Страница:
Виктор Пронин
Кандибобер(Смерть Анфертьева)
Я разлюбил свои желанья,
Я разлюбил свои мечты,
Остались мне одни страданья,
Плоды сердечной пустоты.
А. С. Пушкин
Глава 1
Итак, Анфертьев.
Наша криминальная история произойдет с ним, с Вадимом Кузьмичом Анфертьевым. В самом слове «Вадим» есть нечто притягательное, вам не кажется?
Человек с таким именем, вполне возможно, обладает тонким строением души, склонен поговорить о чем-то возвышенном, выходящем за рамки забот о хлебе насущном. Не исключено, что он выписывает какой-нибудь литературный журнал, не прочь посмотреть по телевизору передачу из Эрмитажа и даже, чего не бывает, опрокинув рюмку-вторую, возьмет да и брякнет что-нибудь о неопознанных летающих объектах, о нравственных принципах или о будущем государственном устройстве Фолклендских или Мальвинских островов. А почему бы и нет? Запросто может, уж коли зовут его Вадимом.
Что касается отчества, то и оно вполне соответствует — Кузьмич. Человек этот, как и все мы, интеллигент в первом поколении. Отец его, Кузьма, пахал землю, потом ковал железо, потом где-то сторожил, вахтерил, гардеробничал и наконец помер в доме для престарелых между Кривым Рогом и Желтыми Водами. Сына своего он нарек Вадимом, простодушно полагая, что это название электрической машины. Так тогда было принято. Хотя, откровенно говоря, ему очень нравилось имя Федор. Поэтому наш Вадим, если уж начистоту, где-то в глубинах своих был все-таки Федей.
Теперь фамилия. То, что когда-то усатый Кузьма с завода металлургического оборудования назвал сына ненавистным ему именем, не было случайно. Ну, скажите, разве не слышится в самом этом слове «Анфертьев» что-то нетвердое, поддающееся влиянию толпы? Конечно, человек с такой фамилией почитает за благо примкнуть к большинству, не очень задумываясь над тем, куда это большинство путь держит.
Кто-то назвал дочь Индустрией, кто-то окрестил сына Трактором, вот и Кузьма решил не выпячиваться.
Надо сказать, что родительская податливость у сына, у Вадима Кузьмича, приняла иное свойство — какая-то неуверенность чувствовалась в его поступках и даже во взглядах. Но по прошествии времени слабость иногда оборачивалась такой твердостью, что она озадачивала самого Вадима Кузьмича. Например, проучившись пять лет в горном институте, получив специальность маркшейдера, или, как говорили любители красивых образов, став горным штурманом, Вадим Кузьмич вскоре оставил свою профессию, даже не зная толком, чем будет зарабатывать на жизнь. За год с небольшим, который ему пришлось проработать под землей, он понял, что это дело не для него. Горняки оказались людьми чрезвычайно грубыми, стучали кулаками, топали ногами, оскверняли воздух такими словами и оборотами, что вагонетки, груженные углем и породой, самопроизвольно сходили с рельсов, — но дело было не в этом. Не по душе пришлась Анфертьеву работа, только и всего. Но, с другой стороны, есть ли на свете причина более уважительная?
Что можно сказать о внешности Вадима Кузьмича? Был он роста выше среднего, худощав, светловолос, охотно улыбался, не очень задумываясь над тем, уместна ли его улыбка. Кроме того, любил галстуки, и это, пожалуй, была его единственная слабость. Вообще Анфертьев следил за собой. В самом деле, невозможно представить себе человека с хорошим галстуком, но без свежего воротничка, выбритых щек, начищенных туфель. Этот вроде бы необязательный предмет туалета ко многому обязывает, если хотите, полностью берет человека в плен, и вульгарное словечко «удавка» может стать удавкой в весьма широком смысле слова.
Жена. Вполне естественно, что жена у Вадима Кузьмича оказалась женщиной властной, с ярко выраженным волевым началом. Звали Натальей, и ни у кого язык не поворачивался назвать ее Наташей. Да и сама она восприняла бы это как вопиющую фамильярность. Отчество — Михайловна. Наталья Михайловна. Анфертьев любил свою жену за миловидность, за то, что она давала ему уверенность в сегодняшнем и завтрашнем дне, а еще за то, что не оставляла без завтрака, без ужина, без ласк.
Была она небольшого роста, полноватой, носила длинные светлые волосы, высокие каблуки, гордилась своим профилем, который и в самом деле был неплох: горделиво вскинутая головка, нос с горбинкой, четко очерченный подбородок. Она немного походила на царицу Екатерину, какой ее изображали на монетах. В девичестве она была Воскресухина, но без колебаний приняла фамилию мужа, даже в этом, казалось бы, незначительном обстоятельстве увидев залог прочности семьи. Мы — Анфертьевы.
Отныне и навсегда. И весь разговор.
И наконец, дочь. У сильных волевых женщин чаще рождаются дочери, и с этим нам придется смириться, как смирились родители, мечтавшие о сыне. Как ее звали?
Зина? Ни в коем случае! В этом имени и Наталья Михайловна, и Вадим Кузьмич видели что-то недостойное. То же самое можно сказать о Зое, Рае, Гале. «В нашем роду таких имен не было. И не будет!» — сказала Наталья Михайловна. И назвала дочь Таней. Татьяной! Здесь при желании можно увидеть изысканность внутреннего мира, одухотворенность, а кроме того, и это самое главное, такие имена встречались в роду Воскресухиных. Дочери было шесть лет, она обожала варенье и сказки про леших, к которым питала непонятное влечение и всегда сочувствовала их одиночеству в темном, непролазном лесу.
Несмотря на мягкость Анфертьева — а он многим казался откровенно слабым, кое-кто даже пытался защищать его от житейских невзгод, против чего Вадим Кузьмин благоразумно не возражал, — податливость его была отнюдь не безгранична.
Где-то в непостижимой дали его души, куда чрезвычайно редко удавалось кому-нибудь заглянуть, куда он сам не заглядывал годами, таилось нечто твердое как кремень. И наглец, самонадеянно возомнивший, что он может вить из Анфертьева веревки, бывал несказанно ошарашен, увидев однажды перед собой человека жесткого до безжалостности. Бывали случаи, когда Анфертьев ставил на карту собственную жизнь и, упиваясь опасностью, с радостным безрассудством бросался в схватку, заранее зная, что победы не будет, что все кончится его полнейшим разгромом. Но ему позарез нужно было это поражение, чтобы потом поступать, как заблагорассудится. Но подобное случалось настолько редко, что большинство людей, с которыми он знался, даже не подозревали о маленьком камешке, затаившемся в глубинах Анфертьева, — так может затаиться амфора в синих глубинах Средиземного моря, алмаз в сибирских толщах вечной мерзлоты, опасный преступник среди граждан порядочных и благонадежных. Анфертьев ничуть не печалился, оказываясь в дураках, становясь посмешищем, попадая в положение глупое и оскорбительное. Он знал — до камешка еще далеко. Но уж если кому удавалось добраться до этого кремневого осколка...
А что он устроил в последний день пребывания на шахте! Собственно, этот день поэтому и стал последним, что Анфертьев выдал на-гора такое, что помнят до сих пор, а имя его на Четвертой Пролетарской и поныне окружено легендами и домыслами. Многих забыли на шахте, даже тех, кто проработал здесь десятки лет, кто спустился под землю безусым юнцом, а выбрался наружу парализованным старцем, — их забыли. И тех, кто командовал подземными комплексами, держал в страхе комплексы поверхностные, кто сокрушал рекорды и гремел, — забыли. Анфертьева помнили.
За год работы на шахте Анфертьев ни разу не повысил голос, не отдал ни одного приказания, никого не послал по матушке, что уже само по себе ставило его в положение почти безнадежное. К тому же рот он открывал при начальстве только для того, чтобы поздороваться. Правда, дело знал. Что так ли уж редко случается что работа становится чем-то второстепенным и выполнять ее без притопов и прихлопов, без жалобных стенаний и победных воплей — значит наверняка обречь себя на пренебрежение. Что и случилось с Анфертьевым. И когда однажды начальник шахты, красномордый и громкоголосый, назвал его тюфяком только потому, что сам забыл дать задание, назвал его грязным тюфяком из богадельни только потому, что знал — это слышит девушка, за которой в то время ухаживал Анфертьев, Вадим Кузьмич в ответ лишь улыбнулся и вздохнул облегченно. Теперь ему было позволено все. Начальник подумал было, что Анфертьев его не понял или не расслышал, и повторил свои слова еще более зычно. Вадим Кузьмич прикрыл глаза и кивнул.
Дескать, слышу вас, понимаю.
Когда на следующий день во Дворце культуры руководство из треста при массовом стечении народа под уханье духового оркестра, под хлопанье тяжелых, как совковые лопаты, шахтерских ладоней вручало шахте знамя победителя соцсоревнования, а начальник шахты лобызал прохладное, полыхающее, стекающее сквозь пальцы шелковое полотнище и украдкой вытирал им пот, на трибуну поднялся бледный и торжественный Анфертьев. Вряд ли он говорил больше трех минут, на большее его бы и не хватило, но он говорил в присутствии гостей из треста, говорил прямо в лицо начальнику — тот окаменел, обхватив древко знамени, и стал похож на придорожный памятник. Очень непочтительно говорил Анфертьев о начальнике этой небольшой шахтенки, можно даже утверждать, что он говорил о нем оскорбительно. А потом поблагодарил за внимание и сошел в зал. Его проводили Редкими гулкими аплодисментами, понимая, что провожают не только с трибуны, с ним прощались. Но с тех пор каждый раз, когда ему бывает туго, в ушах Анфертьева звучат тяжелые аплодисменты, издаваемые негнущимися шахтерскими ладонями.
— Послушай, ты, тюфяк из богадельни, — начал Анфертьев. — Я знаю, тебе нравится такое обращение, и поэтому решился произнести его здесь... Ты полагаешь, что мат — это главный производственный фактор? — Анфертьев бросил быстрый взгляд на девушку, за которой ухаживал тогда, по которой томился и страдал. На вечере она исполняла обязанности секретаря, записывала слова выступающих. — Ты думаешь, что это знамя облагородило тебя и ты приобщился к чему-то святому? Как маркшейдер заявляю: двенадцать процентов плана — приписка.
Могу представить документы. Отойди от знамени, тюфяк! И никогда не приближайся к нему. Кому сказал?!
Начальник как-то боком, скомканно отошел от знамени и, насколько было известно Анфертьеву, действительно больше не приближался к нему на столь близкое расстояние.
— Я подам на тебя в суд! — крикнул он тогда.
— Буду очень благодарен, — поклонился Анфертьев. — Там я смогу говорить более подробно. И не только о приписках.
Не стоит рассказывать, как Анфертьев рванул на туманный остров Сахалин и полтора года промаялся там, убеждая себя в том, что это именно тот остров, о котором он мечтал всю жизнь. Горное образование помогло ему быстро найти себе занятие — уголь, нефть, газ были основными ценностями острова Сокровищ, как называли Сахалин в местной газете. Как-то весной, когда запахло свежей зеленью и вместо опостылевшего снега пошел мелкий теплый дождь, Анфертьев удрал с острова, удрал в двадцать четыре часа, как представитель чужой державы, застигнутый на чем-то преступном.
Не будем перетряхивать и перелистывать трудовую книжку Анфертьева и вчитываться в записи, сделанные в горах Чечено-Ингушетии, в городе Сыктывкаре, не будем задавать вопросов, чтобы узнать, почему его не взяли в горноспасатели, чем он занимался в днепропетровской конторе по выпуску фильмов для Министерства черной металлургии и сколько ему платили на разгрузке вагонов.
Не стоит бередить старые раны. Каждая запись, каждая попытка Анфертьева прорваться в другую жизнь — это шрамы на сердце, как после инфарктов.
Оставим прошлое.
Перешагнем через годы, через города и расстояния, усилием воли окажемся в Москве, где-нибудь в районе метро «Электрозаводская» или «Бауманская», проникнем в тот вечер, когда Анфертьев за небольшим письменным столом просматривал фотопленки, Наталья Михайловна готовила нехитрый ужин из картошки и свекольного салата, а их малолетняя дочь сидела перед телевизором. Проскользнем в тот тихий беззаботный вечер, когда они жили вместе и следователь районной прокуратуры не интересовался еще скромной персоной Вадима Кузьмича, заводского фотографа.
Да, Анфертьев уже несколько лет жил в Москве, работал на заводе по ремонту строительного оборудования. По бухгалтерским, штатным и прочим ведомостям он числился маляром, слесарем, разнорабочим — в зависимости от того, на какую должность позволяли его перевести хитросплетения заводской отчетности. В его трудовую книжку вписывали все новые специальности, обязанности, должности, а он неизменно фотографировал передовиков производства, оформлял стенды, выезжал с заводскими туристами на базы отдыха и чувствовал себя если не счастливым, то вполне удовлетворенным.
Осень. Вечер. Москва.
Танька сидела перед телевизором. Да, именно Танька. Так называли ее родители, скрывая нежность за напускной грубостью, и потом, по характеру, по неиссякающей страсти ко всевозможным проступкам, совершаемым исключительно из хулиганских побуждений, все-таки она была Танькой. Ее невозможно было назвать Танюшей, Танюлечкой или каким-нибудь другим изуродованным именем, призванным показать родительское обожание.
Убедившись, что и на этот раз зайцу удалось избежать волчьих зубов, Танька разжала побелевшие от напряжения пальцы и облегченно откинулась на спинку стула.
— Не съел, — вздохнула она облегченно. Раздался звонок. Первой к телефону подошла, да что там подошла, подбежала Танька. Встав на цыпочки, она взяла трубку и, замерев от предчувствия чуда, которого ждала от каждого звонка, стука в дверь, от каждого письма, телеграммы, от пьяного соседа или позвякивающего железками сантехника, закричала:
— Алло! Кто это?
— Это говорит Серый Волк, — ответил густой воркующий голос.
— Добрый вечер, Серый Волк! Как поживаешь? — Танька не раздумывая бросилась в шутку, в сказку, в авантюру — называйте как хотите.
— Спасибо, — озадаченно проговорил голос. — А ты?
— И я спасибо! Тебе что-нибудь нужно?
— Я бы хотел поговорить с твоим папой. Можно?
— А почему ты грустный?
— Хм... Не знаю... Устал, наверно.
— А откуда ты звонишь? Из темного леса? — Таньке не хотелось прекращать интересный разговор, и она, увидев, что идет отец, успела задать еще несколько вопросов. — Тебе негде ночевать? За тобой гонятся собаки? Ты хочешь у нас спасаться?
Вадим Кузьмич подождал, пока Танька выслушает ответ, взял трубку.
— Это Серый Волк, — сказала Танька. — Ему негде ночевать. Он хочет приехать к нам в гости.
— Гости — это хорошо. Алло! Кто нужен?
— Гражданин Анфертьев? Вас беспокоит дон Педро.
— Кто?! — присел от неожиданности Вадим Кузьмич. — Кто меня беспокоит?
Педро?
— Дон Педро, — поправил неизвестный собеседник.
— Слушаю вас, товарищ дон Педро. — Анфертьев робко улыбнулся.
— Нечего меня слушать! — вдруг панибратски сказал новоявленный Педро. — Ты лучше стол накрывай. Гость у тебя сегодня. Гость из Испании. Вовушка. Помнишь такого? Сподгорятинский!
Да, это был Вовушка. Давний, еще с институтских времен, приятель Анфертьева. В свое время вся группа посмеивалась над его нескладностью, колхозными одежками и словечками, над его салом в тумбочке, скуповатостью, которая — теперь-то это все поняли и устыдились своих насмешек — шла скорее от скудных достатков, а уж никак не от жадности.
Вовушка потешал не только просторными штанами с пузырями на коленях, но еще больше — избранницами. Надо же, Вадим Кузьмич начисто забыл девушек, мелькнувших на его пути, но помнил всех, за которыми безуспешно и безутешно ухаживал Вовушка. Девушки эти были под стать ему самому — в пиджаках с ватными плечиками, в туфлях с тяжелыми каблуками, в мелких бараньих завитушках и с такой обжигающе красной помадой, которую можно встретить разве что на огнетушителях да пожарных машинах. Они не только пренебрегали Вовушкиными страданиями, но и сами не прочь были присоединиться к шуточкам над ним, над юным и влюбленным Вовушкой. Видно, имели высокое о себе понимание. Судьба жестоко отомстила этим недалеким существам. В наши дни они являют собой пожилых теть, грузных и торопящихся, которые нигде не появляются без авосек, набитых подтаивающей рыбой, подвядшими овощами, подтекающими молочными пакетами. По части моды они еще в институтские времена наверстали упущенное, догнали и даже обогнали остальное человечество, но, право, лучше бы этого не делали.
А Вовушка, Вовушка и ныне надевает иногда купленные после четвертого курса шорты, а это, согласитесь, говорит о многом. Например, о том, что шорты в те годы шили ничуть не хуже, нежели сейчас, и надеть их не стыдно даже такому человеку, как Вовушка, которого можно встретить на иных побережьях земного шара. А ну-ка припомните, а ну-ка сопоставьте! Кто из вас может спокойно, не рискуя антикварной вещью надеть нечто, купленное лет двадцать назад? А кто осмелится надеть шорты на пятом десятке? Причем не в Париже и не в Лусаке, а здесь у нас, в Малаховке или в Бескудникове? А Вовушка нисколько не стыдится своей фигуры, поскольку ею больше пристало гордиться. В институте смеялись над его наивностью, робостью в общении с незнакомыми людьми — смехачи могут продолжить свои упражнения. Вовушка сохранил эти качества. Но теперь уже никто не потешается над ним, — осмеянные когда-то недостатки ныне подтверждают его неувядаемость.
О, эти блестящие, остроумные, снисходительные, .пользовавшиеся успехом у девушек всех курсов, эти красавцы, вроде Володи Фетисова, Пети Лозового или Марика Невграшкина... Найдите их сегодня, ребята, найдите. И вы увидите смирившихся с собственной незавидной участью любителей выпить и потрепаться о жизненных невзгодах, плохом начальнике, малой зарплате, женах, которые их не понимают, не любят, не балуют; вы увидите людей в замусоленных галстуках, со вчерашней щетиной на немолодых уже щеках. Они обрадуются вам, потащат за угол, где в соседнем винном магазине есть у каждого знакомая продавщица — она дает иногда бутылку в долг, а они улыбаются ей, целуют ручку и делают глазки. А что они еще могут, что? На что у них еще есть деньги и силы? Ладно, не будем. Но тлеют, теплятся в них воспоминания о славных временах, когда они были первыми, когда жестом могли поставить на место кого угодно, когда вся жизнь была впереди.
И, черт возьми, до чего прекрасная жизнь была у них впереди!
А Вовушка, о, Вовушка! Получив направление в захудалое строительное управление, он начал с того, что забраковал проект какого-то неимоверно дорогого канализационного путепровода и предложил изменить трассу однако начальник, не дослушав Вовушку, выгнал его из кабинета. Дескать, молод еще учить и сомневаться в старших — он был одним из авторов проекта Вовушка извинился и неуверенно, бочком протиснулся в кабинет начальника повыше. А тот не стал разговаривать на том основании, что есть начальник пониже. Вовушка опять извинился, причем не лукавя, искренне извинился за доставленное беспокойство и, пятясь, вышел из кабинета. Зажав под мышкой свою, еще институтскую, клеенчатую папочку он направился к управляющему трестом, полдня просидел в приемной, а когда секретарша, потеряв бдительность, вышла по своим делам, проскользнул в кабинет и, запинаясь, комкая слова и папку, сказал, что у него имеются кое-какие соображения на предмет сохранения государственных средств.
— Что же вы предлагаете мне сэкономить? — спросил управляющий, маясь от бесконечных забот.
— Миллион, — тихо ответил Вовушка.
— Молодой человек, — управляющий с трудом сосредоточился на посетителе, отметив его студенческие портки, тощую, загорелую на строительных площадках шею, скользнул взглядом по клеенчатой папке, из которой торчали нитки полотняной основы, и безутешно вздохнул. — Молодой человек, разрешаете дать вам по шее, если все окажется липой?
— Конечно! — радостно согласился Вовушка. — Все очень просто. Нам незачем рыть трехкилометровую траншею глубиной пять метров, да еще по жилому району. Мы на одних выселениях разоримся. Давайте сместим трассу на полкилометра в сторону и пустим трубу по естественному оврагу.
Управляющий посмотрел на схему, закрыл на некоторое время глаза, а когда открыл, они уже не были такими безутешными.
— Хотите дать мне по шее? — спросил он у Вовушки.
— Я бы с удовольствием дал под зад начальнику Управления.
— А это уже сделаю я, — ответил управляющий. — И тоже с удовольствием.
Через три года, всего через три года президент республики подписал указ о присвоении Вовушке звания заслуженного рационализатора — не только за этот проект, но и за десятки других. Вот так. Ему дали большую квартиру вне очереди, он женился, родил сына потом дочь, в промежутке придумал какой-то нехитрый геодезический прибор на основе лазера, защитил кандидатскую диссертацию, бросил производство перешел в институт, стал доцентом и уехал в Пакистан строить завод.
Анфертьев полагал, что Вовушка до сих пор поднимает металлургию этого мусульманского государства, а тут вдруг оказывается, что он час назад прилетел из Испании.
— Дела, — протянул Вадим Кузьмич озадаченно. — Это не Вовушка, а конь мадьярский.
— Конь? — удивилась Танька. — А мне он сказал, что Волк. Серый Волк.
— Приедет — разберемся! — И Вадим Кузьмич направился на кухню. — Наталья! Хошь смейся, хошь плачь — едет гость.
— Что еще за гость? — без всякого душевного подъема спросила Наталья Михайловна. И Вадим Кузьмич понял, что совершил ошибку. Давно замечено, что женщины на кухне меняется характер, события мирового значения; общегосударственного, личного н кухне воспринимаются ею не так, как, например, комнате или на лестничной площадке. Если откровенно, то на кухне она попросту разочарована в муже, в своей работе, соседях и даже сама себе кажется недостаточно красивой. Возможно, есть женщины, которые на кухне счастливы, но Наталья Михайловна к ним не относилась. На кухне она страдала и не скрывала этого.
— Вовушка! — воскликнул Вадим Кузьмич, пытаясь исправить промах. — Помнишь, он был у нас лет пять назад? Загорелый, лысый, тощий и ходит боком, помнишь?
Сподгорятинский!
— А, — протянула Наталья Михайловна, отворачиваясь к сковородке. — Тот самый, который уговорил нас не разводиться? Притом, что мы и не собирались, как мне помнится.
— Но он уже едет! — вскричал Вадим Кузьмич.
— А я что? — Наталья Михайловна с недоумением посмотрела на мужа. — Разве я возражаю? Пусть едет. Накормим, уложим, переспит. Картошка есть.
— Он ненадолго, — заверил Вадим Кузьмич. — Даже если мы оба станем перед ним на колени и будем умолять задержаться.
— Надеюсь, до этого не дойдет, — Наталья Михайловна горько усмехнулась, хотя в общем-то у нее не было основания для подобной горечи. Но разговор происходил на кухне, и этим все объяснялось. Движением головы она откинула назад обильные крашеные волосы и вздохнула. С такими волосами и где? У плиты.
— Вовушка едет из Испании, — маялся за ее спиной Вадим Кузьмич. — Ему нужно завтра зайти в управление, там, оказывается...
— Откуда он едет? — звонко спросила Наталья Михайловна.
— Из этой... Как ее... Из Италии. Хотя нет, из Испании.
— А что он там делал? — с легкой скорбью спросила Наталья Михайловна, присаживаясь на расшатанную табуретку. Она вдруг остро ощутила неуютность своей маленькой, скромненькой, бедненькой кухоньки, увидела себя в замусоленном переднике и с рукавами, перемазанными землей, увидела картошку, салат из свеклы и лука — ужин, которому она отдала целый час своей единственной жизни. Все это вступило в унизительное противоречие с одним только словом «Испания». Перед ее мысленным взором промелькнуло побережье синего моря, беззаботные люди в ярких купальниках, старинные замки, к которым мчались на перламутровых машинах веселые женщины в вечерних нарядах и обходительные мужчины, промелькнула залитая разноцветными лучами сцена, красавица в платье с длинным подолом, красавец в распахнутой сорочке и с обнаженной саблей в руке, брызжущий кровью бык, счастливое лицо тореадора ликующие толпы, долговязый всадник в латах и с копьем наперевес... И все это на фоне простоватой Вовушкиной физиономии.
— Он звонил из автомата, там народ собрался, очередь... Уточнил наш адрес и повесил трубку, — виновато проговорил Вадим Кузьмич. — Не мог же я сказать, что...
— А где, говоришь, он был до этого? — спросила Наталья Михайловна, не отрывая глаз от картофельных очисток.
— В Пакистане.
— Да-да... Я вспомнила.
О, сколько чувств увидел Вадим Кузьмич на лице жены! Но больше всего его поразила уязвленность, явственно проступившая на знакомых чертах. Наталья Михайловна тяжело переносила долетавшие до нее вести о том, кто из знакомых каких побед добился. А к победам она относила ту же поездку в Испанию, новую должность, хрустальную вазу, отдых у моря, билет на выступление замечательного фокусника Акопяна, приложение к журналу «Огонек»...
Уронив белое лицо с гордым профилем в перемазанные землей ладони, Наталья Михайловна некоторое время сидела без движения. Вадим Кузьмич поймал себя на том, что не испытывает к жене ни малейшей жалости. Удовлетворение — вот чего больше всего было сейчас в нем. Он не стал напоминать Наталье Михайловне о том, как стремилась она уехать из шахтерского поселка, — до сих пор перед его глазами стояло ее молодое, залитое слезами лицо, и поныне слышал он горячий шепот:
Наша криминальная история произойдет с ним, с Вадимом Кузьмичом Анфертьевым. В самом слове «Вадим» есть нечто притягательное, вам не кажется?
Человек с таким именем, вполне возможно, обладает тонким строением души, склонен поговорить о чем-то возвышенном, выходящем за рамки забот о хлебе насущном. Не исключено, что он выписывает какой-нибудь литературный журнал, не прочь посмотреть по телевизору передачу из Эрмитажа и даже, чего не бывает, опрокинув рюмку-вторую, возьмет да и брякнет что-нибудь о неопознанных летающих объектах, о нравственных принципах или о будущем государственном устройстве Фолклендских или Мальвинских островов. А почему бы и нет? Запросто может, уж коли зовут его Вадимом.
Что касается отчества, то и оно вполне соответствует — Кузьмич. Человек этот, как и все мы, интеллигент в первом поколении. Отец его, Кузьма, пахал землю, потом ковал железо, потом где-то сторожил, вахтерил, гардеробничал и наконец помер в доме для престарелых между Кривым Рогом и Желтыми Водами. Сына своего он нарек Вадимом, простодушно полагая, что это название электрической машины. Так тогда было принято. Хотя, откровенно говоря, ему очень нравилось имя Федор. Поэтому наш Вадим, если уж начистоту, где-то в глубинах своих был все-таки Федей.
Теперь фамилия. То, что когда-то усатый Кузьма с завода металлургического оборудования назвал сына ненавистным ему именем, не было случайно. Ну, скажите, разве не слышится в самом этом слове «Анфертьев» что-то нетвердое, поддающееся влиянию толпы? Конечно, человек с такой фамилией почитает за благо примкнуть к большинству, не очень задумываясь над тем, куда это большинство путь держит.
Кто-то назвал дочь Индустрией, кто-то окрестил сына Трактором, вот и Кузьма решил не выпячиваться.
Надо сказать, что родительская податливость у сына, у Вадима Кузьмича, приняла иное свойство — какая-то неуверенность чувствовалась в его поступках и даже во взглядах. Но по прошествии времени слабость иногда оборачивалась такой твердостью, что она озадачивала самого Вадима Кузьмича. Например, проучившись пять лет в горном институте, получив специальность маркшейдера, или, как говорили любители красивых образов, став горным штурманом, Вадим Кузьмич вскоре оставил свою профессию, даже не зная толком, чем будет зарабатывать на жизнь. За год с небольшим, который ему пришлось проработать под землей, он понял, что это дело не для него. Горняки оказались людьми чрезвычайно грубыми, стучали кулаками, топали ногами, оскверняли воздух такими словами и оборотами, что вагонетки, груженные углем и породой, самопроизвольно сходили с рельсов, — но дело было не в этом. Не по душе пришлась Анфертьеву работа, только и всего. Но, с другой стороны, есть ли на свете причина более уважительная?
Что можно сказать о внешности Вадима Кузьмича? Был он роста выше среднего, худощав, светловолос, охотно улыбался, не очень задумываясь над тем, уместна ли его улыбка. Кроме того, любил галстуки, и это, пожалуй, была его единственная слабость. Вообще Анфертьев следил за собой. В самом деле, невозможно представить себе человека с хорошим галстуком, но без свежего воротничка, выбритых щек, начищенных туфель. Этот вроде бы необязательный предмет туалета ко многому обязывает, если хотите, полностью берет человека в плен, и вульгарное словечко «удавка» может стать удавкой в весьма широком смысле слова.
Жена. Вполне естественно, что жена у Вадима Кузьмича оказалась женщиной властной, с ярко выраженным волевым началом. Звали Натальей, и ни у кого язык не поворачивался назвать ее Наташей. Да и сама она восприняла бы это как вопиющую фамильярность. Отчество — Михайловна. Наталья Михайловна. Анфертьев любил свою жену за миловидность, за то, что она давала ему уверенность в сегодняшнем и завтрашнем дне, а еще за то, что не оставляла без завтрака, без ужина, без ласк.
Была она небольшого роста, полноватой, носила длинные светлые волосы, высокие каблуки, гордилась своим профилем, который и в самом деле был неплох: горделиво вскинутая головка, нос с горбинкой, четко очерченный подбородок. Она немного походила на царицу Екатерину, какой ее изображали на монетах. В девичестве она была Воскресухина, но без колебаний приняла фамилию мужа, даже в этом, казалось бы, незначительном обстоятельстве увидев залог прочности семьи. Мы — Анфертьевы.
Отныне и навсегда. И весь разговор.
И наконец, дочь. У сильных волевых женщин чаще рождаются дочери, и с этим нам придется смириться, как смирились родители, мечтавшие о сыне. Как ее звали?
Зина? Ни в коем случае! В этом имени и Наталья Михайловна, и Вадим Кузьмич видели что-то недостойное. То же самое можно сказать о Зое, Рае, Гале. «В нашем роду таких имен не было. И не будет!» — сказала Наталья Михайловна. И назвала дочь Таней. Татьяной! Здесь при желании можно увидеть изысканность внутреннего мира, одухотворенность, а кроме того, и это самое главное, такие имена встречались в роду Воскресухиных. Дочери было шесть лет, она обожала варенье и сказки про леших, к которым питала непонятное влечение и всегда сочувствовала их одиночеству в темном, непролазном лесу.
Несмотря на мягкость Анфертьева — а он многим казался откровенно слабым, кое-кто даже пытался защищать его от житейских невзгод, против чего Вадим Кузьмин благоразумно не возражал, — податливость его была отнюдь не безгранична.
Где-то в непостижимой дали его души, куда чрезвычайно редко удавалось кому-нибудь заглянуть, куда он сам не заглядывал годами, таилось нечто твердое как кремень. И наглец, самонадеянно возомнивший, что он может вить из Анфертьева веревки, бывал несказанно ошарашен, увидев однажды перед собой человека жесткого до безжалостности. Бывали случаи, когда Анфертьев ставил на карту собственную жизнь и, упиваясь опасностью, с радостным безрассудством бросался в схватку, заранее зная, что победы не будет, что все кончится его полнейшим разгромом. Но ему позарез нужно было это поражение, чтобы потом поступать, как заблагорассудится. Но подобное случалось настолько редко, что большинство людей, с которыми он знался, даже не подозревали о маленьком камешке, затаившемся в глубинах Анфертьева, — так может затаиться амфора в синих глубинах Средиземного моря, алмаз в сибирских толщах вечной мерзлоты, опасный преступник среди граждан порядочных и благонадежных. Анфертьев ничуть не печалился, оказываясь в дураках, становясь посмешищем, попадая в положение глупое и оскорбительное. Он знал — до камешка еще далеко. Но уж если кому удавалось добраться до этого кремневого осколка...
А что он устроил в последний день пребывания на шахте! Собственно, этот день поэтому и стал последним, что Анфертьев выдал на-гора такое, что помнят до сих пор, а имя его на Четвертой Пролетарской и поныне окружено легендами и домыслами. Многих забыли на шахте, даже тех, кто проработал здесь десятки лет, кто спустился под землю безусым юнцом, а выбрался наружу парализованным старцем, — их забыли. И тех, кто командовал подземными комплексами, держал в страхе комплексы поверхностные, кто сокрушал рекорды и гремел, — забыли. Анфертьева помнили.
За год работы на шахте Анфертьев ни разу не повысил голос, не отдал ни одного приказания, никого не послал по матушке, что уже само по себе ставило его в положение почти безнадежное. К тому же рот он открывал при начальстве только для того, чтобы поздороваться. Правда, дело знал. Что так ли уж редко случается что работа становится чем-то второстепенным и выполнять ее без притопов и прихлопов, без жалобных стенаний и победных воплей — значит наверняка обречь себя на пренебрежение. Что и случилось с Анфертьевым. И когда однажды начальник шахты, красномордый и громкоголосый, назвал его тюфяком только потому, что сам забыл дать задание, назвал его грязным тюфяком из богадельни только потому, что знал — это слышит девушка, за которой в то время ухаживал Анфертьев, Вадим Кузьмич в ответ лишь улыбнулся и вздохнул облегченно. Теперь ему было позволено все. Начальник подумал было, что Анфертьев его не понял или не расслышал, и повторил свои слова еще более зычно. Вадим Кузьмич прикрыл глаза и кивнул.
Дескать, слышу вас, понимаю.
Когда на следующий день во Дворце культуры руководство из треста при массовом стечении народа под уханье духового оркестра, под хлопанье тяжелых, как совковые лопаты, шахтерских ладоней вручало шахте знамя победителя соцсоревнования, а начальник шахты лобызал прохладное, полыхающее, стекающее сквозь пальцы шелковое полотнище и украдкой вытирал им пот, на трибуну поднялся бледный и торжественный Анфертьев. Вряд ли он говорил больше трех минут, на большее его бы и не хватило, но он говорил в присутствии гостей из треста, говорил прямо в лицо начальнику — тот окаменел, обхватив древко знамени, и стал похож на придорожный памятник. Очень непочтительно говорил Анфертьев о начальнике этой небольшой шахтенки, можно даже утверждать, что он говорил о нем оскорбительно. А потом поблагодарил за внимание и сошел в зал. Его проводили Редкими гулкими аплодисментами, понимая, что провожают не только с трибуны, с ним прощались. Но с тех пор каждый раз, когда ему бывает туго, в ушах Анфертьева звучат тяжелые аплодисменты, издаваемые негнущимися шахтерскими ладонями.
— Послушай, ты, тюфяк из богадельни, — начал Анфертьев. — Я знаю, тебе нравится такое обращение, и поэтому решился произнести его здесь... Ты полагаешь, что мат — это главный производственный фактор? — Анфертьев бросил быстрый взгляд на девушку, за которой ухаживал тогда, по которой томился и страдал. На вечере она исполняла обязанности секретаря, записывала слова выступающих. — Ты думаешь, что это знамя облагородило тебя и ты приобщился к чему-то святому? Как маркшейдер заявляю: двенадцать процентов плана — приписка.
Могу представить документы. Отойди от знамени, тюфяк! И никогда не приближайся к нему. Кому сказал?!
Начальник как-то боком, скомканно отошел от знамени и, насколько было известно Анфертьеву, действительно больше не приближался к нему на столь близкое расстояние.
— Я подам на тебя в суд! — крикнул он тогда.
— Буду очень благодарен, — поклонился Анфертьев. — Там я смогу говорить более подробно. И не только о приписках.
Не стоит рассказывать, как Анфертьев рванул на туманный остров Сахалин и полтора года промаялся там, убеждая себя в том, что это именно тот остров, о котором он мечтал всю жизнь. Горное образование помогло ему быстро найти себе занятие — уголь, нефть, газ были основными ценностями острова Сокровищ, как называли Сахалин в местной газете. Как-то весной, когда запахло свежей зеленью и вместо опостылевшего снега пошел мелкий теплый дождь, Анфертьев удрал с острова, удрал в двадцать четыре часа, как представитель чужой державы, застигнутый на чем-то преступном.
Не будем перетряхивать и перелистывать трудовую книжку Анфертьева и вчитываться в записи, сделанные в горах Чечено-Ингушетии, в городе Сыктывкаре, не будем задавать вопросов, чтобы узнать, почему его не взяли в горноспасатели, чем он занимался в днепропетровской конторе по выпуску фильмов для Министерства черной металлургии и сколько ему платили на разгрузке вагонов.
Не стоит бередить старые раны. Каждая запись, каждая попытка Анфертьева прорваться в другую жизнь — это шрамы на сердце, как после инфарктов.
Оставим прошлое.
Перешагнем через годы, через города и расстояния, усилием воли окажемся в Москве, где-нибудь в районе метро «Электрозаводская» или «Бауманская», проникнем в тот вечер, когда Анфертьев за небольшим письменным столом просматривал фотопленки, Наталья Михайловна готовила нехитрый ужин из картошки и свекольного салата, а их малолетняя дочь сидела перед телевизором. Проскользнем в тот тихий беззаботный вечер, когда они жили вместе и следователь районной прокуратуры не интересовался еще скромной персоной Вадима Кузьмича, заводского фотографа.
Да, Анфертьев уже несколько лет жил в Москве, работал на заводе по ремонту строительного оборудования. По бухгалтерским, штатным и прочим ведомостям он числился маляром, слесарем, разнорабочим — в зависимости от того, на какую должность позволяли его перевести хитросплетения заводской отчетности. В его трудовую книжку вписывали все новые специальности, обязанности, должности, а он неизменно фотографировал передовиков производства, оформлял стенды, выезжал с заводскими туристами на базы отдыха и чувствовал себя если не счастливым, то вполне удовлетворенным.
Осень. Вечер. Москва.
Танька сидела перед телевизором. Да, именно Танька. Так называли ее родители, скрывая нежность за напускной грубостью, и потом, по характеру, по неиссякающей страсти ко всевозможным проступкам, совершаемым исключительно из хулиганских побуждений, все-таки она была Танькой. Ее невозможно было назвать Танюшей, Танюлечкой или каким-нибудь другим изуродованным именем, призванным показать родительское обожание.
Убедившись, что и на этот раз зайцу удалось избежать волчьих зубов, Танька разжала побелевшие от напряжения пальцы и облегченно откинулась на спинку стула.
— Не съел, — вздохнула она облегченно. Раздался звонок. Первой к телефону подошла, да что там подошла, подбежала Танька. Встав на цыпочки, она взяла трубку и, замерев от предчувствия чуда, которого ждала от каждого звонка, стука в дверь, от каждого письма, телеграммы, от пьяного соседа или позвякивающего железками сантехника, закричала:
— Алло! Кто это?
— Это говорит Серый Волк, — ответил густой воркующий голос.
— Добрый вечер, Серый Волк! Как поживаешь? — Танька не раздумывая бросилась в шутку, в сказку, в авантюру — называйте как хотите.
— Спасибо, — озадаченно проговорил голос. — А ты?
— И я спасибо! Тебе что-нибудь нужно?
— Я бы хотел поговорить с твоим папой. Можно?
— А почему ты грустный?
— Хм... Не знаю... Устал, наверно.
— А откуда ты звонишь? Из темного леса? — Таньке не хотелось прекращать интересный разговор, и она, увидев, что идет отец, успела задать еще несколько вопросов. — Тебе негде ночевать? За тобой гонятся собаки? Ты хочешь у нас спасаться?
Вадим Кузьмич подождал, пока Танька выслушает ответ, взял трубку.
— Это Серый Волк, — сказала Танька. — Ему негде ночевать. Он хочет приехать к нам в гости.
— Гости — это хорошо. Алло! Кто нужен?
— Гражданин Анфертьев? Вас беспокоит дон Педро.
— Кто?! — присел от неожиданности Вадим Кузьмич. — Кто меня беспокоит?
Педро?
— Дон Педро, — поправил неизвестный собеседник.
— Слушаю вас, товарищ дон Педро. — Анфертьев робко улыбнулся.
— Нечего меня слушать! — вдруг панибратски сказал новоявленный Педро. — Ты лучше стол накрывай. Гость у тебя сегодня. Гость из Испании. Вовушка. Помнишь такого? Сподгорятинский!
Да, это был Вовушка. Давний, еще с институтских времен, приятель Анфертьева. В свое время вся группа посмеивалась над его нескладностью, колхозными одежками и словечками, над его салом в тумбочке, скуповатостью, которая — теперь-то это все поняли и устыдились своих насмешек — шла скорее от скудных достатков, а уж никак не от жадности.
Вовушка потешал не только просторными штанами с пузырями на коленях, но еще больше — избранницами. Надо же, Вадим Кузьмич начисто забыл девушек, мелькнувших на его пути, но помнил всех, за которыми безуспешно и безутешно ухаживал Вовушка. Девушки эти были под стать ему самому — в пиджаках с ватными плечиками, в туфлях с тяжелыми каблуками, в мелких бараньих завитушках и с такой обжигающе красной помадой, которую можно встретить разве что на огнетушителях да пожарных машинах. Они не только пренебрегали Вовушкиными страданиями, но и сами не прочь были присоединиться к шуточкам над ним, над юным и влюбленным Вовушкой. Видно, имели высокое о себе понимание. Судьба жестоко отомстила этим недалеким существам. В наши дни они являют собой пожилых теть, грузных и торопящихся, которые нигде не появляются без авосек, набитых подтаивающей рыбой, подвядшими овощами, подтекающими молочными пакетами. По части моды они еще в институтские времена наверстали упущенное, догнали и даже обогнали остальное человечество, но, право, лучше бы этого не делали.
А Вовушка, Вовушка и ныне надевает иногда купленные после четвертого курса шорты, а это, согласитесь, говорит о многом. Например, о том, что шорты в те годы шили ничуть не хуже, нежели сейчас, и надеть их не стыдно даже такому человеку, как Вовушка, которого можно встретить на иных побережьях земного шара. А ну-ка припомните, а ну-ка сопоставьте! Кто из вас может спокойно, не рискуя антикварной вещью надеть нечто, купленное лет двадцать назад? А кто осмелится надеть шорты на пятом десятке? Причем не в Париже и не в Лусаке, а здесь у нас, в Малаховке или в Бескудникове? А Вовушка нисколько не стыдится своей фигуры, поскольку ею больше пристало гордиться. В институте смеялись над его наивностью, робостью в общении с незнакомыми людьми — смехачи могут продолжить свои упражнения. Вовушка сохранил эти качества. Но теперь уже никто не потешается над ним, — осмеянные когда-то недостатки ныне подтверждают его неувядаемость.
О, эти блестящие, остроумные, снисходительные, .пользовавшиеся успехом у девушек всех курсов, эти красавцы, вроде Володи Фетисова, Пети Лозового или Марика Невграшкина... Найдите их сегодня, ребята, найдите. И вы увидите смирившихся с собственной незавидной участью любителей выпить и потрепаться о жизненных невзгодах, плохом начальнике, малой зарплате, женах, которые их не понимают, не любят, не балуют; вы увидите людей в замусоленных галстуках, со вчерашней щетиной на немолодых уже щеках. Они обрадуются вам, потащат за угол, где в соседнем винном магазине есть у каждого знакомая продавщица — она дает иногда бутылку в долг, а они улыбаются ей, целуют ручку и делают глазки. А что они еще могут, что? На что у них еще есть деньги и силы? Ладно, не будем. Но тлеют, теплятся в них воспоминания о славных временах, когда они были первыми, когда жестом могли поставить на место кого угодно, когда вся жизнь была впереди.
И, черт возьми, до чего прекрасная жизнь была у них впереди!
А Вовушка, о, Вовушка! Получив направление в захудалое строительное управление, он начал с того, что забраковал проект какого-то неимоверно дорогого канализационного путепровода и предложил изменить трассу однако начальник, не дослушав Вовушку, выгнал его из кабинета. Дескать, молод еще учить и сомневаться в старших — он был одним из авторов проекта Вовушка извинился и неуверенно, бочком протиснулся в кабинет начальника повыше. А тот не стал разговаривать на том основании, что есть начальник пониже. Вовушка опять извинился, причем не лукавя, искренне извинился за доставленное беспокойство и, пятясь, вышел из кабинета. Зажав под мышкой свою, еще институтскую, клеенчатую папочку он направился к управляющему трестом, полдня просидел в приемной, а когда секретарша, потеряв бдительность, вышла по своим делам, проскользнул в кабинет и, запинаясь, комкая слова и папку, сказал, что у него имеются кое-какие соображения на предмет сохранения государственных средств.
— Что же вы предлагаете мне сэкономить? — спросил управляющий, маясь от бесконечных забот.
— Миллион, — тихо ответил Вовушка.
— Молодой человек, — управляющий с трудом сосредоточился на посетителе, отметив его студенческие портки, тощую, загорелую на строительных площадках шею, скользнул взглядом по клеенчатой папке, из которой торчали нитки полотняной основы, и безутешно вздохнул. — Молодой человек, разрешаете дать вам по шее, если все окажется липой?
— Конечно! — радостно согласился Вовушка. — Все очень просто. Нам незачем рыть трехкилометровую траншею глубиной пять метров, да еще по жилому району. Мы на одних выселениях разоримся. Давайте сместим трассу на полкилометра в сторону и пустим трубу по естественному оврагу.
Управляющий посмотрел на схему, закрыл на некоторое время глаза, а когда открыл, они уже не были такими безутешными.
— Хотите дать мне по шее? — спросил он у Вовушки.
— Я бы с удовольствием дал под зад начальнику Управления.
— А это уже сделаю я, — ответил управляющий. — И тоже с удовольствием.
Через три года, всего через три года президент республики подписал указ о присвоении Вовушке звания заслуженного рационализатора — не только за этот проект, но и за десятки других. Вот так. Ему дали большую квартиру вне очереди, он женился, родил сына потом дочь, в промежутке придумал какой-то нехитрый геодезический прибор на основе лазера, защитил кандидатскую диссертацию, бросил производство перешел в институт, стал доцентом и уехал в Пакистан строить завод.
Анфертьев полагал, что Вовушка до сих пор поднимает металлургию этого мусульманского государства, а тут вдруг оказывается, что он час назад прилетел из Испании.
— Дела, — протянул Вадим Кузьмич озадаченно. — Это не Вовушка, а конь мадьярский.
— Конь? — удивилась Танька. — А мне он сказал, что Волк. Серый Волк.
— Приедет — разберемся! — И Вадим Кузьмич направился на кухню. — Наталья! Хошь смейся, хошь плачь — едет гость.
— Что еще за гость? — без всякого душевного подъема спросила Наталья Михайловна. И Вадим Кузьмич понял, что совершил ошибку. Давно замечено, что женщины на кухне меняется характер, события мирового значения; общегосударственного, личного н кухне воспринимаются ею не так, как, например, комнате или на лестничной площадке. Если откровенно, то на кухне она попросту разочарована в муже, в своей работе, соседях и даже сама себе кажется недостаточно красивой. Возможно, есть женщины, которые на кухне счастливы, но Наталья Михайловна к ним не относилась. На кухне она страдала и не скрывала этого.
— Вовушка! — воскликнул Вадим Кузьмич, пытаясь исправить промах. — Помнишь, он был у нас лет пять назад? Загорелый, лысый, тощий и ходит боком, помнишь?
Сподгорятинский!
— А, — протянула Наталья Михайловна, отворачиваясь к сковородке. — Тот самый, который уговорил нас не разводиться? Притом, что мы и не собирались, как мне помнится.
— Но он уже едет! — вскричал Вадим Кузьмич.
— А я что? — Наталья Михайловна с недоумением посмотрела на мужа. — Разве я возражаю? Пусть едет. Накормим, уложим, переспит. Картошка есть.
— Он ненадолго, — заверил Вадим Кузьмич. — Даже если мы оба станем перед ним на колени и будем умолять задержаться.
— Надеюсь, до этого не дойдет, — Наталья Михайловна горько усмехнулась, хотя в общем-то у нее не было основания для подобной горечи. Но разговор происходил на кухне, и этим все объяснялось. Движением головы она откинула назад обильные крашеные волосы и вздохнула. С такими волосами и где? У плиты.
— Вовушка едет из Испании, — маялся за ее спиной Вадим Кузьмич. — Ему нужно завтра зайти в управление, там, оказывается...
— Откуда он едет? — звонко спросила Наталья Михайловна.
— Из этой... Как ее... Из Италии. Хотя нет, из Испании.
— А что он там делал? — с легкой скорбью спросила Наталья Михайловна, присаживаясь на расшатанную табуретку. Она вдруг остро ощутила неуютность своей маленькой, скромненькой, бедненькой кухоньки, увидела себя в замусоленном переднике и с рукавами, перемазанными землей, увидела картошку, салат из свеклы и лука — ужин, которому она отдала целый час своей единственной жизни. Все это вступило в унизительное противоречие с одним только словом «Испания». Перед ее мысленным взором промелькнуло побережье синего моря, беззаботные люди в ярких купальниках, старинные замки, к которым мчались на перламутровых машинах веселые женщины в вечерних нарядах и обходительные мужчины, промелькнула залитая разноцветными лучами сцена, красавица в платье с длинным подолом, красавец в распахнутой сорочке и с обнаженной саблей в руке, брызжущий кровью бык, счастливое лицо тореадора ликующие толпы, долговязый всадник в латах и с копьем наперевес... И все это на фоне простоватой Вовушкиной физиономии.
— Он звонил из автомата, там народ собрался, очередь... Уточнил наш адрес и повесил трубку, — виновато проговорил Вадим Кузьмич. — Не мог же я сказать, что...
— А где, говоришь, он был до этого? — спросила Наталья Михайловна, не отрывая глаз от картофельных очисток.
— В Пакистане.
— Да-да... Я вспомнила.
О, сколько чувств увидел Вадим Кузьмич на лице жены! Но больше всего его поразила уязвленность, явственно проступившая на знакомых чертах. Наталья Михайловна тяжело переносила долетавшие до нее вести о том, кто из знакомых каких побед добился. А к победам она относила ту же поездку в Испанию, новую должность, хрустальную вазу, отдых у моря, билет на выступление замечательного фокусника Акопяна, приложение к журналу «Огонек»...
Уронив белое лицо с гордым профилем в перемазанные землей ладони, Наталья Михайловна некоторое время сидела без движения. Вадим Кузьмич поймал себя на том, что не испытывает к жене ни малейшей жалости. Удовлетворение — вот чего больше всего было сейчас в нем. Он не стал напоминать Наталье Михайловне о том, как стремилась она уехать из шахтерского поселка, — до сих пор перед его глазами стояло ее молодое, залитое слезами лицо, и поныне слышал он горячий шепот: