательно записывал. Потом он называл двухзначную на которую нужно было поделить трехзначную. Я пребывал в уверенности, что мы оба заняты очень серьезным делом. Возможно, так оно и было.
   Я попросил отца нарисовать богатырей, и он оставил уже начатую картину, чтобы выполнить мою просьбу. Я знал его шесть лет, и он ни разу ни в чем мне не отказал.
   Он начал рисовать битву, Куликово поле, я сидел у него за плечом. Иногда я отвлекался, чтобы поймать пересекающего комнату таракана. Таракана я прикреплял пластилином к дощатому полу, заляпывая его до грудки. Некоторое время я наблюдал, как он шевелит передними лапками и усами, потом возвращался к отцу. На холсте уже появлялась ржущая морда коня, нога в стремени, много густых, алых цветов под копытами. Наверное, отец рисовал не Куликово поле, - ведь та битва случилась осенью.
   Мы ложились спать вместе, каждый вечер отец несколько часов читал при свете ночника. Иногда он курил, подолгу не стряхивая пепел. Я следил за сигаретой, чтобы пепел не упал на грудь отцу; потом я смотрел в потолок, думал о богатырях, иногда на улице начинала лаять Дэзи и я мечтал, что сейчас зайдет мама, которая бросила нас, когда мне было несколько месяцев.
   Когда отец читал, он не дышал размеренно, как обычно дышат люди и млекопитающиеся. Он набирал воздуха, и какое-то время лежал безмолвно, глядя в книгу. Думаю, воздуха ему хватало больше чем на пол страницы. Потом он выдыхал, некоторое время дышал равномерно, добегал глазами страницу, переворачивал ее и снова набирал воздуха. Он будто бы плыл под водой от странице к странице.
   Да, ещё он научил меня плавать. Летом он продавал несколько картин, как я потом понял, очень дёшево, брал отпуск, и мы долго и муторно ехали в забытую богом деревню, где каждый год снимали один и тот же домик возле нежной и ясной реки, пульсирующей где-то в недрах Черноземья.
   Утром мы завтракали варёной картошкой, луком и жареной печёнкой, а потом целый день лежали в песке на берегу. Дэзи сидела рядом с нами. Когда отец переворачивался с боку на бок, она меняла положение вместе с ним, аккуратно прилаживаясь в тень от его большого тела.
   Иногда по течению плыли яблоки, и отец, войдя в воду, за несколько мгновений догонял их, собирал и приносил мне. Если не хватало рук, чтобы собрать яблоки, он кидал их из воды на берег. Откуда плыли яблоки? Я не знаю…
   Я забыл, как он начал учить меня плавать. Наверняка, он не говорил: «Давай-ка, малыш, я научу тебя плавать!» Скорее, он просто поплыл на тот берег и предложил мне отправиться с ним, держась за его шею. Мы так сплавали несколько раз, и я научился работать ногами.
   Ну а дальше, я учился как все мальчишки, - вдоль бережка, три-четыре метра вплавь, загребая под себя руками, и так десятки раз. Потом немножко от берега в глубину и сразу, - истерично дрыгая ногами, - обратно.
   Я хочу сказать, что отец не учил меня плавать нарочито, не возился со мной, например, поддерживая меня под грудь и живот, чтобы я у него на руках бултыхал ногами и руками; он даже ничего мне не объяснял. Но я все равно убежден, что плавать меня научил он.
   Вечером мы ели омлет, изготовленный отцом из всего, что было в холодильнике: сыра, колбасы, помидор, перца, лука, чеснока. Молоко нам продавала старушка- соседка, отец ей платил за месяц вперёд.
   Мы возвращались в Святой Спас в сентябре, поджарые и загорелые.
   Отца ждала работа, - он занимался оформлением районного кинотеатра, районной администрации, рисовал афиши, плакаты, некрасивого Брежнева и красивого Ленина.
   Я гулял. Отец всегда забегал с работы, чтобы меня покормить. А в пять часов вечера я уже ждал его, сидя на подоконнике нашего двухэтажного дома. Он выворачивал из-за угла, иногда чуть-чуть поддатый, но самую малость, ласково кивал мне головой. Выпив, он становился немного сентиментален. Трезвым он был спокойным, ясным, чистым, - всегда побритый, всегда с хорошо постриженными ногтями, в рубашке расстегнутой на волосатой груди, немногословный.
   Не помню, что бы отец грустил. Он никогда не разглядывал фотографии мамы, оставшиеся у нас. Но он их и не прятал, они были наклеены в два альбома, лежавшие на книжных полках, и я их часто листал.
   У отца, видимо, были какие-то женщины, но я их никогда не видел.
   Впрочем, вру. Однажды, он был приглашён на чью-то свадьбу. Я заскучал и пошёл посмотреть на него. Я увидел его возле дома, где происходило празднество, сидящего на лавочке в компании молодой женщины.
   - А этой мой малыш, - сказал отец тоном, в котором из всех людей на земле только я, его сын, смог бы почувствовать некоторую неестественность. Я ее почувствовал, и сразу ушел. Отец скоро вернулся.
   Я лежал на диване, разглядывая наш старый, не работающий приёмник. Белыми буквами на лицевом стекле приемника были написаны названия городов - Лондон, Нью-Йорк, Стокгольм, Москва, Токио… Иногда я включал приёмник и крутил ручкой, благодаря чему белый стержень за стеклом приёмника передвигался от города к городу. Раздавался слабый, и рознящийся при подходе к каждому городу треск. Где-то в одном из этих городов жила мама.
   Отец разделся и лег рядом, взяв книгу. Очень глупо было бы, если б он обнял меня в эту минуту, сказал бы что-нибудь. Я тогда уже это чувствовал. Он и не собирался этого делать, мой папа.
   После того, как отец нарисовал мне битву, где было всё, что я хотел - мужик-ополченец в разодранной рубахе, вздымающий на вилах вражину; дружинник, замахнувшийся коротким мечом, и пропустивший удар копья, вползающего ему в живот; неприглядные, желтолицые и хищные монголы, как дождевые черви, разрубаемые на части; лучники, натягивающие луки окровавленными пальцами; стяги, кони, - после того, как отец закончил работу, на которую сбегались смотреть пацанва со всего пригорода, он нарисовал ещё одну картину. Там горел русский город, русый монгол пил из чаши, лежали связанные князья, взирающие в смертной печали на пожар, а рядом с монголом стояла обнаженная полонянка с лицом моей матери.
   Отец не продал эту картину, он обменял ее на трехлитровую банку самогона. Потом он отвёз меня к деду Сергею, который проклял мать сначала за то, что она вышла за муж за моего отца, который деду не нравился, а потом ещё раз проклял ее за то, что она отца (и меня) бросила. Ко мне дед относился равнодушно, но без злобы. Он много охотился, но меня с собой на охоты никогда не брал. Я гостил у него раза три в год, недели по три, - всё это время, как я понимаю, отец пил. Потом он выходил из запоя и приезжал за мной. Я был счастлив. Однако за шесть лет мне так ни разу и не пришло в голову, что я обожаю отца…
   Дома было чисто, и меня восторженно встречала исхудавшая Дэзи, и вертелась около меня, будто бы хотела рассказать та-ко-е! но не могла, и просто подпрыгивала, облизывая меня.
   Однажды, в конце марта, отец не пришел с работы, меня забрала к себе тетя Аня, жена дяди Павла, нашего соседа. Говорят, она очень помогала отцу, когда я был малышом, но я это помню смутно. Теперь мне иногда кажется, что она любила отца, но откуда мне знать…
   - Степану стало плохо, - сказала она мужу.
   Я переночевал у них. Я был очень спокоен. Я съел котлету и макароны на завтрак. Я выпил чаю с пряником. Отец не мог меня бросить.
   Утром мы поехали с тетей Аней в районную больницу. Там нам сказали, что отца перевезли в городской центр кардиологии. Мы отправились туда на автобусе. Тетя Аня долго выясняла с кондуктором, нужно ли за меня платить. Мне было жутко неприятно, что она так меня унижает.
   Я сидел у окна. В кармане у меня лежала расческа, и я отламывал от нее зубцы, пока они не кончились.
   В кардиологическом центре нас встретила очень красивая женщина-врач. Она сказала, что завтра отцу будут делать операцию на сердце. Потом врач, попросив меня посидеть на скамеечке, отошла с соседкой к окну и о чем-то с ней в течение минуты поговорила. Я любовался на врача.
   Пообщавшись с соседкой, она взяла меня за руку, и отвела к отцу. В палате пахло лекарствами. Отцом в палате не пахло. Я это сразу почувствовал. Не было его запаха, - сильного тела, «Астры», красок, омлета. Он лежал на кровати. Глаза его словно упали на дно жутких коричневых кругов, образовавшихся вокруг глаз. Это был неестественный цвет, это были глаза умирающего человека. Я сразу это понял. Откуда у меня было это знание?
   Отец, - я хотел сказать - «улыбнулся», но это слово не подходит, - он расклеил слипшиеся губы, и запустил в свои открытые глаза, отражавшие мутный в подтеках потолок и бесконечную боль, - он запустил в них жизнь, узнавание, еле ощутимую толику тепла, давшуюся ему неимоверным усилием воли.
   - Как ты меня нашёл? - спросил он.
   Я не решился подойти к нему, я стоял у его ног, держась за спинку кровати. Он закрыл глаза. Я сделал несколько шагов и сел на стул, стоявший поодаль его изголовья. Я попытался пройти быстро, пока он не открыл глаза, прошмыгнуть. Когда он открыл глаза, я уже сидел рядом.