Как и у Че, у Сервантеса были как минимум три серьезные военные экспедиции: помянутый турецкий поход, неудачная тунисская экспедиция и плавание в Алжир. В последнем случае Сервантес попал в плен, был приговорен к смертной казни и выжил чудом.
   Оба пытались заниматься (в самом широком смысле) хозяйственной деятельностью, и обоим это не принесло радости.
   Сервантес поступил в интендантскую службу; ему поручили закупать провиант для «Непобедимой Армады», но, неспособный к арифметике, он вскоре попал в тюрьму за растраты.
   Назначение Че директором Национального банка Кубы не привело к столь печальным последствиям, благо он этим занимался недолго; дипломатическая его работа в итоге привела к разрыву и с Фиделем, и с Советами.
   Забыл сказать, что еще до тюрьмы Сервантесу дважды пришлось реквизировать пшеницу у духовенства, и его отлучили от церкви.
   В довершение портрета этого человека добавим, что, хоть Сервантес и женился в достойном тридцатисемилетнем возрасте на девятнадцатилетней девушке, жену он видел настолько редко (ну, как Че), что его единственный ребенок родился от внебрачной связи.
   Даже публикация романа о Дон Кихоте, принесшая Сервантесу почитателей во всем мире, не одарила его покоем и благополучием. Он умер в полунищете и, умирая, сказал, что уносит на плечах «камень с надписью, в которой читалось разрушение всех его надежд».
   Наверное, воин, писатель, мечтатель Че мог бы сказать что-то подобное перед смертью.
   Че погиб 9 октября. Мигель 9 октября был крещен – и, собственно говоря, сей текст написан к юбилею смерти одного и юбилею рождения второго. Последние книги обоих, посвященные, скажем так, путешествиям («Боливийский дневник» и «Странствия Персилеса и Сихизмунды») опубликованы посмертно.
   О ком-то из них было сказано: «…поэту, ветреному и мечтательному, ему недоставало житейского уменья, и он не извлек пользы ни из своих военных кампаний, ни из своих текстов. Это была душа бескорыстная, поочередно очарованная или негодующая, неодолимо отдававшаяся всем своим порывам. Его видели наивно влюбленным во все прекрасное, великодушное и благородное, предающимся романическим грезам или любовным мечтаниям, пылким на поле битвы, то погруженным в глубокое размышление, то беззаботно веселым…
   Удивительный и наивный пророк, героический в своих бедствиях и добрый в своей гениальности».
   Я, конечно же, лукавлю, говоря, что не знаю, о ком идет речь в этом пассаже. Это сказано о Сервантесе; текст принадлежит лучшему его биографу по имени Шаль. Но каждое сказанное им слово – о Че. Добавить нечего.
2007

Печальный плотник, сочиняющий стихи

Пролог. «Давай сломаем этот образ!»
   Воспоминания начинаются так: Москва, Фрунзенская набережная. Отец и сын: белобрысый дошкольник на заплетающихся ножках. Маленькая его лапка затерялась в крепкой взрослой руке.
   Вокруг яркое, отчетливое, цветущее тополиное лето. Мощь сталинской архитектуры, Воробьевы горы, река и солнце в реке – а отец смотрит на мальчика с невыносимой жалостью: пацана опять будут оперировать.
   – А что болело? – спрашиваю.
   Пацан вырос. Ему уже много лет. Он отвечает:
   – Что только не болело… Гланды резали в четыре года… водянка – это с мочевым пузырем… В паху резали. До сих пор шрам в районе яиц… Только и делал, что болел и перемещался из больницы в больницу.
   Разговор происходит на второй день знакомства, под третий стакан. Мы тихо пьем вино в его маленькой скромной квартирке – поэт Всеволод Емелин, его жена Вероника и я.
   С тех пор как лет, наверное, пять назад я прочел его стихи, мне всегда казалось, что он только и занимается тем, что смешит, издевается и дурит. Я был не прав.
   Последний народный поэт в России Емелин все пишет более чем всерьез. Дышит в его текстах расхристанная, уже за пределом приличий искренность.
   – Слушай, я тебе такие вещи рассказываю – о них никто не знает, я никому не говорил… – останавливает себя Емелин. – У меня же образ такого простого рабочего паренька с окраины…
   – Давай, Сев, разломаем этот образ, а?
   – Давай… Так вот: ни хрена я не с рабочей окраины.
Глава первая, Кремлевская
   Если он говорит грустные вещи – лицо печально, но глаза при этом веселые. Если о веселом вспомнит – все наоборот.
   О маме говорит с грустным взором.
   Мать «паренька с рабочей окраины» Севы Емелина работала в Кремле.
   Тут бы хорошо добить удивленного читателя и сказать, что Емелин – внебрачный сын, к примеру, министра культуры Фурцевой: была такая легендарная женщина в СССР. У Фурцевой обязательно должны были рождаться именно такие «поперечные» дети. Очень мелодраматичная получилась бы история. Но нет, все чуть проще.
   Его отец был художником-конструктором. И мама была вовсе не Фурцевой, а секретаршей одного из видных кремлевских начальников. Впрочем, в советские времена попасть в Кремль было не столь сложно, как кажется.
   – С одной стороны, это была замкнутая структура, – говорит Сева о кремлевских служащих эпохи позднего, так сказать, тоталитаризма. – Но обслуживающий персонал туда набирали простой – обычных девчонок из подмосковных деревень, без всяких образований. И, грубо говоря, «осчастливливали» их такой работой. Они и селились «кустами» – по несколько домов в разных уголках Москвы. На работу, прямо к Спасской башне, их доставляли на автобусе. На Васильевском спуске у Кремля автобус останавливался. И вечером развозили.
   Я нисколько не удивился, услышав эту историю: мой прадед по материнской линии, из захолустной деревни Казинка Рязанской области, работал на даче у Сталина. Садовником. Правда, генсека видел он только издалека, зато с Ворошиловым встречался часто. Отработал и вернулся в свой сельский дом как ни в чем не бывало.
   Мать Севы попала в Кремль в 1951-м.
   Во время войны она, заметим, была в оккупации, «под немцем». Мало того, ее отец, дед поэта Емелина, был расстрелян в 1937-м как «враг народа». Что вовсе не помешало маме Севы обосноваться за кремлевскими стенами и перестукивать там на печатной машинке важные документы.
   Попробуйте расскажите эту историю какому-нибудь иностранцу – не поверят ведь. Скажут, что врем.
   Рассказывала мать о своей работе крайне редко: видимо, и не должна была, согласно неким циркулярам. Но несколько историй за целую материнскую жизнь Сева все-таки услышал.
   Видела она Сталина, например. Шла по коридору Кремля, навстречу вождь народов. Впереди вождя автоматчики, которые разгоняли всех подвернувшихся. Будущую маму Севы Емелина втолкнули в ближайшую комнату, оказавшуюся мужским туалетом. Там она, в компании автоматчика и пары других напуганных девушек, переждала, пока Иосиф Виссарионович проследует. В туалет он не заглянул.
   А потом мама видела и Хрущева, и Брежнева, и всех иных. Эти попроще были, без автоматчиков по коридорам передвигались.
   – Косыгина она очень любила, – рассказывает Емелин. – Вспоминала: вот он бредет по кремлевскому саду, задумчиво рвет с яблони зеленое яблоко, откусывает и не бросает, а кладет в карман пиджака… С ней здоровались (я не думаю, что она выдумала это – мама никогда не была склонна к хвастовству) – и Косыгин тот же, и Микоян, и иные, – по имени называли ее.
   Мать Емелина работала у человека по фамилии Мельников, он курировал четыре оборонных министерства.
   – Слушай, а кремлевские елки ты посещал? – спрашиваю Емелина.
   – Было дело – с детьми других кремлевских служащих… Но я больше любил обычные елки.
   – И, конечно же, ездил по путевкам в кремлевские пионерлагеря и дома отдыха?
   – Естественно. Один из них был, например, в Остафьево – это имение князей Вяземских. Недавно видел по телевизору, что там делают дом-музей, а я, помню, сиживал в этом имении у камина… Там Пушкины бывали, Карамзины всякие.
   Старинная мебель к моменту появления там будущего поэта Емелина не сохранилась, зато навезли множество трофейного немецкого барахла. Стояли гигантские фарфоровые зеркала. Утверждали, что самое массивное, с узорами из сплетающихся роз, привезено из резиденции Германа Геринга…
   Емелин смотрелся в него. Быть может, видел отраженья своих будущих стихов: «Из лесу выходит / Серенький волчок, / На стене выводит / Свастики значок».
   Если б не кочеванье по больницам, детство Севы было бы вовсе замечательным.
   Питалась, к примеру, семья Емелиных по тем временам очень хорошо. Мама получала кремлевский спецпаек: колбаса докторская, сосиски микояновские, армянская вырезка, и даже картошку привозили из подсобных хозяйств. В магазин ходили только за хлебом и за солью.
   – Слушай, – говорю я Севе, – вот услышат тебя наши прожженные либералы и сразу сообразят, откуда в тебе эта ностальгия. Я же наизусть помню: «Не бил барабан перед смутным полком, / Когда мы вождя хоронили, / И труп с разрывающим душу гудком / Мы в тело земли опустили… / С тех пор беспрерывно я плачу и пью / И вижу венки и медали. / Не Брежнева тело, а юность мою / Вы мокрой землей закидали». Вот, скажут они, откуда эта печаль: он же кремлевский мальчик, он же сосиски микояновские ел, когда мы в очередях давились…
   Тут впервые у Севы становятся и глаза грустными, и улыбка пропадает при этом.
   – Я же не о сосисках печалюсь, а о том, что юность моя похоронена.
Глава вторая, Геодезическая
   В детстве Сева пацаном веселым, разбитным и забубенным не был.
   – В школе я какое-то время пытался изображать хулигана, – говорит Всеволод Емелин. – Но в классе уже были настоящие хулиганы, на их фоне я смотрелся…
   Дальше недолго молчит.
   – Короче, они быстро просекли все, настоящие хулиганы. Лет в тринадцать-четырнадцать я входил в пятерку самых забитых и опущенных в классе. Пока хулиганов не повыгоняли из школы после восьмого.
   Учился плохо. Но читал книги – был доступ в роскошную библиотеку Совмина, там хранились развалы редкой фантастики: и Лем, и Брэдбери, и прочие… Поэзия началась в последних школьных классах.
   – Блок, Блок, Блок. Стихи о Прекрасной Даме всякие…
   После школы пошел на геодезический.
   – Все в моей семье было на самом хорошем уровне: и жилье, и питание, и возможность отдохнуть, – говорит Емелин. – После седьмого класса наш достаток стал предметом моих серьезных комплексов, одноклассников я домой не водил… Но вот чего не было, так это хоть какого-то блата при поступлении в вуз.
   В итоге поступал сам. И поступил.
   – Когда пришел в институт, долго не мог понять, что за люди меня окружают, – рассказывает Емелин. – С одной стороны, люди как люди, а с другой… как-то не очень похожи на тех, что были вокруг до сих пор. Потом наконец выяснилось, что кроме меня в группе москвичей всего два человека. Другие ребята и девчата были из иных краев.
   И вот на первом же занятии вызвали к доске москвича. Преподаватель говорит: «Хочу проверить ваши знания. Нарисуйте мне, как выглядит график синуса».
   – Явно задумался парень, хотя только что сдал экзамен, прошел конкурс, – смеется Емелин. – На доске – ось «икс», ось «игрек». Студент смотрит на них. Преподаватель просит: «Самый простой график». Студент параллельно оси «икс» ведет прямую линию. Преподавателя, как я понял, уже трудно было чем-либо удивить. Он посмотрел и говорит: «Ну хорошо. Теперь нарисуйте мне косинус». Опять у студента растерянный взгляд, и он рисует линию параллельно оси «игрек». «Замечательно! – говорит преподаватель. – Садитесь!»
   В общем, учиться там было, мягко говоря, несложно. Поначалу Емелин был круглым отличником.
   У Севы и стипендия имелась – сорок рублей. А портвейн тогда стоил, напомним, два рубля двенадцать копеек. Был, впрочем, разбодяженный портвешок по рубль восемьдесят семь, и был еще по три рубля – марочный, с трехлетней выдержкой.
   Так все и началось.
   Нет, портвейн Сева уже в школе попробовал: «Едва период мастурбации / В моем развитии настал, / Уже тогда портвейн тринадцатый / Я всем иным предпочитал. / Непризнанный поэт и гений, / Исполненный надежд и бед, / Я был ровесником портвейна – / Мне было лишь тринадцать лет…».
   Но в институте уже пошла серьезная история…
   – Вытрезвители были? Кости ломал в подпитии, сознавайся? Иные непотребства совершал?
   – Было, было, все было. И кости ломал, и вытрезвители неоднократные…
   Мы рассматриваем фотографии Всеволода Емелина, и невооруженным глазом видно, что в подавляющем большинстве случаев поэт несколько или глубоко пьян. В руке будущего поэта, как правило, бутылка. Иногда много бутылок возле него – на столе, или на траве, или на иной поверхности. Все початые. То ли он не фотографировался в иные минуты, то ли иные минуты были крайне редки.
   Емелин констатирует факт, отвечая Бродскому: «Забивался в чужие подъезды на ночь, / До тех пор, пока не поставили коды. / И не знаю уж, как там Иосиф Алексаныч, / А я точно не пил только сухую воду».
   Институт он закончил с трудом, диплом получил за честный и пронзительный взор и немедля отправился в северные края – геодезистом, по распределению. Работу заказывала строительная организация, и делал Сева самые настоящие карты: с горизонталями, с высотами, со строениями, но не географические, а для проектных работ. Командировки длились от трех до шести месяцев – Нефтеюганск, Нижневартовск, – и бешеные, между прочим, зарабатывались там деньги. Пятьсот в месяц выходило чистыми. А Севе в ту пору едва перевалило за двадцать.
   Работы иногда было не очень много, и геодезистам приходилось, в силу возможностей, коротать время.
   Когда начальник партии допивался до потери человеческого облика, его грузили и эвакуировали в Москву. Сева тем временем оставался в звании и. о. начальника партии.
   Партия, как правило, была небольшая: непросыхающий шофер (ездить ему было некуда, и грузовик его стоял замерзший), пара шурфовщиков и три «синяка» из местных, которых нанимали, когда возникала необходимость, скажем, рельсы носить.
   Не все выдерживали такой сложный ритм работы, и на Севере Сева впервые стал свидетелем, как его сверстник и сотоварищ по работе сошел с дистанции чуть раньше остальных: его, опившегося сверх предела, отправили домой в цинке, мертвого и холодного.
   В 1983 году в полярном поселке Харп, где сейчас сидит Платон Лебедев, и самого Севу настигла наконец белая горячка.
   – Пили уже много дней… И водка была, и… разные были напитки. Вплоть до одеколона, все было. Помню, как все началось: вдруг увидел рассыпавшиеся по полу золотые монеты. Бегал на карачках по полу, их собирал.
   Они катались, их было трудно поймать…
   Что было дальше, Сева не помнит. Но, отработав три года на Севере, вскоре после харпских золотых монет Емелин принимает решение вернуться в Москву и покончить, так сказать, с геодезией.
   Настроение, по всей видимости, было примерно такое:
   «И только горлышки зеленые / В моем качаются мозгу. / И очи синие, бездонные… / Пиздец, я больше не могу».
Глава третья, Диссидентская
   Пока Сева, краткими наездами бывая в Москве, постигал Север, у него родился от бывшей сокурсницы сын.
   Прожила семья недолго.
   – Я, собственно, другую бабу себе завел… – поясняет Сева. – Не хотелось врать, обманывать, настроение было вроде «да пошло все!». И расстались.
   – Трагедия была?
   – Нет. Там были другие, более интересные события. Тогда я пребывал в поиске «интеллигентного» общения. Еще в институте подружился с одним парнем. Он поймал шизофрению на третьем курсе, с тех пор у него уже ходок семь в дурдома. Тем не менее он доныне не потерял человеческий облик, мы дружим и сейчас. А в те времена мой друг вообще был редким человеком: читающий, со связями в интеллигентских кругах, дядя его в Америке жил – русский поэт-эмигрант. Друг меня привел в одну компанию. Это называлось Кружок катехизации.
   Кружок был подпольным (начало 1980-х на дворе!) и существовал вокруг отца Александра Меня.
   О, там заседали матерые зубры: владеющие пятью языками, знавшие Надежду Яковлевну Мандельштам и Варлама Шаламова. Со связями за границей и с возможностью издавать «тамиздатовские» книги. В общем, это уже была структура.
   «Зазывали в квартиры – / Посидеть, поболтать. / Там меня окружила / Диссидентская рать. / В тех квартирах был, братцы, / Удивительный вид: / То висит инсталляция, / То перфоманс висит. / И, блестящий очками, / Там наук кандидат / О разрушенном храме / Делал длинный доклад. / Пили тоже немало, / И из собственных рук / Мне вино подливала / Кандидатша наук. / Я сидел там уродом,/ Не поняв ни шиша, / Человек из народа, / Как лесковский Левша…»
   Самого о. Меня будущий поэт видел редко. Чтобы протолкнуться к батюшке, нужны были крепкие локти – свита была плотной и сердитой; но Емелин и не рвался особенно.
   Зато у него было источающее адреналин ощущение подпольщика, борца, рискующего, черт возьми, свободой во имя Руси, которую проклятые большевики… и проч., и проч.
   Так все и происходило, почти как в тех вышепроцитированных стихах: встречи, посиделки, Сева раздобыл ксерокс, делал копии книжек и воззваний. Вполне мог загреметь, кстати, но – миновало.
   Тут и перестройка началась.
   Как писали в учебниках о литераторах начала ХХ века, «революцию он принял восторженно». Ни одного митинга не пропускал. Клеил листовки. Раздавал прокламации. Читал правильную прессу. Агитировал косных. Ненавидел красных.
   Долго помнилось ему потом утро 21 августа 1991-го. «Теперь-то уж заживем!..» – такие мысли бродили в голове поэта.
   В тот день Емелин, естественно, был у Белого дома, в первых рядах защитников демократии. Они ходили по центру Москвы в состоянии ослепительного счастья и нахлынувшей новизны.
   – Встретил, помню, группу парней с противогазами… – повествует Сева, отпивая вино.
   – А зачем противогазы?
   – Ну как же, в течение суток ничего людям не раздать!.. Помнишь, как в мультфильме: «У нас есть план!»
   Вот они и делали вид, что у них есть план: раздали противогазы… Встретились мы с парнями, обнимались, восклицали что-то, готовы были расплакаться.
   В стихах об этом еще лучше: «Мы цепи сомкнули, мы встали в заслон, / Мы за руки взяли друг друга. / Давай выводи свой кровавый ОМОН, / Плешивая гадина Пуго».
   Но ОМОН не вышел, и Пуго проиграл.
   А в 1993 году Емелин стоял у Моссовета и вместе со всеми требовал оружия, чтобы идти расстреливать красно-коричневых фашистов. Напротив поэта Емелина стояла Валерия Новодворская.
   Еще запомнилось, как в толпу митингующих, требовавших оружия, въехал «Мерседес», оттуда вышли два якобы афганца – все в значках и аксельбантах, бугаи; вывели под тонкие лебединые руки из машины женщину. Толпа возликовала: «Джуна с нами!».
   На трибуну вышел бывший обозреватель программы «Взгляд» Владимир Мукусев и стал говорить, что большевики не только угробили Россию, они и крейсер «Аврора» угробили. «Крейсер пропадает! Крейсер ржавеет!» – восклицал Мукусев.
   – Сев, ты не ощущал тогда привкус некоего абсурда в происходящем?
   – Прекрасно ощущал.
   И добавляет, помолчав:
   – Но все-таки в 1993 году я еще был твердо уверен, что реформам просто мешают… Что есть один путь, и во имя него надо терпеть. Хотя жить мне стало совсем плохо. Не по сравнению с советскими временами, а вообще, конкретно. Жил на грани вполне очевидной нищеты. Ел одну картошку, без всего, без соли и масла…
   Сначала Емелин устроился сторожем. Потом плотником в церковь Успения Пресвятой Богородицы. Там и работает до сих пор.
Глава четвертая, Литературная
   – Сев, постой, а когда же началась литература?
   Вторую половину 1990-х годов Емелин провел плотничая. В свободное от плотницкой работы время посещал редакции старых и новых журналов, старых и новых газет.
   Оставив квартиру бывшей жене, жил у матери, покинувшей в 1991-м кремлевские покои. Прямо скажем, мать, железная женщина с железным характером, была недовольна сыном и по-прежнему старалась перековать его.
   – До сорока пяти лет шел процесс неуклонного моего воспитания. Чем она становилась старше, тем этот процесс, поскольку я жил у нее, принимал все более гомерические формы, – признается Сева.
   Лет пять прошло в спорах с матерью и бессмысленном брожении по редакциям. В редакциях выходили люди с «затуманенными восточно-средиземноморскими глазами» (определение Емелина) и говорили: «Да, да, почитаем…»
   – …И несли рукопись до первого мусорного ведра… Появились тогда у меня новые настроения: за что я боролся и бегал у них на побегушках, листовки за них клеил, книжки доставал, поручения их выполнял? И где чего? где награды? – здесь Емелин смеется.
   Впрочем, уже тогда стихи Емелина ходили по рукам – от поклонниц к поклонникам и далее по кругу. И вот, как водится в сказках, под Новый, 2000 год раздался в его квартире звонок: «Здравствуйте, я Виктория Шохина из “Независимой газеты”. Мы хотим опубликовать подборку ваших текстов. Они нам очень нравятся».
   И опубликовали. Целый разворот. С биографией и фотокарточкой Емелина. Стотысячным тиражом.
   Публикация вызвала фурор. «Независимую» завалили письмами и задолбали звонками: кто это? откуда он взялся?
   Через неделю из газеты снова позвонили: «Знаете, мы два раза подряд никого не печатаем… тем более поэзию… Но вас хотим».
   И дали еще один разворот.
   – Это было счастье?
   – Да, да. Напился.
   – И?
   – И ничего не произошло.
   – Как не произошло, Сева? Ты же народный поэт, ты известный. У тебя за пять лет вышли четыре книги – когда у девяносто девяти из ста русских поэтов не выходит по десять лет ни одной! Одну из твоих книжек издал Илья Кормильцев, который, кроме тебя и Лимонова, больше не издавал ни одного поэта. Твои стихи, я в курсе, знают и помнят тысячи подростков в разных концах страны. (За взрослых не отвечаю – просто реже с ними общаюсь…)
   – Я немножко понимаю в поэзии, – отвечает Емелин. – Последним известным поэтом был Евгений Евтушенко.
   – Хорошо, – меняю я тему. – А мама твоя читала стихи сына? Гордилась?
   – Знаю, что она прочитала стихотворение про Белый дом.
   («Пока я там жизнью своей рисковал, / Боролся за правое дело, / Супругу мою обнимал-целовал / Ее замначальник отдела».)
   – Мама сказала, что вообще не понимает, что это за чушь. Я против, говорит, этих капиталистов, захвативших власть, – но ты-то вроде там стоял. Значит, стоял неизвестно ради чего? Плюс ко всему о жене написал: это вообще невозможно. Ты потеряешь сына, если он это прочтет.
   Сына Сева не потерял, парень отнесся к признаниям отца с юмором. Зато благодаря поэзии Емелин нашел жену.
   – Вероника, расскажи, как все было, – прошу я ее.
   – В декабре 2003-го я была в гостях у певца Александра О’Шеннона, – говорит Вероника, – и он спел новую свою песню на стихи Емелина: «День рожденья Гитлера».
   («Я иду за первою / Утренней поллитрою / В Воскресенье Вербное, / В день рожденья Гитлера».) Все, конечно, пришли в полный восторг. Саша откуда-то извлек книжку Емелина, мы читали ее полночи вслух, плакали…
   – «Плакали»… Не пизди… – говорит Сева доброжелательно, даже с нежностью.
   – Хохотали до слез, – поправляет Вероника, нарезая груши к нашему красному полусладкому.
   – Я сразу поняла, что автор этих стихов – тот мужчина, что мне нужен…
   – И когда вы увиделись?
   – Еще много времени прошло с того дня… – отвечает кто-то из них.
   Они смотрят друг на друга, пытаясь вспомнить дату, и наконец вспоминают.
   17 июля 2004 года уже сам Емелин был в гостях у Александра О’Шеннона в Зюзино. Выпили, конечно. Емелин вышел за пивом, приобрел примерно пол-ящика, пошел обратно и… потерялся. Бродил уже несколько часов по району, уничтожая закупленные запасы пива. Местные жители не знали, кто такой Александр О’Шеннон и тем более где он живет.
   Вдруг подъезжает к одному из подъездов роскошная машина, и оттуда выходит Вероника, которую Емелин, естественно, еще не знал…
   – …Но сразу понял: такая женщина может идти только к Шеннону, – говорит Емелин. – Подбежал к ней, громыхая оставшимся в пакете пивом: «Вы – к Шеннону?!»
   Естественно, к Шеннону.
   – В первую же пьяную ночь Емелин сказал: «Выходи за меня!» – говорит Вероника. (Емелин называет ее Веронк.)
   Они поженились.
   Огромная фотография молодоженов была опубликована на первой полосе самой крупной литературной газеты. Новость № 1: «Поэт женился!».
   Больше подобных фотографий ни в этой, ни в другой литературной газете я не встречал.
   И после этого Емелин говорит, что он неизвестный поэт.
Вместо эпилога
   Мы в церкви Успения Пресвятой Богородицы.
   Внутри идет постоянный ремонт, что-то реставрируется. Стоят крепкие леса. Их построил Емелин.
   – Сев, сколько тебе все-таки лет?
   – Сорок восемь. Помирать пора.
   – Много, да?
   – Считаю, что ужасно много, а чувствую себя на все восемьдесят восемь.
   Мы ходим по храму. Начинается ежедневная процедура обеда для бомжей. Каменные помещения наполняются терпким запахом старых одежд и немытых тел. Емелин смотрит на бомжей спокойно, тихими глазами, на лице ни единой эмоции: ни жалости, ни брезгливости.
   Я не знаю, о чем он думает.
   – Сев, а русский человек – он какой, по-твоему?
   – Русский человек – не православный, не голубоглазый, не русый, нет. Это пьющий человек, приворовывающий, отягощенный семьей и заботами. Но при этом: последний кусок не берет, пустую бутылку на стол не ставит, начальству вслух о любви не говорит. У него твердые понятия о жизни. Но вовсе не те, которыми его обычно наделяют…