- Ничего, Егор… - сказал отец.
   Он попытался двинуть рукой. Полежал ещё.
   - Егор, няньку… - прошептал он.
   Я беспомощно посмотрел на дверь, и тут нянька зашла.
   - Помочиться? - спросила она просто, будто слышала. В руке у нее была только что вымытая утка, в каплях воды. Отец кивнул головой.
   Нянька стала поворачивать отца на бок, он зажмурился. Ему было страшно больно, я это знаю. Помню, однажды он порезал на пилораме руку, - едва не до кости, хлестала кровь, а он даже не побледнел, замотал чем-то располосованную надвое мышцу ладони, и, взяв мою вспотевшую лапку здоровой рукой, пошел в травмпункт, зашивать рану. Сидя у кровати, я посмотрел на этот белый шрам. Отец сжал кулак, и кулак впервые за шесть лет показался мне маленьким, беспомощным, в стоящих дыбом порыжевших волосках. Рука была бледносиней… чуть розовой… почти бесцветной.
   - Иди, Егор… - сказал отец почти беззвучно.
   Мы, - я и тетя Аня, вернулись домой. Я не пошел спать к соседке, а лег спать с Дэзи, взяв ее в дом. Он слезла с кровати, и забралась под неё, - она тогда уже была в обиде на меня. Я лежал, и смотрел в стену, и был уверен, что не усну. Но уснул, и спал до утра.
   Ночью отец умер.
   После похорон я пришел домой, поставил кипятить чай, взялся подметать пол. Потом бросил веник, и под дребезжанье ржавого чайника, написал на стене «господи блядь гнойный вурдалак»: я вспомнил, как пишется буква «в».
   …Меня и Дэзи забрал дед Сергей.

 
   Так всегда на новом месте - первые дни наполнены содержанием до предела, они никак не могут кончиться, - скажем, первые два дня. Говорят, потом дни здесь начинают кувыркаться через голову, стремительные, совершенно одинаковые.
   На второе утро мы вымели грязь, помыли полы, сложили в большой ящик гранаты, похожие на обмороженные гнилые яблоки, установили три обеденных стола - для офицеров и для двух взводов; пацаны из нашего взвода полезли на крышу - осмотреть, как следует, окрестности, и толком оборудовать посты.
   Сверху Грозный видно мало, - основной массив далеко. Овраг, плохо просматриваемые стылые кусты… Пустынная трасса… Горелые домики, смурные «хрущевки», с которых действительно можно пристреляться к нашей крыше.
   На крыше я открываю вторую за начавшийся день пачку сигарет, Слава Тельман из нашего взвода тут же угощается, он всегда на халяву курит.
   Мы обустраиваем небольшими плитами гнездо для пулемета на фронтальной стене школы, прямо над входом. На углах крыши выкладываем кирпичом, мешками, набитыми песком ещё три поста. На каждом из постов - по две бойницы.
   - Всё равно - лажа, - говорит Шея. - Один выстрел из «граника» и…
   Тем временем пацаны из второго взвода, за школой, в овраге, с той стороны, где нет забора, ставят растяжки.
   Полюбовавшись на дело крепких и цепких рук своих, собираемся обедать.
   Отведав щей и гречки с тушенкой, позвякивая тарелками, тянемся мыть посуду.
   Те, кому места возле умывальников не достаётся, идут курить, или ещё куда.
   Я, по любимой привычке, смолю, запивая дым горячим чайком.
   Мою тарелку, возвращаюсь к своей лежанке в «почивальне», как мы прозвали наше помещенье, пытаюсь улечься и, только коснувшись затылком подушки, слышу взрыв. Грохает где-то неподалёку, на втором этаже, с потолка сыпется побелка. Вскакивает с места и лает Филя, ночующий вместе с нами, под кроватью сапера Старичкова.
   - Началось… - думаю я, спрыгивая с кровати, и ещё не определив для себя, что именно началось. Тяну за ствол, лежащий под подушкой автомат.
   - Кто-то подорвался, - тихо говорит лежащий на кровати Шея, не двигаясь, - раздумывая, и, видимо, понимая, что спешить особенно некуда.
   Пацаны кинулись было к месту взрыва.
   - Стоять! - орёт Семёныч, вбегающий с первого этажа.
   - Док! - зовёт Семёныч дядю Юру - так мы называем нашего доктора.
   Дядя Юра, - подобно пингвину суетливый и сосредоточенный одновременно, и сам похожий на чуть похудевшего пингвина, - спешит бок о бок рядом с Семёнычем. Шагая за ними, я замечаю, что в то время, как Семёныч идёт, дядя Юра, не умея подстроиться под шаг командира, иногда, семеня, бежит.
   Док обгоняет Семёныча в конце коридора, увидев нашего бойца, молодого, из второго взвода, пацана, незадолго до командировки устроившегося в отряд, я даже не помню, как его зовут. Он лежит возле одного из кабинетов, на спине, согнув ноги. Косяк двери выворочен. Тяжело стоит пыль.
   Я ещё не успел разглядеть подорвавшегося, как присевший возле него док, сказал тихо:
   - Живой… - и добавил шепотом, - Осколочные…
   Раненый, будто в такт чему-то, мелко постукивает ладонью по полу. Когда док присел возле него, движение руки прекратилось, и раненый застонал.
   Док быстрыми, ловкими движениями взрезает скальпелем брючину, открывается нога, покрытая редким волосом, ляжка, откуда-то сверху на эту ляжку сбегает струйка крови, потом ещё одна, и очень быстро вся нога становится красной. Док разрезает вторую брючину и, сдвигает небрезгливым пальцем трусы. Из кривого, розового члена торчит осколок. Пока я смотрю на этот осколок, док вкалывает раненому укол, обезболивающее. Промедол, кажется.
   - Док, а я с девушками смогу? - неожиданно спрашивает раненый, открыв глаза.
   - Только с мальчиками… - тихо говорит Язва у меня за спиной. Мне кажется, что он улыбается.
   Док не отвечает. Семёныч брезгливо морщится. Но брезгливость его не вызвана видом раненого.
   Из-под спины раненого растекается между кирпичных осколков и белой кирпичной пыли густая лужа. Я двигаю ногой один из битых кирпичей. Бок у него - красный. Док рвёт пуговицы на кителе раненого, взрезает тельник. В груди, в животе, на боку раненого беспрестанно, подрагивая, кровоточат ранки.
   Док цепляет ногтями один из видневшихся в боку осколков, вытаскивает его, мелкий, похожий на клювик маленькой злой птицы. Затем ещё один - из члена, придавив половой орган другой рукой, обернутый в платок.
   Раненый вскрикивает.
   Я спускаюсь вниз. По дороге закуриваю, хотя курить в здании, за исключением туалета, Семёныч запретил.
   Следом идёт Шея:
   - Говорили же, не лезть в классы. Что за уроды… - говорит ни для кого.
   - Старичков! - зовёт спускающийся следом Семёныч нашего сапера, - Ты чем занимался?
   - Семёныч, я растяжки ставил со стороны оврага.
   - Он растяжки ставил, - подтверждает начштаба.
   Раненого сносят вниз.
   Вызывают из штаба округа машину.
   - Ну, мудак, - всё ругается на улице Шея.
   - Тебе что, его не жалко? - спрашиваю я.
   - Мне? Мне жен и матерей жалко. Сейчас этого урода привезут в Святой Спас, он через неделю бегать будет, а у всей родни из-за него истерика начнется. Моя мать с ума сойдет.
   Выходит, улыбаясь, док.
   - Чего он? - неопределенно спрашивает кто-то, имея в виду подорвавшегося.
   - Говорит, зашёл в класс, и услышал щелчок. Успел отпрыгнуть.
   Семёныч через начштаба объявляет построение.
   На построении мы слышим, что весь младший начальствующий состав - распиздяи, старший начальствующий состав - распиздяи, что если мы сюда приехали, чтобы устраивать тут детский сад… ну и так далее.
   В итоге на втором этаже выставляют ещё один пост, а командир второго взвода, Костя Столяр, самолюбивый хохмач и шутило, получает от Семёныча искренние уверения, что на премиальные и вообще на доброжелательное отношение офицерского состава он может не рассчитывать.
   - Я сейчас пойду его добью, - говорит Костя после развода, имея в виду раненого.
   Через час невезучего и чрезмерно любопытного бойца, увезли.
   Из штаба приехал и остался в школе чин; где-то я его уже видел…
   Семёныч с капитаном Кашкиным объяснительную бумагу написали - о том, что боец был ранен при выполнении задания по разминированию помещения.
   Не скажу, что парни огорчились из-за того, что нас на одного стало меньше.
   Пару перекуров мы обсуждали произошедшее, а потом - забыли, как и не было.
   Отвлеклись на иные заботы.

 


IV



 
   Наверное, от местной воды у парней началось расстройство желудков. Держа в руках рулоны бумаги, бугаи наши то и дело пробегают по коридору, топая берцами и на ходу расправляя штаны.
   - Хорошо, что мы пока никому не нужны! - ругается Куцый, впрочем, глаза его щурятся по-отцовски нежно, - Вот сейчас бы нас на задание сняли! Сраную команду!
   А уж когда пришло время дежурства на крыше, так тут некоторые в неистовство впали - охота ли по крыше туда-сюда, таясь лишнего шума, елозить, когда хочется бежать изо всех сил. За подобное беспокойное поведение на посту Шея вставил бы парням пистон, кабы сам не страдал тем же недугом.
   Меня это расстройство миновало.
   Хоть мы и прожили два дня спокойно, массовый понос на настроение парней действует удручающе, кое-кто серьезно на нервах, это чувствуется; и это понятно и простительно. Разве что Плохиш ведет себя так, как, верно, вёл себя в пионерском лагере. Тем более, что у него с желудком тоже нет проблем, и это даёт ему все основания подкалывать парней. Правда, когда он в коридоре, придуряя, повис на рукаве спешащего в сортир Димки Астахова («Подожди, Дим, сказать кое-чего хочу»), - Дима разразился таким матом, что Плохиш быстро отстал, - а такое случается исключительно редко. Стоит отметить, что Астахову вообще не свойственно повышать голос, но промедление в данных обстоятельствах могло для него окончиться грустно.
   Однако некоторый невроз, скрываемый в клубах дыма бесконечных перекуров, происходящих прямо в туалете, чтоб не удаляться от спасительных белых кругов, - и откровенная мутная тоска - это разные вещи.
   Вот, скажем, Монах, - не курит, не шутит, он сидит на кровати, бессмысленно копошится в своем рюкзаке.
   Лицо его покрыто следами юношеской угревой сыпи. Он раздражает многих, почти всех. За безрадостный душевный настрой Язва называет его «потоскуха», - от слова тоска. Кроме того, у Монаха всё валится из рук, - то ложку он уронит, то тарелку, - что дало основание Язве называть его «ранимая потоскуха». Утром Монах, спускаясь по лестнице, упал сам, и Язва тут же окрестил его «падучей потоскухой».
   Монах карябает ложкой о посуду, когда ест, он постукивает зубами о стакан, когда пьёт чай, он быстро и неразборчиво отвечает, если его спрашивают. Издалека его голос похож на курлыканье индюка. Когда он ест, пьёт или говорит, по всему его горлу движется кадык, украшенный несколькими длинными, черными волосками.
   У него тошный вид.
   - Ты чего, протух? - спрашивает его Язва.
   - Что? - не понимает Монах; в слове «что» у Монаха букв шесть, при чём не все они имеют обозначение в алфавите, - три буквы, составляющие произнесенное им слово, обрастают всевозможными свистящими призвуками.
   Язва смотрит на него, не отвечая. Сурово шмыгает носом и выходит покурить.
   Монаху ясно, что его обидели, он ещё глубже зарывается в свой рюкзак, кажется, он с удовольствием забрался бы туда целиком и изнутри завязался. Заглядывая в рюкзак, он пурхает горлом.
   После обеда, Монах, послонявшись по «почивальне», подходит к моей лежанке.
   - Ну что, Сергей? - говорю, разглядывая его лоб.
   Монах что-то бурчит в ответ.
   - Как настроение? Воинственное? - спрашиваю я.
   - Война - это плохо, - неожиданно разборчиво произносит Монах.
   - О как. А почему?
   - Убивать людей нельзя, - продолжает Монах.
   - Оригинально, - говорю, не нашедшись, как сострить.
   - А почему нельзя? - интересуется Женя Кизяков, приподнимая голову с соседней кровати.
   - Бог запрещает.
   - Откуда ты знаешь, что он запрещает? - ухмыляется Кизяков.
   - Глупый вопрос, - отвечает Монах, - Это Божья заповедь: «не убий». Спорить с Богом, по крайней, мере, неумно. Соотношение разумов - как человек и муравей; если не инфузория.
   Его поучительный тон меня выводит из себя, но я улыбаюсь.
   - А зверям он запрещает убивать? - спрашиваю я.
   Кизяков смотрит на нас, и даже подмигивает мне.
   - Звери бездумны, - отвечает Монах.
   - Кто тебе сказал? - опять спрашивает Кизяков.
   Монах молчит.
   - Они бездумны, и значит, у них нет бога? - спрашиваю я.
   - Бог един для всех земных тварей.
   - Но собаке, например, той, что Шея застрелил, ей не нужен человечий Бог, она в нём не нуждается. Ни в отпущении грехов, ни в благословении, ни в Страшном Суде, - говорю я.
   - Она бездумная тварь, собака, - отвечает Монах, я изумленно наблюдаю за движением его кадыка, такое ощущение, будто у него в горле переворачивается плод.
   - Всё это старо… - неопределенно добавляет он, и кадык успокаивается, встает на месте. Монах поворачивается, чтобы уйти.
   - Погоди, Сергей, - останавливаю я его. - Я ещё хочу сказать…
   Монах уходит к своей кровати, садится с краю, - словно на чужую лежанку.
   - Сергей! - зову его я.
   Он оборачивается.
   - Сказать кое-чего хочу.
   Монах молчит.
   - Как появляется вера? - говорю я, перевернувшись в его сторону. - Верят те, кто умеет сомневаться, чьи сомненья не разрешимы. Не умеющие разрешить свои сомненья, начинают верить. Звери не умеют сомневаться, поэтому и верить им не за чем. А человек возвел своё сомнение в абсолют.
   - Это… ерунда… - отвечает Монах, он встает с кровати и вновь возвращается ко мне. - Ересь. Человек возвел в абсолют не страх свой и не сомнение, а свою любовь. Любовь с большой буквы, неизъяснимую… Только любовь человеческая предельна, а Бог - не имеет границ, он вмещает в себя всю любовь мира. И сама его сущность - это любовь.
   - И Бог велел нам возлюбить любовь?
   - Да. Возлюбить бога, возлюбить ближнего своего, потому что только на этом пути есть истина.
   - И он сказал: «не убий, ибо гневающийся напрасно на брата своего подлежит суду».
   - Сказал.
   - А как ты думаешь, почему он сказал «гневающийся напрасно»? Значит, можно гневаться не напрасно?
   - Что ты имеешь в виду?
   - Ты знаешь, что. Бог заповедовал нам возлюбить Бога, ближних своих и врагов своих, но не заповедовал нам любить врагов Божиих. Ты же читал жития святых - там описываются случаи, когда верующие убивали богохульников.
   - Бог не принимает насилия ни в каком виде.
   - А когда ты ребенку вытираешь сопли, - это насилие? Когда врач заставляет женщину тужиться, - насилие?
   - Согласно заповеди божьей, убийство неприемлемо.
   - Бог дал человеку волю бороться со злом, и разум, что бы он мог отличить напрасный гнев от гнева ненапрасного.
   - Бессмысленно бороться со злом - на все воля божия.
   - Если на все Божия воля, так ты не умывайся по утрам: бог тебя умоёт. И подмоет. Не ешь: он тебя накормит. Не лечи своего ребенка: он его вылечит. А? Но ты же умываешься, Монах! Ты же набиваешь пузо килькой, презрев божию волю! Может, он вообще не собирался тебя кормить?
   - Не идиотничай, Егор. Ты хочешь сказать, что здесь ты выполняешь волю божию?
   - Я просто чувствую, что гнев мой не напрасен.
   - Как ты можешь это почувствовать?
   - А как человек почувствовал, что нужно принять священные книги, как священные книги, а не как сказки Шахеризады?
   - Человеку явился Христос. А тебе кто явился кроме твоего самолюбия? Ты же ни во что не веришь, Егор!
   - Эй, софисты, вы достали уже, - кричит Гоша.
   Я не заметил, как Гоша вернулся.
   Мне очень хочется ответить Монаху, но я понимаю, что этот разговор не имеет конца. По крайней мере, сегодня его не суждено закончить.
   Я выхожу из школы, я возбужден. Я всё ещё разговариваю с Монахом - про себя. Обернувшись на него, вновь усевшегося на кровать, и начавшего копошится в рюкзаке, я вижу, что и он со мной разговаривает, - молча, сосредоточенно, глубоко уверенный в своей правоте.
   Во дворе, за своей кухонькой Плохиш, натаскав из школьного подвала поломанные ящики, разжёг костер. Пацаны сидят вокруг костра, курят, переговариваются. В ногах лежат автоматы.
   Плохиш подбрасывает в огонь щепки, ему жарко. Он раздевается, остается в штанах и в берцах.
   Выходит из школы Женя Кизяков.
   - О, Плохиш, какой ты хорошенький. Как Наф-Наф.
   - Иди ко мне, мой Ниф-Ниф! - дурит белотелый, пухлый Плохиш, призывая Женю.
   Кизяков спускается по ступенькам. Он шутливо хлопает Плохиша по спине.
   - Потанцуем?
   Кизяков и Плохиш начинают странный танец вокруг костра, подняв вверх руки, ритмично топая берцами. Пацаны посмеиваются.
   - Буду погибать молодым! - начинает читать рэп Плохиш в такт своему танцу. - Буду погибать! Буду погибать молодым! Буду погибать!
   - Буду погибать молодым! - подхватывает Женя Кизяков. - Буду погибать!
   - Буду погибать молодым! Мне ведь поебать! - кричит Плохиш.
   Ещё кто-то пристраивается к ним, держа автоматы в руках как гитары, покачивая стволами. Начинают подпевать. Плохиш подхватывает свой ствол с земли, поднимает вверх правой рукой, держа за рукоять. Кизяков тоже поднимает «Калаш».
   - Будем погибать молодым! Нам ведь поебать! Будем погибать молодым! Нам ведь поебать! - орут пацаны.

 
   В телефонной трубке, словно в медицинском сосуде, как живительная жидкость переливался ее голос. Она говорила, что ждёт меня, и я верил, до сих пор верю.
   Утром я приезжал к ней домой. По дороге заходил в булочную, купить мне и моей Даше хлеба. Булочная находилась на востоке от ее дома. Я это точно знал, что на востоке, потому что над булочной каждое утро стояло солнце. Я шёл и жмурился от счастья, и потирал невыспавшуюся свою рожу. На плавленом асфальте, успевшем разогреться к полудню, дети в разноцветных шортах выдавливали краткие и особенно полюбившиеся им в человеческом лексиконе слова, произношение которых так распаляло мою Дашу несколько раз в течении любого дня, проведенного нами вместе. У меня богатый запас подобных слов и более-менее удачных комбинаций из них. Гораздо богаче, чем у детей в разноцветных шортах, поднимавших на меня свои хихикающие и стыдливые лица.
   Булочная располагалась в решетчатой беседке, представлявшей собой пристрой к большому и бестолковому зданию. До сих пор не знаю, что в нём находилось. Кроме того, о ту пору никакие помещёния кроме кафе нас с Дашей не интересовали. Чтобы подняться к продавцу, надо было сделать шесть шагов вверх по бетонным ступеням. От стылых ступеней шёл блаженный холод, в беседку булочной не проникало солнце, но она хорошо проветривалась.
   Я говорю, что, идя навстречу солнцу, я жмурился и вертел бритой в области черепа и небритой в области скул и подбородка головой, но войдя в беседку, я, наконец, открывал глаза. Видимо, оттого, что я так долго жмурился и вертел головой, и от солнца в течение нескольких минут ходьбы до булочной наполнявшего мои, не умытые, слипшиеся колцой, глаза, на меня, вошедшего в беседку, и сделавшего несколько шагов по бетонным ступеням, накатывала тягучая сироповая волна головокружения, сопровождающаяся кратковременным помутнением в голове. Открытые глаза мои плавали в полной тьме, в которой, скажу я вам, поэтическим пользуясь словарём, стремительно пролетали запускаемые с неведомых станций желтые звездочки спутников и межгалактических кораблей. Потом тьма сползала, открывая богатый выбор хлебной продукции, себе я покупал черный, вне всякой зависимости от его мягкости хлеб. На выбор хлеба Даше уходило куда больше времени. Собственно хлеба, в конце концов, я ей не покупал. Двенадцать-пятнадцать пирожных, уничтожение которых абсолютно никак не сказывалось на фигуре моей любимой девочки, впрочем, я об этом тогда и не задумывался, но когда задумался, мне это понравилось, - итак, полтора десятка или даже больше пирожных безобразно заполняли купленный здесь же в булочной пакет, мажа легкомысленным кремом суровую спину одинокой ржаной буханки.
   Хлеб продавала породистой и богатой красоты женщина. Всё время, пока я выбирал хлеб и сопутствующие мучные товары, она, улыбаясь, смотрела на меня. Она очень хорошо на меня смотрела, и я останавливался, и прекращал шляться от витрины к витрине, разглядывая мелочь на своей ладони, и тоже очень хорошо смотрел на нее.
   - Почему у вас не продают пива? - интересовался я. - Вы не можете повлиять на это? Я вам организую небольшую, но постоянную прибыль.
   На улице дети расплющенным от долгого надавливания в теплый асфальт сучком делали последнюю завитушку над «ижицей», чтобы множественное число увековеченного в детской письменности объекта превратилось в единственное.
   Солнце светило мне в затылок, и моя тень обгоняла меня, и забегала вперед, а потом окончательно терялась в подъезде дома, приютившего нас с Дашей, и порой поджидала меня до следующего утра; грохнувшая входная дверь подъезда оповещала мою девочку о возвращении меня.
   Шум включенного душа - первое, что я слышал, заходя в квартиру.
   «Егорушка, это ты?» - второе.
   Ну, конечно же, это я. Чтоб удостоверится в том, что это действительно я, я подходил к зеркалу и видел свои по-собачьи счастливые глаза.

 
   К заводскому району Грозного примыкает поселок Черноречье. Из Черноречья через Заводской район, выбитые из Грозного чечены, возвращаются в город. Чтобы убить тех, кто их изгнал. И тех, кто занял их осквернённое жильё. Например, меня.
   Нас подняли в пять утра. Плохиш привычно заорал, никто никак не отреагировал. Все устали за прошедший день, наглухо заделывая, заваливая, забивая окна первого этажа.
   В семь утра нам заявили, что мы идём делать зачистку в Заводском районе. Развод провёл чин из штаба, приехавший из Управления на «козелке» (следом катил БТР, но он даже не въехал во двор - развернулся и умчал, подскакивая на ухабах). Я присмотрелся к чину - узнал: тот самый, что нам школу показывал в первый день, и тот же, что подорвавшегося пацана забирал.
   Чин - черноволосый, с усиками, строгий без хамства и позы, невысокий, ладный. Звёзды свои он поснимал, на плечевых лямках остались дырки в форме треугольника, поэтому и звание непонятно. Для «старлея» чин стар, для «полкана» - молод. Мы, собственно, и не интересовались. Чин сказал, что по офицерам снайпера стреляют в первую очередь, потому, мол, и поснимал звёзды.
   - А по прапорщикам? - спросил Плохиш. Он прапорщик. Все поняли, что Плохиш дурочку валяет. Семёныч посмотрел на Плохиша и тот отстал.
   Чин Семёнычу посоветовал тоже звезды снять. Семёныч сказал, что под броником всё равно не видно. Это он отговорился. Его майорские, пятиконечные, ему будто в плечи вросли. Хотя, если ему дадут подпола, это быстро пройдет.
   Чин пояснил Семёнычу задачу.
   Хасан вызвался в арьергард. Чин узнал, в чем дело, немного поговорил с Хасаном, и дал добро, хотя его никто не спрашивал.
   Сам чин остался на базе. Вместе с ним остались пацаны с постов, дневальный -Монах, начштаба, и помощник повара, азербайджанец, Руслан Аружев. Плохиш увязался с нами, упросил Семёныча.
   Хасан с двумя бойцами из своего отделения пошёл впереди. Метрах в тридцати за ними - мы, - по двое; сорок человек.
   Бежим, топаем. Стараемся держаться домов. От земли несёт сыростью, но какой-то непривычной, южной, мутной. Туманится. Броники тяжелые, сферу через пятнадцать минут захотелось снять и выкинуть в кусты. Хасан поднял руку, мы остановились.
   - Сейчас он нас прямо к своим выведет! - съязвил Гоша.
   Я прислонился сферой к стене деревянного дома с выгоревшими окнами, - чтоб шея отдохнула. Из дома со сквозняком пахнуло неприятно. Я заглянул вовнутрь помещения - битый кирпич, тряпьё. На черный выжженный потолок налип белый пух. Ближе к окну лежит пожелтевший от сырости раскрытый «Коран», с оборванными страницами.
   - Давай Аружеву «Коран» возьмем? - предложил кто-то.
   - Да у него страницы на подтирки вырваны!
   - Во, чичи, писанием подтираются!
   - Да не, это наши, чичи вообще не подтираются. Они моются. С кувшином ходят. Я в армии видел.
   - Поди, дембеля чеченского подмывал? - опять язвит Гоша.
   Саня Скворцов перегнулся через подоконник, и разглядывает паленые внутренности дома.
   - Бля, пацаны, там валяется кто-то! Мужик какой-то! - Скворец показывает рукой в угол помещения.
   Перегнувшись через подоконник следующего окна, Язва осветил ближайший угол фонариком.
   - Кто там, Гош?
   - Мужик.
   - Живой?
   - Живой. Был.
   Подошел Куцый:
   - В дом не лезьте!
   В углу дома лежит обгоревший труп. Совершенно голый. Открытый рот, губ нет, закинутая голова, разломанный надвое кадык. Горелый, черный, задранный вверх, будто эрегированный член.
   - Мужики, никто не хочет искусственное дыхание ему сделать, рот в рот, может не поздно ещё? - это опять Гоша.
   …Кончились сельские развалины, начались «хрущёвки». За ними - высотки, полувысотки, недовысотки, вообще уже не высотки. Наверное, на луне пейзаж гораздо оживленнее и веселее.
   Серьёзные, грузные, внимательные гуляки, мы пересекаем пустыри и тихие, безлюдные кварталы.
   Очень страшно, очень хочется жить. Так нравится жить, так прекрасно жить. Даша…
   На подходе к заводскому блок-посту, мы связались с ним по рации, предупредили, чтоб своих не постреляли.
   На блок-посту человек десять. БТР стоит рядом. Пацаны-срочники высыпают из поста, сразу просят закурить. Через минуту у срочников за каждым ухом по сигарете. Пацаны все откуда то из Тмутаракани. Один - тувинец, с СВД-шкой. Глаз совсем не видно, когда улыбается. А улыбается он всё время.
   Старший поста объясняет:
   - Вон из того корпуса ночью постреливают… - он показывает в сторону Черноречья, на заводское здание. - Здесь объездных дорог в город полно, мы на главной стоим… Наша комендатура в низинке, пять минут отсюда. Мы базу уже предупредили, что вы будете работать. А то мы по всем шмаляем. Здесь мирным жителям делать не хера.
   Держим путь к заводским корпусам.
   Много железа, тёмные окна, неприкуренные трубы, ржавые лестницы… Корпуса видятся чуждыми и нежилыми.