И не ведая о вышепроцитированном, в пастельных тонах описывает Толстая российское житие накануне революции: «…и нива колосилась, и трудолюбивый пахарь преумножал добро, и купец торговал мануфактурой и баранками, и Фаберже нес яички не простые, а золотые, и воин воевал, и дворник подметал, и инженер в фуражке со скрещенными молоточками строго и с достоинством всматривался в будущий прогресс… А русский чай был так хорош, что его подделывали завистливые иностранцы. Смотришь старые фотографии: боже! Богатство-то какое!»
   Вот видите, к кулинарной книге еще и фотографии прибавились. Полный набор непредвзятого историка.
   Пассаж Татьяны Толстой о «Фаберже» и о «пахаре» автор готов продолжить.
   Итак, по поводу житья-бытья. Продолжительность жизни русского человека до революции была ни много ни мало 32 года (примерно столько же жили лишь африканцы – у них, видимо, тоже был «золотой век»). Согласно дореволюционной статистике, русские крестьяне потребляли продовольствия на 20,44 рубля в год (для сравнения: английские – на 101,25 рубля). К слову, о «нивах». Все развитые страны, производившие менее 500 кг зерна на душу населения, зерно ввозили. Россия, где урожай был в среднем около 450 кг зерна на душу, – зерно вывозила. Что, собственно, и дало основания нынешним либералам, в том числе и Татьяне Толстой, утверждать, что дореволюционная Россия кормила Европу хлебом. Да, кормила кое-кого. Только после этого большинство населения России кушало, как это у Чехова описано. А остальные – как у Молоховец, не спорим.
   Я отдаю себе отчет, что Толстая этого не знает и если узнает – не поверит, потому что ей не хочется в это верить. Ей хочется верить в дореволюционную русскую аристократию, которая якобы «старалась как-то смягчить разрыв между собой и простыми людьми. Мучаясь комплексом вины, заигрывала с народом как могла… старалась идти на сближение, простить пороки (какая прелесть! у аристократии, видимо, не было пороков, только у „мужиков“. – Авт.), закрыть глаза на очевидную неблагодарность (еще лучше! никакой благодарности у этого быдла за самый лучший чай, пропахший рыбой, за лебеду, а также за вывезенный, а после пропитый в парижских кабаках аристократией хлеб. – Авт.), равнодушие и прямую ненависть».
   В общем, ну не свинья ли народ? Столько стараний во имя него, а он ненавистью платит.
   В эссе «Купцы и художники» Толстая с удовольствием цитирует Василия Розанова: «Вечно мечтает; и всегда одна мысль: как бы уклониться от работы (русские)».
   Розанов пишет о мужиках. Причем пишет как барин. Своим барством он явно гордился. Ничего страшней для Розанова не было, когда дворники смотрели на него «запанибрата». «Я барин. И хочу, чтобы меня уважали как барина», – так он говорил.
   Но разница между Розановым и Толстой все-таки есть. Розанов, записав свою, в сущности, верную мысль, не пытается ее распространять. У Толстой же в конечном итоге все сводится к тому, что русский народ работать не умеет и не хочет (эссе «Купцы и художники» посвящено мучительному становлению в России «нормального» рынка, за который так ратует писательница, без устали понукающая «косное» население страны).
   Памятуя о пассаже Толстой, посвященном Ленину, не умевшему варить яйца, мне хотелось бы спросить Толстую: а что она, барыня, ни дня не занимавшаяся крестьянской работой, может знать о деревне? Поди, только то, что корову доят двумя пальцами, а когда курица несет яйца, ей больно (так Есенин писал о Гиппиус, мировоззренческое родство которой с Толстой явно).
   Имеет ли Толстая хоть какое-то представление о том, как складывался народный характер в нашей крестьянской стране?
   Россия тотально отличается от Западной Европы, от Австралии, от Америк, от Азии. Любой географ объяснит Толстой, что Россия – самая неприспособленная для жизни страна. В среднем по России выход растительной биомассы с одного гектара более чем в два раза ниже, чем в Западной Европе, и почти в пять раз ниже, чем в США. Чтобы пропитаться, чтобы согреться, русскому крестьянину приходилось вкалывать в несколько раз больше, чем греку, французу или китайцу.
   Даже в Ирландии и в Англии скот пасется круглый год, знает ли об этом Толстая? А в России – три месяца. А потом скотину надо кормить. А чтобы ее кормить, нужно все лето косить. И по три раза в день сено ворошить. И собирать сено, если пошел дождь, а то сгниет и весь труд насмарку. А потом снова разбрасывать. Прошу фермеров: возьмите писательницу на лето в деревню, пусть она поймет суть русской поговорки «летний день зимний месяц кормит»!
   Русский человек мечтает и желает уклониться от работы только потому, что он много веков работал так, как никакому немцу не снилось. Русские освоили огромную, в основном холодную и заснеженную часть суши, и моря вокруг этой суши, и ледники, и космос над ней, и три похода из Европы отразили, – подобных достижений ни один народ мира не имеет. Для любой нации хотя бы один подвиг из русской истории стал бы поводом для вечной гордости.
   Толстая тем временем неустанно сетует, что русские «хотят работать, как в Монголии, а жить, как в Леоне». Ну ладно, уговорила, русские не хотят работать, а Ленин не варил яиц и даже не знал, кто их несет. Но разве Толстая работала в Монголии? Спросите у Толстой: чем, по ее мнению, преимущественно занимаются жители этой страны? Она и не знает, клянусь вам.
   Просто, преподавая литературу в американском колледже, она почему-то решила, что может судить о чем угодно, унизительно отзываясь о целых странах. И о «своей» в первую очередь.
   До какой степени неприязни к народу надо дойти, чтобы написать о русских: «Верят в крик, но не верят в ум. Вообще две вещи не всегда пользовались почетом на Руси – ум и труд, что сказывается и в фольклоре, в пословицах, и в жизни». Я мог бы привести Толстой, явно имеющей о русском фольклоре весьма странные представления, сотни пословиц и поговорок, воспевающих ум и труд. Но надо ли ей это? У нее уже есть «свое мнение».
   В свое время Толстая заметила брезгливо: «Всегда меня удивляла песня “Дубинушка”, которая уже начинается с презрения, словно со скривленными губами поется: “Англичанин-мудрец, чтоб работе помочь, изобрел за машиной машину, а наш русский мужик, коль работать невмочь, так затянет родную „Дубину“…” Слушаешь и думаешь, почему же ты, голубчик, сам не изобретаешь за машиной машину?»
   (Прошу отметить это барственное «голубчик»: «Что ты ноешь, мужик?» – «Хлеба хочу!» – «А ты работай лучше, голубчик!»)
   Умные люди заметили Толстой, что процитированный ею текст сочинил не народ, а такой же барин, как и она, не мешало бы писательнице знать об этом – филолог все-таки.
   Кроме того, свои претензии Толстой стоило бы направить именно к «аристократии». Уж коли ей так милы европейские примеры, может быть, Толстая удосужится полистать справочники да узнать, кто там изобретал «за машиной машину»?
   Говоря о том, что наша страна «наконец-то стала поворачиваться к нормальному рынку» (эссе «Купцы и художники»), помнит ли Толстая о том, что, по официальным данным Минздрава РФ, в России более двух миллионов наркоманов, а наркооборот достигает миллиарда долларов в год? О том, что в России два миллиона триста тысяч больных туберкулезом (ситуация сравнима только со временем Гражданской войны, последовавшей, напомним, за Первой мировой)? О том, что в России сейчас один из самых высоких уровней смертности в мире?
   В Советской России «был такой популярный лозунг: “Мир хижинам, война дворцам”», – отмечает походя в одном из эссе Толстая и продолжает: «Дворцы разрушили, живем в хижинах. Хорошо».
   Во-первых, лозунг этот придумали не большевики 17-го года, а французы во время Великой французской революции. Писательница об этом, как и о существовании автора «Дубинушки», наверняка не подозревает. Во-вторых, процитированное – это еще одна трескучая и бессмысленная фраза, вполне в духе Толстой. Сам факт, что все дворцы были разрушены, мягко говоря, сомнителен. Да и жило в этих дворцах (до революции) процента полтора населения России, не мешало бы об этом помнить.
   А то у Толстой получается, что народ после революции из дворцов в хижины переехал. Жили после революции и в хижинах, и в рабочих кварталах, и в бараках, бывало, но трущоб не было и бездомных тоже. Это важно.
   Зато сегодня только через Москву ежедневно мигрируют двадцать восемь тысяч беспризорных детей. Кроме того, по России бродит многомиллионная популяция бомжей (по данным МВД, до четырех миллионов человек). У них ни хижин, ни дворцов. Тоже «хорошо»?
   Толстая, как мы помним, любит писать о босых и замерзших детишках, так я ей готов статистических данных подкинуть, дабы она могла ими украсить свою следующую оду либерализму: ежегодно в России до трехсот тысяч детей рождаются вне брака; шестьсот тысяч воспитываются в неполных семьях; полтора миллиона детей не учатся. Если в 1990 году на десять тысяч детей РФ было 43,1 инвалида, то в 1999-м – уже 205,6… И эти жуткие показатели растут.
   Рассуждения Толстой основываются исключительно на эмоциях. Нет, никто не просит от нее цифр и ссылок, она же не экономист и не социолог, никто и не надеялся на это. Но когда Татьяна Толстая с подкупающей непосредственностью и словно все это ей самой впервые пришло в голову утверждает, что «Робинзон Крузо» – это гимн буржуазности и именно от этого героя ведет свой род нынешний буржуа, становится… весело становится, потому что постулаты буржуазной робинзонады восходят к XVIII веку и давным-давно, после серьезного разговора серьезных людей (не чета нам с Толстой), признаны не соответствующими действительности. Из какого сундука модная (без кавычек) Толстая вытащила свои одежды?
   Говоря о литературе, Толстая тотально пристрастна. Если книги не вмещаются в готовые идеологические схемы, проще говоря, если эти книги написаны советскими писателями, то лучше их просто не читать.
   «Когда же навалилась школа, пытаясь накрыть нас с головой ватным матрасом советской и одобренно-революционной литературы, – белоглазый Фадеев, подслеповатый Чернышевский, слепой железнодорожный Н. Островский и тихо поднятые щукари, – к тому времени я уже наловчилась быстро схватывать содержание непрочитанного и ловко излагать незапомнившееся», – самодовольно повествует Толстая в эссе «Переводные картинки».
   С тем же видом «двоечники» рассказывают друг другу, как они на уроке закурили под партой.
   Отметим, как Толстая останавливается на зрении писателей – то «слепой», то «подслеповатый». Видимо, она сама хорошо видит.
   Что касается отношения Татьяны Толстой к советской литературе, то комментарии здесь излишни. Ну, не читала она ни Михаила Шолохова, ни «Железный поток» Александра Серафимовича, ни «Партизанские повести» Всеволода Иванова, – какой с нее спрос.
   Как ленивые и косные читатели выбирают книги только с картинками или с большим шрифтом, так же Толстая отбирает то, что близко ей по духу.
   Живой пример: в эссе «Переводные картинки» Татьяна Толстая замечает, что «…про бордели и кокоток ведь читать интереснее, чем про шахты и закопченных шахтеров…». Отметим вскользь, что после «босых оборвышей» никакие «закопченные» шахтеры уже не удивляют. Что же касается читательских приоритетов Толстой – ее мнение разделяют многие, искренне считая, что проститутки привлекательнее рабочих. Но смотрим дальше – в эссе «Купцы и художники» та же Толстая пишет: «В ранней юности я соблазнилась прочесть роман Золя “Дамское счастье”, естественно, ожидая альковных подробностей… Оказалось, это не про любовь, а про универмаг, про новый, прогрессивный, капиталистический способ торговли. Оказалось, это интереснее любых поцелуев».
   Вот ведь как получается у Толстой: про «чумазых» рабочих – это тоска, а о прогрессивных предпринимателях – просто наслаждение. На вкус и цвет товарищей нет, это так, но ведь Толстая филолог, откуда такая нездоровая претенциозность? Смею уверить, что так называемые производственные романы «Время, вперед!» Валентина Катаева или «Соть» Леонида Леонова не менее интересны, чем Золя.
   «Что ты пристал к Толстой? – сказали мне как-то. – У нее свое мнение, у тебя – свое».
   Я согласен, что у нее свое мнение. Более того, я знаю, что ее мнение стоит. У самой же Толстой и вычитал (эссе «Квадрат»): «“Десакрализация” – лозунг XX века, лозунг неучей, посредственностей и бездарностей. Это индульгенция, которую одни бездари выдают другим, убеждая третьих, что так оно все и должно быть <…> что каждый имеет право судить о каждом, что авторитетов не может быть в принципе…»
   Не знаю, кто и когда выдал индульгенцию самой Толстой, но судит она обо всем подряд легко и смело.
   Ну почему, почему она не остановится на литературной критике, на том, чему она хотя бы училась? Так была бы простительна ее неприязнь к Чернышевскому! Но нет, собственно литературных рецензий в ее публицистике минимум. Походя в эссе «Квадрат» она замечает, что, «числясь “экспертом” по “современному искусству” (здесь кавычки скромно расставила сама Толстая. – Авт.) в одном из фондов в России, существующем на американские деньги», она раздает премии художникам, расставляющим пустые рамки вдоль реки, «группе творцов, организовавших акцию по сбору фекалий за собаками в парках Петербурга», «женщине, обклеивающей булыжники почтовыми марками», и т. д.
   Ни нищих, но талантливых художников, ни нищих, но одаренных актеров, ни нищих, но достойных поэтов Толстая в России не обнаружила. Чего взять с этого народа, им бы только фекалии собирать. Поэтому и писать не о ком.
   И вот она судит об истории, которую знает плохо, в основном по подшивке «Огонька» за начало 1990-х, в котором тогда печаталась. Судит об экономике, которую не знает вовсе, разве что по роману «Дамское счастье». С агрессивной безапелляционностью судит о русском народе, и с языка ее едва не рвется ругань: «И будешь в хлев ты загнан палкой, народ, не помнящий святынь…» Палку эту я очень хорошо представляю в руках Толстой, вижу, как она размахивает ею.
   Читая Толстую, я все время думал: откуда столько раздражения? откуда такие беспардонные суждения? как в ней зародилась такая неприязнь к народу? К ближним, по сути… Что это – свойство характера? Ведь логическим путем к тем выводам, к каким приходит Толстая, прийти сложно.
   Да, именно свойство характера. В эссе «Переводные картинки» Татьяна Толстая вспоминает, как в детстве ее обучали французскому языку: приходила учительница и занималась с Танечкой и с ее сестрой. Когда учительница уходила, сестренки читали папе и маме стишки собственного сочинения о ней: «Ее дыханье неприятно, рука ее клешне подобна, сидеть с ней, право, неудобно: как безобразна, как отвратна!» и т. д.
   Вся семья хохотала. Хохотали папа и мама, сами сестры хихикали – вспоминает Толстая спустя десятки лет, ни строчки из стишков, ни счастливых улыбок не забыв.
   Может быть, у меня несколько неверные представления о морали, но я считаю, что рассказываемое Толстой – это абсолютное и хамское барство. Своего ребенка я бы наказал за такие «сочинения».
   Толстую не наказали. «Родители поощряли любое творчество и фантазию», – пишет она.
   Вот из этого стишка и произросли публицистические фантазии Толстой.
2002

Пролеты и проруби

   Русский поэт отвечает за базар. Слово «поэт» я произношу в самом широком смысле, имея в виду человека, который видит слово главным инструментом постижения бытия.
   У нас так повелось со времен протопопа Аввакума – он был одним из первых поэтов и ответ за свои слова держал.
   Потом на дуэли погибли два гениальных мужа, второй – так вообще юноша. Они задали тон, отступление от него равносильно отлучению от искусства.
   Достоевский был помилован за считаные минуты до смертной казни, сидел в тюрьме, а потом много и азартно играл, словно пытался проиграть само вещество жизни, невыносимое для русского поэта. Чернышевский сидел в тюрьме. Мандельштам умер в лагере.
   Гоголь не умел драться на дуэли и даже попасть в тюрьму не сумел, поэтому он старательно сошел с ума. Тоже выход.
   Чехова не посадили в тюрьму, не отправили на Колыму, поэтому он сам уехал на Сахалин, надломил свое здоровье и в конце концов от этого умер, сорока четырех лет, молодой, в сущности, мужчина.
   Гаршин выбросился в пролет лестницы. Афанасий Фет пытался отравиться, служанка заметила, отобрала отраву. Пока поэт бегал за служанкой по дому, его хватил инфаркт. Получилось-таки!
   Лев Толстой был замечательно смелым офицером, севастопольским героем, усмирителем горцев, зачистки проводил, потом стал проповедником добра, до того себя довел, что сбежал неведомо куда и в пути умер.
   Другой великий Толстой, Алексей Николаевич, казалось бы, примерный советский граф, умер от передозировки морфия: у него уже не было сил бежать.
   Блок так ненавидел старый мир, что умер от счастья, когда этот мир разрушили; хотя был удивительно сильным человеком. Есенин повесил себя, Маяковский застрелил, Гумилев и Павел Васильев довели советскую власть до того, что она их убила. Могла бы и не убивать, но у Гумилева и Васильева были вполне определенные планы. Россия – страна самураев, безусловно.
   И никакой красно-коричневый тоталитаризм тут ни при чем. Николай Добролюбов и Борис Рыжий ушли в двадцать шесть лет, хотя первый жил во времена просвещенного монархического тоталитаризма, а второй – в безвременье непросвещенного либерального.
   Радищева затравили. Рылеева удавили. Бабеля застрелили.
   Впрочем, рецепт спокойного долгожительства, конечно, есть: надо собирать пожитки и бросать эту Россию к черту. Так сделал Тургенев и жил себе. Так сделал Набоков, и ловил бабочек в горах. Так сделал Гайто Газданов и умер от непотребного, в три глотки, курения, но стариком. Так сделали Бунин, Мережковский, Шмелев и жили долго. А вот Куприн и Горький только вернулись – и сразу умерли. Цветаева вернулась – и удавилась.
   Владимир Максимов вернулся и умер от огорчения: когда он приехал, здесь умудрились порубить на части собственную страну, как дурной мясник живую корову.
   И Абрам Терц, он же Андрей Синявский, не перенес того же огорчения.
   Эдуард Лимонов, пока жил за границей, пил спиртное, употреблял наркотики, воевал в Сербии и все это время чувствовал себя прекрасно. Потом вернулся в Россию, и здесь ему проломили голову, а потом посадили в тюрьму.
   Определенно, правы самые квасные и переквашенные патриоты: Россия – любимая Господня дочка. Здесь строго соблюдаются главные человеческие законы. Здесь, я говорю, отвечают за базар.
   С маленьким талантом в России еще можно жить, с большим – надо скорей умирать или, в лучшем случае, все для этого делать. Воевать так, чтобы исключить саму возможность выживания – как воевали Виктор Астафьев, Юрий Бондарев и Константин Воробьев. Сидеть в тюрьме так долго, как Варлам Шаламов, – чтобы смертельным было даже осознание пережитого опыта, сам же опыт вообще находится за пределами человеческих возможностей.
   Или, наконец, как Иосиф Бродский, отказаться делать операцию на сердце, сказав безупречное: «Поэт должен умирать со своим сердцем». Недаром Бродский так тяготел к Римской, проклятой им империи: только там цезари и философы умели легко произносить гениальные фразы, которые впору отливать в бронзе. Впрочем, Бродский – да, уехал из России, я помню… но со своим обрусевшим навек сердцем он уже ничего не мог поделать.
   Здесь надо пить зло и беспробудно, как Глеб Горбовский и Юрий Казаков. Мало того, что пить, еще и стараться при этом, чтобы тебя удавила невеста, как Николая Рубцова, или застрелил собственный сын, как Дмитрия Балашова. Уничтожать, изматывать себя любыми доступными способами, подобно Леониду Губанову или Василию Шукшину. Посещать все вооруженные конфликты на планете Земля и в обязательном порядке – баррикады в собственной стране, подобно Александру Проханову.
   Иначе нельзя.
   Чувствуете в себе дар – бегите отсюда очертя голову. Не чувствуете – живите спокойно.
   И за границами России порой случаются неприятности с большими писателями, отметим мы справедливости ради. Шекспир сидел в тюрьме. Старик Хэм охотился на тигров и застрелился. Джек Лондон отравился. Антуан де Сент-Экзюпери исчез вместе с самолетом, а Юкио Мисима сделал себе харакири. Недаром всех названных так любят в России: чувствуют своих! Чувствуют, что эти ребята умели отвечать за базар, ходить в разведку, пить вино и все такое.
   Кстати, Джека Лондона забыли в Америке еще полвека назад, а к Мисиме в Японии относятся с должным подозрением. Здесь, в России, им ничего не грозит. У нас они – всегда дома, всегда любимы.
   Там, за границами, их приключенья – исключение. У нас – норма.
   Осталось разобраться: такое положение вещей в России – это что? Патология? Предмет тоски или повод для гордости?
   Предложим такой ответ: это природа.
   Наряду с холодной зимой, большими и белыми, а потом – серыми снегами, непролазной весенней грязью, половодьем, при котором реки рискуют забыть, где их русла, странным, комариным летом и волшебной золотой осенью – наряду со всем этим у нас поэты падают в пролеты и проруби, пьют из горла, играют в карты, обманывают женщин, стреляют в людей, и чаще всего эти люди – они сами. Природа такая.
   Подражать им бессмысленно: за всякую ересь, что простится поэту, подражателя поделом назовут подлецом и придурком.
   Осуждать их бессмысленно, потому что любой миф о русском поэте сильнее занудной истины. В России судьба любого русского поэта – бестселлер. Больше нигде в мире не снимают сериалов о поэтах – и сериалы смотрит целый народ затаив дыхание. И пусть сериалы бездарные, хоть о настоящем Есенине, хоть о выдуманном Иване Бездомном, дело не в этом. Главное то, что они – о поэтах, эти фильмы.
   Будем относиться ко всему этому как к природе: примем как есть, без подлого пафоса и ложной слезы. Русские поэты этого не любили. У них был хороший вкус. Если у нас еще остались крохи здравого смысла – это их заслуга.
   Ну вот, видите – и я в пафос оступился. Умолкаю.
2005

Че и Мигель: раз рыцарь, два рыцарь…

   В пьесе Марины и Сергея Дяченко «Последний Дон Кихот» есть любопытный момент, где описывается неизвестный портрет Рыцаря Печального Образа. Человек, изображенный там, вовсе не напоминает привычные изображения Дон Кихота. Веселые морщины, крепкие зубы, улыбка, лукавые глаза, борода – вот такой на портрете Рыцарь.
   «Говорят, что Рыцарь Печального Образа вовсе не был так засушен, как это принято считать, – замечает героиня пьесы. – Говорят, он любил жизнь».
   Когда я пытаюсь представить себе этот портрет, я почему-то вижу Че Гевару.
   Мигель Сервантес де Сааведра создал великолепную, на все времена, пародию на самого себя, написав Дон Кихота. Сходство меж Сервантесом (а также его метафизическим двойником Дон Кихотом) и Че Геварой далеко не только внешнее.
   Странный и, по сути, не совсем понятный мировой культ Че Гевары можно объяснить несколькими причинами. Че Гевара был не самым успешным и даже не самым харизматичным революционером. После кубинской победы его преследовали провалы: не очень удачная (по большому счету – неудачная) карьера дипломата, случайная и ненужная ему самому работа в качестве главного кубинского банкира, провальная попытка устроить свою Кубу в Конго, ну и финальная драма в Боливии, где Че был расстрелян, после чего ему отрезали руки – для идентификации личности по отпечаткам пальцев.
   История минувшего века зафиксировала куда более удачливых буянов, но мир почти не знает их в лицо и не тиражирует их портреты на миллионах носителей.
   В том и загадка, и прелесть Че, что он, в отличие от Фиделя, так и не стал политиком, но остался человеком. К тому же, повторимся, неудачником, так и не победившим свою ветряную мельницу и в итоге затоптанным свиньями (помните, как свиньи топтали Дон Кихота?).
   В России вообще очень любим тип подобных косматых мужчин – от печального Хэма до бородатых покорителей тайги, одновременно мужественных и несчастных (к тому же порой с расстроенной гитарой в руках).
   И Сервантес, по нормальным человеческим понятиям, – неудачник законченного типа.
   В биографиях Че и Мигеля помимо, как ни странно, разительного сходства типажей есть множество тайных рифм.
   Конечно же, они оба имели отношение к Испании, носили в себе эту горячую, смуглую приморскую кровь.
   Че, хоть и был аргентинцем в добром десятке поколений, но предки его по отцовской линии – из Испании (а по материнской – из числа ирландских бунтарей).
   С национальной гордостью Испании Сервантесом все понятно, разве что не все знают, что мать его – из семьи крещеных евреев.
   В двадцать два года Че становится матросом (к слову сказать, и самое счастливое свое плавание он свершает на яхте «Гранма» – навстречу кубинской революции; но это было чуть позже).
   В двадцать четыре года Сервантес становится солдатом морской экспедиции, которую испанский король, Папа и сеньория Венеции готовили против турок.
   Оба мужественно воевали. Че был ранен – минимум дважды; Сервантес – четырежды, правда, все четыре раны он получил в одном бою. О Сервантесе говорили, что он сражался с «поэтическим пылом»; о Че, обожаемом поэтами, безусловно, можно сказать то же самое.