Страница:
26году).
На неподвижность былинного Владимира обратил внимание еще в 1960-е годы В.В. Чердынцев, замечательный исследователь русского былинного эпоса, указав, что Красное Солнышко «никогда не участвует сам в сражениях, никогда не покидает Киева и является, по сути, главным «сиднем» нашей народной поэзии». Чер-дынцев справедливо соотнес эту черту правителя былинной Руси с ритуальной неподвижностью священных царей из «Золотой ветви» Дж. Фрэзера. Позднее к тем же выводам пришли русские ученые И.Я. Фроянов и Ю.И. Юдин. Судя по удивительному сходству с былинным князем, образ «царя русов» у ибн Фадлана также почерпнут арабским путешественником не из рассказов русов, встреченных им в Волжской Болгарии, об их правителе, а из их эпических песен. Для X века этот образ уже чересчур архаичен - современник ибн Фадлана русский князь Игорь Рюрикович самолично водил дружины на неприятеля (что засвидетельствовано и иноземцами - Львом Диаконом, Лиутпрандом). Хотя пост «заместителя» верховного владыки в военной и юридической сфере - воеводы - у славян сохранился.
Еще одна черта облика священного правителя, роднящая его как раз с верховными правителями индоарий-ских и кельтских обществ - тема священного брака. Не зря Илья Муромец указал Владимиру Красно Солнышко на отношения с женой как основные обязанности!
Фигура супруги правителя стала предметом внимания исследователей еще в конце XIX, начале XX вв. Одним из первых к ней обратился в книге «Золотая ветвь» Дж. Фрэзер. Исследование латинских, скандинавских, греческих и бриттских преданий привело его к выводу, что «у некоторых арийских народов… было обычным видеть продолжателей царского рода не в мужчинах, а в женщинах». Несколько позже ряд исследователей вскрыли мировоззренческую подоплеку этого обычая. В супруге правителя видели женское воплощение его земли, страны и одновременно его власти. Любопытно, что древнерусское «волость» объединяет оба эти понятия. Особенно хорошо это явление изучено на кельтском материале. Тут и фигура Власти, предстающей ужасной старухой, но превращающейся в прекрасную даму после соития с нею, впервые появившаяся в саге о Ньяле Девяти Заложников, а потом - в повести о сыновьях короля Даре, и многочисленных английских и французских романах. И ирландские королевы-тезки, по имени Медб, из Коннахта и из Лейнстера. Про вторую говорится, что «не мог стать королем Тары тот, чьей супругой она не была». Схожие сведения сообщает Саксон Грамматик о королеве пиктов Гермутруде: «Тот, кого она считала достойным своего ложа, тут же становился королем; она приносила королевство вместе с собой. Так что рука ее и скипетр были неразделимы». А. Краппе и А. К. Кумарасвами соотносят этих олицетворяющих Власть женщин с индийской Богиней Шри Аакшми, супругой Индры и «персонификацией царского правления, духом власти, взаимоотношения с которой носят сугубо брачный характер».
В. Я. Пропп пришел к тем же выводам на основе исследования русских сказок, где герой зачастую становится царем, добившись руки и сердца царевны. В «Слове о полку Игореве» борьба князякудесника, полоцкого оборотня Всеслава, за власть описывается как попытка добиться любимой девушки: «връже Всеславъ жребий о девицю себе любу». Очень любопытно, что дань в Древней Руси платили «по куне» или «по белке» от родовой общины-«дыма». Вести речь о наживе, «рыночной ценности» мехов тут не приходится - полтысячи лет спустя, когда и лесов, и белок, конечно, больше не стало, в Московском государстве штраф за синяк составлял пятнадцать беличьих шкурок. То есть с общины брали за год… одну пятнадцатую штрафа за синяк. Скорее дело тут как раз в символике - и белка, и, особенно, куница обозначали в славянском фольклоре возлюбленную или невесту. В случае с куницей значение и смысл символа видоизменялись от тонко-духовного (в предании странник видит, что по постели спящих молодоженов скачет «кунка»[26] - значит, над их браком почиет благодать небес, они живут в любви) до самого грубого, физиологичного (куна, кунка - женский половой орган - сравни английское жаргонное cunt и индийское «кунти», имеющие то же значение). На всем пространстве Древней Руси сваты до XX века рассказывали родителям невесты, что они, мол, «охотники», и пришли сюда «за куницей» по ее следу. Сравнивают куницу с девушкой или женщиной многочисленные песни, русские («говорила куна с куною, говорила сестра с сестрою», «да не есть то куна, то невестка моя», «прибежал соболь к кунице, а приехал удалой молодец к красной девице»), украинскими («б1жи, чужа жоно, по полю куною») и даже сербскими («окичена куна, то йе твоя вереница люба»). И принимая дань куницами или белками, князь как бы символически обозначал свой брак с землей и общиной, уплатившими ему эту самую «кунку». Недаром в былинах кунья шуба - отличительный признак правителя или, по крайней мере, вождя. Кунью шубку набрасывает на плечи Владимир, и за ней же он прячется от страшного свиста Соловья Разбойника, куньей шубкой укрывается «король ляховинский» от разгневанных богатырей-сватов, Добрыни и Дуная. Такие шубы носят Дюк и Чурило - Фроянов и Юдин показали, что эти герои былин - родоплеменные вожди. Илья обретает шубу лишь в тех былинах, где уже выступает вождем богатырской дружины Киева («Три поездочки Ильи Муромца», «Илья Муромец на Соколе-корабле») - а место это он занял не без помощи Апраксеи. Былинные же персонажи, не имеющие статуса правителя или, по крайней мере, вождя, этого предмета одежды, такого, казалось бы, естественного в условиях Руси, лишены.
Любопытно, что многим из перечисленных героинь предания приписывают столь же, мягко говоря, легкомысленный характер, который наши былины приписывают Апраксее, прилюдно обнаруживающей свою связь с Тугарином, заигрывающей с Чурилой Пленковичем, пытающейся соблазнить калику Касьяна. В ирландских источниках женское воплощение Страны называют куртизанкой, у Медб из Лейнстера, кроме четырех законных мужей, было множество любовников, «поскольку было в ее обычае, чтобы тень одного мужчины падала на другого», Гвиневера, жена Артура, была неверна ему, и так далее.
Ветреность Апраксеи вовсе не обязательно связывать с конкретной личностью сестры Мономаха Евпраксии, «королевской блудницы», как делал это Б.А. Рыбаков. Это - просто типичный облик супруги правителя, олицетворения непостоянной, ветреной власти, удачи. Характерно, что «руку и сердце» захватившего Киев «татарина» Идолища «легкомысленная» Апраксея решительно отвергает. Так что когда Илья или Алеша говорят о «б… Апраксекоролевичне», это много ближе к современной народной мудрости («политика - б…ское дело»), чем к «королевской блуднице» немецких хроник.
«Распутство» Апраксеи подчеркивалось множество раз. Реже принимается во внимание, что былинная княгиня еще и мудра. Перед сватовством к ней Владимир говорит: «Было бы мне, князю, с кем… думу думати». И он получает именно такую жену - совет Апраксеи всегда мудр, она спасает Илью Муромца от княжьего гнева, она советует помириться с ним, она же, как мы помним, ободряет и поддерживает Владимира, перепугавшегося при известии о нашествии «татар». А когда Владимир не слушает ее, - например, в былине про Ставра Годиновича, где княгиня моментально распознает в «грозном после» переодетую женщину - то попадает в весьма неловкое и даже смешное положение.
Особенно заметно представление об Апраксее как Власти в былине о «бунте Ильи Муромца против Владимира», которые, по ряду признаков, представляются скорее переосмысленным описанием инаугурации или инициации военного вождя. Илья в начале былины устраивает пир, что является посягательством на монополию князя как устроителя пиров и претензией на власть, о чем в ряде случаев говорится открыто: «Я буду завтра в Киеве князем сидеть», «завтра сам буду править княжеством». Илья стреляет по золотым и серебряным «маковкам» княжеского терема, что уже истолковывалось И.Я. Фрояновым и Ю.И. Юдиным как ритуальный вызов князю и магическая атака на него, с чем можно согласиться лишь отчасти. Стрельба по золотым и серебряным мишеням встречается в эпосе в контексте как соревнования за власть (в былине про Доб-рыню и Василия Казимировича стрельба из лука является одним из способов, с помощью которого решается, кто кому будет платить дань - Владимир «поганому» царю, или тот - Владимиру), так и свадебных ритуалов («Ставр Годинович»). Последнее восходит еще к сказочным сюжетам: выбор невесты с помощью лука и стрел в сказке «Царевналягушка», испытание стрельбой из лука, полностью аналогичное былинным, как одно из испытаний, устраиваемых невестойцаревной женихам; в ряде случаев метательный снаряд падает «на терем королевны, что весь дворец пошатнулся», «стрела полетела в Индейское царство и сшибла второй этаж у королевского дворца». В этих случаях сходство с былиной об «бунте» Ильи еще большее. Вообще стрельба из лука как элемент свадебного состязания героя и правителя, брачно-эротический символизм лука и стрел уходят в глубокие слои доиндоевропейской, ностратической или «евразийской» архаики. Для нас особенно любопытно указание британского исследователя Роберта Грейвса на английский средневековый обычай, по которому победа в состязании лучников, мишенью в котором служила золотая или серебряная монета с изображением креста (в ряде вариантов Илья сшибает золотые и серебряные кресты с церквей[ 27], чтобы устроить на них пир - т.е. превращает их в платежные средства, в монеты), а призом - любовь карнавальной «девы Мэрион», Майской королевы и звание Майского короля, карнавального «Робин Гуда»..
Наконец, Илья попадает в подземелье, где его кормит и поит все та же Апракса. Проникновение в «погреба», в глубь земли, не составляет для нее никакой трудности - она и есть земля. Даже когда сказители «задним числом» придумывают какието «рационалистические» объяснения ее проникновению в «погреба» (всегда разные, что само по себе говорит об их позднейшем происхождении), Владимиру, отправляющемуся освободить Илью, никогда не удается сделать это тем же способом. Иногда ее заменяет дочь, но это не принципиально - речь в любом случае о женщине княжеского рода. Символично и кормление княгиней Муромца. Старуха по имени Власть угощает Ньяля, будущего короля, водой из волшебного колодца. Про воду эту говорится: «Мягким будет твое питье в королевском роге - хмельной мед и сладкий мед, и крепкий эль». Королю Кон-ну во сне является дева Власть, но не ложится с ним, а угощает едой и питьем. После этого заточения Илья становится победителем «татар» и вождем богатырской киевской дружины.
Тот же мотив встречаем в былине «Царь Саул Лева-нидович», где сына заглавного героя «углицки мужики… лукавые» приглашают «царем-королем», но по въезде в город запирают «в погребы глубокие» (Древние Российские стихотворения… С. 77-78). Возможно, речь и здесь о ритуале инициации вождя, правителя, непонятом позднейшими сказителями. Иначе совершенно непонятно, отчего выпущенный на волю и снабженный оружием пленник не спешит расквитаться с коварными плените-лями, не уходит попросту на все четыре стороны, предоставив их своей судьбе, а едет защищать «углицких мужиков» от подступающего к городу врага.
Здесь необходимо присоединиться к В.В. Чердынцеву, видевшему в этом сюжете «обычай заточения будущего вождя», который «широко распространен в раннем родовом обществе».
Схожий мотив мы встречаем в скандинавском эпосе - в саге о Стюрлауге Трудолюбивом, и в саге о Волсунгах, откуда, как предполагают ученые, данный мотив и попал в первую сагу.
В саге о Волсунгах этот мотив также может быть истолкован как конечный этап инициации Сигмунда и Синфьотли как воинов и вождей. Показательно, что во время заточения в кургане, носящего, как и в случае с Ильей, черты погребения заживо, заточенным помогает женщина, сестра одного из них, мать другого и жена короля-конунга.
Наконец, показательно отношение к княгине богатырей и киевлян вообще. Это отношение весьма ясно обрисовано в той же былине о сватовстве Владимира: «Аще вам, молодцам, было б то кому поклонятися», «И всему красному городу Киеву было бы кому поклонятися». Илья Муромец, который после заключения в погребе «оцьми низвел» на князя, покидает погреб и берется за оборону города лишь по просьбе княгини.
Апраксея былин не имеет ничего общего с летописной Евпраксией. Если уж обязательно связывать ее с летописным персонажем, то лучше всего подойдет жена того, древнего Владимира из Иоакимовской летописи: «Владимир… имел жену от варяг Адвинду, вельми пре-красну и мудру, о ней же многое от старых повествуется и в песнех восклицают». Как видим, все сходится: Ад-винда «от варяг», и Апраксея из земли Поморянской - (Ляховецкой, Политовской). Адвинда прекрасна и мудра, Апраксея наделена обоими этими качествами в избытке. И главное, Адвинда, судя по Иоакимовской летописи, являлась героиней многочисленных эпических сказаний («Многое от старцев повествуется и в песнех восклицают»). А изменение имени не должно удивлять - в XIX-XX вв. в эпосе постоянно шла смена имен, древних, непонятных на знакомые православные. Убийца Чурилы Пленковича Бермята превращался в Ермила, Хотен в Фадея и Фотея, Саксон Колыбано-вич, предшественник Муромца на посту главы киевской богатырской дружины, в Самсона Самойловича, царь загадочной «земли Алыберской» Саур Ванидович в Саула Леванидовича. То же самое могло произойти с живой богиней Земли и Власти, супругой Владимира свет Славьевича Красное Солнышко, Адвиндой. Еще одну параллель былинной Апраксе составляет Остасия или Остансия, жена «короля Гертнита»[ 28], которая «была красивейшей и мудрейшей из женщин». В «Тидрек саге» она изображена чародейкой, помогающей своему мужу-славянину отстоять «королевство» от готов и гуннов.
Невыясненным остается вопрос о нескольких наложницах «царя русов» и единственной Апраксе-Адвинде-Остасии в эпосе. В ряде былин упоминается Марфида (Малфрида?) Гориславна как другая жена Владимира. Федор Иванович Буслаев упоминает 12 жен былинного Владимира, но мне не удалось отыскать в текстах былин упоминания о них. Однако обращает на себя внимание опять-таки четырехкратность числа былинных жен (вспомним сказанное выше о правителе как воплощении идеи Центра). Возможно, каждая из жен или наложниц соответствовала покоренному племени или земле (отдельные роды или общины, как уже было сказано, отделывались символизировавшим невесту откупом в виде куньей или беличьей шкурки). Ясно тогда, отчего былинный король, отец Апраксы, столь решительно отказывался выдать ее за чужака, т.е. признать таким образом свой «вассалитет», зависимость от Владимира. Обращает на себя внимание явная параллель с 12 женами первого правителя Великоморавского государства Само и 24 наложницами князя балтийских славян-поморян.
Да и с пирами все не так уж просто. Ижевский исследователь С. Козловский указал, что хмельное питье было зримым воплощением магической удачи, своего рода Языческой благодати, и былинный князь Владимир, имевший монопольное право подносить чару богатырям, оказывается, ведал распределением этой таинственной силы. То есть опять-таки выступал как жрец. К жреческим же обязанностям относят многие исследователи русского эпоса и поручения тому или иному богатырю (Потыку, Сухману, Ловчанину) доставить к княжьему двору «Лебедь белую» или какого-нибудь «лютого зверя» «живым, не кровавленным» - не иначе как для жертвоприношения.
Как видим, в памяти русского народа сохранился достаточно убедительный портрет священного верховного правителя, резко отличного от дружинного вождя летописных времен.
Так что аналогия с вершиной пятеричного кастового общества у нас есть. Теперь следует перейти к жречеству.
Часто можно встретить в книгах и статьях самых различных авторов утверждения, будто никакого жречества в древней Руси не было, а были «только» волхвы, являвшиеся не то деревенскими ведьмаками, не то и вовсе приблудными «финскими» шаманами.
Начнем с тех, кто пишет, что волхвы были «просто» колдунами, а не жрецами. Действительно, «волхвы» времен Алексея Михайловича, которых в указах поминали между скоморохами и «бабами-ворожеями», или «волхв Дорофейко» петровской эпохи и впрямь не более чем колдуны. Но всегда ли было так? Для тех, кто верит в пресловутую «эволюцию», в то, что жрецы и священнослужители когда-то «произошли» от колдунов и знахарей, это, конечно, доказательство. Раз уж в начале Нового времени «волхвы» были простыми колдунами, так понятно, что в X веке они «не могли» быть ничем иным.
Только вот нигде нет примеров того, чтобы знахарь,-колдун превратился в жреца. Зато есть обратные примеры. Слово «маг», в древней Персии обозначавшее жрецов, превратилось в название средневековых колдунов, а там - перешло на цирковых фокусников[ 29] - маг Игорь Кио, скажем. Точно так же в современном ирландском языке колдун - drui. Слово это происходит от древнего названия могущественной касты кельтских жрецов-друидов. При чем тут, спросит читатель, маги и друиды, мы ведь говорим о волхвах?! Да хотя бы при том, что евангельский злодей, то выдававший себя за мессию, то пытавшийся купить у апостолов благодать, которого латинские переводы называют Симоном Магом, а ирландские книжники - Симоном Друидом, в славянском переводе стал Симоном Волхвом. В русской литературе Средневековья слова «волхв» и «жрец» употребляли как равнозначащие и взаимозаменяемые: царь Охозия в русском переводе библейского предания «послал къ идолу Ваалу и къ жрецомъ его спросити: буду ли жив или умру? Посланные шли спросить вол-хвовъ…». В «Великих Четьях-Минеях»: «Старейшина волхвом введе я (ее. - Л.П.) в церковь идольскую[ 30] и понуди я отрещися Христа и поклонитися идолам». Как видно, что волхв, что жрец - для русского книжника все равно, различия между этими понятиями он не делает. В «Сказании об основании града Ярославля» в святилище Волоса приносил жертвы и гадал волхв. Смело можно предположить, что, как и в случае с магами и друидами, первым значением этого слова было не «колдун», а именно «жрец», «священнослужитель». Тем более что само слово «колдун» в других славянских языках обнаруживает сродство с делами, далекими от сельской ворожбы и заговаривания больных зубов: по-хорутански калдовати - приносить жертву, калдова-нец - жрец, калдовница, калдовнище - жертвенник. В.В. Колесов так прямо и пишет в своей книге «Древняя Русь: наследие в слове»: «Колдун - именование Языческого жреца, приносящего жертвы».
Между прочим, привычка смотреть на священнослужителя свергнутой религии как на колдуна не оставила людей и в не столь далекие времена, в просвещенной Европе. Тайлор в «Первобытной культуре» сообщает нам, что жители протестантских стран - Германии, Англии - смотрели на католических священников и монахов как на могучих чудодеев, способных помочь там, где свой, протестантский, пастор оказывался бессилен - унять буйство полтергейста, отвадить покойного дядюшку Вилли от вредной привычки выть и скрестись в двери скорбящей родни лунными ночами, усовестить эльфов, повадившихся заводить в трясину коров…
Бедные патеры попросту разделили судьбу, постигшую магов в зороастрийском Иране, друидов - в католической Ирландии, и, надо думать, волхвов в православной Руси. Продлись Средневековье еще столетья три, и мы бы сейчас гадали, не является ли римское «патер» - священник - производным от германского «патер» - колдун. И эволюционисты бы в это свято верили!
Надо еще сказать несколько слов о гипотезе «финского» происхождения летописных волхвов, высказанной еще в начале XX века и с тех пор часто всплывающей в литературе, как сугубо научной, так и популярной. Оснований у этой теории, собственно, два - согласно «Повести Временных лет» во время богословской беседы с воеводой Янем Вышатичем пленные волхвы рассказалиде ему «миф» о творении мира, очень напоминающий мордовские легенды, записанные в XIX веке. Нашли также сходства и в обряде, которым два волхва из Ярославля (те самые, взятые в плен Вышатичем) выявляли «прячущих гобино» (так называли магическое благополучие, причину урожая) «лучших жен» с обрядом подготовки к Языческому празднику у той же мордвы. Иногда эти сопоставления даже выдаются за «давно доказанные».
На самом деле все это, что называется, вилами по воде писано. Начать с того, что летописный рассказ о _ богословской беседе княжеского воеводы с пленными мятежниками вызывает большие сомнения - с чего бы? В переданных летописцем «речах волхвов» они сначала рассказывают какой-то «миф» с фигурирующим в нем «сотоной», и более всего напоминающий христианский апокриф, отдающий болгарской ересью богомилов. Похожие легенды были известны и в Сербии, и на Украине - в местах, весьма далеких от каких бы то ни было «финно-угров». Далее, на вопрос воеводы: «Кто ваш Бог», волхвы вдруг заявляют:
«Антихрист (который. - Л.П.) сидит в бездне». Наконец, парой строк спустя, воевода спрашивает: «Что сказали вам
Боги?» Так Бог с «сотоной», «Антихрист» из бездны или
Боги? Скорее всего, прав был советский историк Тихомиров, утверждавший, что летописец излагал Языческие воззрения «в нарочито карикатурном виде», и обвинявший летопись в «подлоге». Что до обряда, то тут бы нашим ученым не хвататься за поверхностное «сходство» летописного описания с мордовским обрядом, а изучить вопрос подробнее - есть ли такой обряд у других финских племен, не общавшихся со славянами? Ведь, по меньшей мере, равновероятно и заимствование этого обряда мордвой у славян. Однако на самом деле, как отметил в «Поэтических воззрениях славян на природу» еще Афанасьев, не наблюдается и достойного внимания сходства: «Мы, со своей стороны, не усматриваем в этом описаний ничего общего с летописным рассказом: в мордовском обряде укол ножа представляет не более как символическое действие, и самый обряд этот имеет це-лию собрать припасы для общественного жертвоприношения, какое совершается в благодарность за дарованный Богами урожай. Летопись же говорит о действительном избиении жен, заподозренных в похищении гобина». Точно так же в болгарской песне герой рассекает тело ведьмы-ламии. Из разрубленного тела тремя реками бегут зерно, вино и мед, отнятые у людей злодейкой. Сама история о двух волхвах, странствующих от Ярославля к Белоозеру по округам-«погостам» и возвращающих им благополучие-«гобино» путем, рассечения «лучших жен», очень напоминает одну русскую сказку. В ней поп вместе с превратившимся в другого священника «святым Николой» (православной заменой Волоса, кумир которого стоял в Ярославле) ходит по «царствам», в которых царит «печаль великая» из-за болезни или «беснования» «царевен», и исцеляют последних, рассекая на мелкие части в бане, промывая в котле и, воскрешая к новой жизни. Когда поп по жадности решился взяться за дело в одиночку и не сумел оживить рассеченную «царевну», его даже повели вешать - как повесили в конце концов плененных Вышатичем волхвов. И если в сказке «Никола»-Волос спас непутевого и жадного спутника, то в летописи Волос в образе своего священного зверя-медведя лишь похищает тела казненных, да и «царевны» - лучшие жены погостов - по летописи, не воскресали. Ну а какая из версий ближе к истине - как знать?
Какие еще доводы в пользу «финского» происхождения волхвов? Культ медведя у уральских племен - но медведь и у славян был священным животным, как и у финно-угров, связанным с загробным миром. Больше того, медведи изображаются даже на Языческих надгробиях Англии эпохи викингов, где, уж конечно, про финнов разве что слышали. По-видимому, вообще бесполезно доискиваться, кто у кого перенял культ медведя - черепа пещерных медведей заботливо сохраняли в каменных ларях еще неандертальцы; они же делали глиняные (с настоящими черепами) идолы могучего зверя.
Еще один «довод» сторонников финского происхождения летописных волхвов - в одной из летописей они названы «кудесниками», а это слово происходит-де от «кудесы» - бубен, а бубен якобы славянам был неизвестен и перенят ими у финских племен в XV веке. При этом ссылаются на Фаминцына, автора, конечно, почтенного, но писавшего более века назад. Уже в его время Любор Нидерле называет бубен среди «инструментальной основы славянской музыки»; упомянут бубен, вместе с гуслями и гудками, в Киево-Печерском Патерике XI века, причем миниатюра к сказанию изображает именно прекрасно известный нам инструмент.
Более всего против «финского» происхождения волхвов говорит их роль в летописных событиях. Роль эта будет подробна рассмотрена ниже, но сразу скажу - немыслимо представить на месте волхвов презренных «мордовичей» или «чухну», постоянных покорных данников славян. Судя по русскому эпосу (сошлюсь на мое же исследование «Этнос и раса в былинах»), финское население заселяемых славянами лесов, как и степняков, русичи за людей не считали. Русская девушка, бегущая из татарского плена в балладе «Полонянка», услышав от перевозчика- «мордовича» предложение руки и сердца в обмен на перевоз и спасение от настигающих татар, предпочитает броситься в реку и погибнуть. В Кировской области, по воспоминаниям хорошего знакомого автора этих строк, еще в 80-х годах прошлого столетия потомки русских, новгородских переселенцев в Кировской области, брезгливо сторонились жителей деревенек, населенных русскоязычными потомками крещеных «вотяков»удмуртов и «черемисы»-марийцев, а в Удмуртии, при коллективизации, русские крестьяне не желали объединяться в один колхоз с удмуртами-односельчанами и требовали создания отдельных хозяйств. Как видим, презрительное отношение к финно-угорским племенам сохранялось веками даже после тысячелетней проповеди церкви с ее «нет ни эллина, ни иудея». Можно ли поверить, чтоб тем же презренным финнам вдруг начинали оказывать такое почтение, которое в летописях и у ибн Русте русы выказывают своим волхвам?
На неподвижность былинного Владимира обратил внимание еще в 1960-е годы В.В. Чердынцев, замечательный исследователь русского былинного эпоса, указав, что Красное Солнышко «никогда не участвует сам в сражениях, никогда не покидает Киева и является, по сути, главным «сиднем» нашей народной поэзии». Чер-дынцев справедливо соотнес эту черту правителя былинной Руси с ритуальной неподвижностью священных царей из «Золотой ветви» Дж. Фрэзера. Позднее к тем же выводам пришли русские ученые И.Я. Фроянов и Ю.И. Юдин. Судя по удивительному сходству с былинным князем, образ «царя русов» у ибн Фадлана также почерпнут арабским путешественником не из рассказов русов, встреченных им в Волжской Болгарии, об их правителе, а из их эпических песен. Для X века этот образ уже чересчур архаичен - современник ибн Фадлана русский князь Игорь Рюрикович самолично водил дружины на неприятеля (что засвидетельствовано и иноземцами - Львом Диаконом, Лиутпрандом). Хотя пост «заместителя» верховного владыки в военной и юридической сфере - воеводы - у славян сохранился.
Еще одна черта облика священного правителя, роднящая его как раз с верховными правителями индоарий-ских и кельтских обществ - тема священного брака. Не зря Илья Муромец указал Владимиру Красно Солнышко на отношения с женой как основные обязанности!
Фигура супруги правителя стала предметом внимания исследователей еще в конце XIX, начале XX вв. Одним из первых к ней обратился в книге «Золотая ветвь» Дж. Фрэзер. Исследование латинских, скандинавских, греческих и бриттских преданий привело его к выводу, что «у некоторых арийских народов… было обычным видеть продолжателей царского рода не в мужчинах, а в женщинах». Несколько позже ряд исследователей вскрыли мировоззренческую подоплеку этого обычая. В супруге правителя видели женское воплощение его земли, страны и одновременно его власти. Любопытно, что древнерусское «волость» объединяет оба эти понятия. Особенно хорошо это явление изучено на кельтском материале. Тут и фигура Власти, предстающей ужасной старухой, но превращающейся в прекрасную даму после соития с нею, впервые появившаяся в саге о Ньяле Девяти Заложников, а потом - в повести о сыновьях короля Даре, и многочисленных английских и французских романах. И ирландские королевы-тезки, по имени Медб, из Коннахта и из Лейнстера. Про вторую говорится, что «не мог стать королем Тары тот, чьей супругой она не была». Схожие сведения сообщает Саксон Грамматик о королеве пиктов Гермутруде: «Тот, кого она считала достойным своего ложа, тут же становился королем; она приносила королевство вместе с собой. Так что рука ее и скипетр были неразделимы». А. Краппе и А. К. Кумарасвами соотносят этих олицетворяющих Власть женщин с индийской Богиней Шри Аакшми, супругой Индры и «персонификацией царского правления, духом власти, взаимоотношения с которой носят сугубо брачный характер».
В. Я. Пропп пришел к тем же выводам на основе исследования русских сказок, где герой зачастую становится царем, добившись руки и сердца царевны. В «Слове о полку Игореве» борьба князякудесника, полоцкого оборотня Всеслава, за власть описывается как попытка добиться любимой девушки: «връже Всеславъ жребий о девицю себе любу». Очень любопытно, что дань в Древней Руси платили «по куне» или «по белке» от родовой общины-«дыма». Вести речь о наживе, «рыночной ценности» мехов тут не приходится - полтысячи лет спустя, когда и лесов, и белок, конечно, больше не стало, в Московском государстве штраф за синяк составлял пятнадцать беличьих шкурок. То есть с общины брали за год… одну пятнадцатую штрафа за синяк. Скорее дело тут как раз в символике - и белка, и, особенно, куница обозначали в славянском фольклоре возлюбленную или невесту. В случае с куницей значение и смысл символа видоизменялись от тонко-духовного (в предании странник видит, что по постели спящих молодоженов скачет «кунка»[26] - значит, над их браком почиет благодать небес, они живут в любви) до самого грубого, физиологичного (куна, кунка - женский половой орган - сравни английское жаргонное cunt и индийское «кунти», имеющие то же значение). На всем пространстве Древней Руси сваты до XX века рассказывали родителям невесты, что они, мол, «охотники», и пришли сюда «за куницей» по ее следу. Сравнивают куницу с девушкой или женщиной многочисленные песни, русские («говорила куна с куною, говорила сестра с сестрою», «да не есть то куна, то невестка моя», «прибежал соболь к кунице, а приехал удалой молодец к красной девице»), украинскими («б1жи, чужа жоно, по полю куною») и даже сербскими («окичена куна, то йе твоя вереница люба»). И принимая дань куницами или белками, князь как бы символически обозначал свой брак с землей и общиной, уплатившими ему эту самую «кунку». Недаром в былинах кунья шуба - отличительный признак правителя или, по крайней мере, вождя. Кунью шубку набрасывает на плечи Владимир, и за ней же он прячется от страшного свиста Соловья Разбойника, куньей шубкой укрывается «король ляховинский» от разгневанных богатырей-сватов, Добрыни и Дуная. Такие шубы носят Дюк и Чурило - Фроянов и Юдин показали, что эти герои былин - родоплеменные вожди. Илья обретает шубу лишь в тех былинах, где уже выступает вождем богатырской дружины Киева («Три поездочки Ильи Муромца», «Илья Муромец на Соколе-корабле») - а место это он занял не без помощи Апраксеи. Былинные же персонажи, не имеющие статуса правителя или, по крайней мере, вождя, этого предмета одежды, такого, казалось бы, естественного в условиях Руси, лишены.
Любопытно, что многим из перечисленных героинь предания приписывают столь же, мягко говоря, легкомысленный характер, который наши былины приписывают Апраксее, прилюдно обнаруживающей свою связь с Тугарином, заигрывающей с Чурилой Пленковичем, пытающейся соблазнить калику Касьяна. В ирландских источниках женское воплощение Страны называют куртизанкой, у Медб из Лейнстера, кроме четырех законных мужей, было множество любовников, «поскольку было в ее обычае, чтобы тень одного мужчины падала на другого», Гвиневера, жена Артура, была неверна ему, и так далее.
Ветреность Апраксеи вовсе не обязательно связывать с конкретной личностью сестры Мономаха Евпраксии, «королевской блудницы», как делал это Б.А. Рыбаков. Это - просто типичный облик супруги правителя, олицетворения непостоянной, ветреной власти, удачи. Характерно, что «руку и сердце» захватившего Киев «татарина» Идолища «легкомысленная» Апраксея решительно отвергает. Так что когда Илья или Алеша говорят о «б… Апраксекоролевичне», это много ближе к современной народной мудрости («политика - б…ское дело»), чем к «королевской блуднице» немецких хроник.
«Распутство» Апраксеи подчеркивалось множество раз. Реже принимается во внимание, что былинная княгиня еще и мудра. Перед сватовством к ней Владимир говорит: «Было бы мне, князю, с кем… думу думати». И он получает именно такую жену - совет Апраксеи всегда мудр, она спасает Илью Муромца от княжьего гнева, она советует помириться с ним, она же, как мы помним, ободряет и поддерживает Владимира, перепугавшегося при известии о нашествии «татар». А когда Владимир не слушает ее, - например, в былине про Ставра Годиновича, где княгиня моментально распознает в «грозном после» переодетую женщину - то попадает в весьма неловкое и даже смешное положение.
Особенно заметно представление об Апраксее как Власти в былине о «бунте Ильи Муромца против Владимира», которые, по ряду признаков, представляются скорее переосмысленным описанием инаугурации или инициации военного вождя. Илья в начале былины устраивает пир, что является посягательством на монополию князя как устроителя пиров и претензией на власть, о чем в ряде случаев говорится открыто: «Я буду завтра в Киеве князем сидеть», «завтра сам буду править княжеством». Илья стреляет по золотым и серебряным «маковкам» княжеского терема, что уже истолковывалось И.Я. Фрояновым и Ю.И. Юдиным как ритуальный вызов князю и магическая атака на него, с чем можно согласиться лишь отчасти. Стрельба по золотым и серебряным мишеням встречается в эпосе в контексте как соревнования за власть (в былине про Доб-рыню и Василия Казимировича стрельба из лука является одним из способов, с помощью которого решается, кто кому будет платить дань - Владимир «поганому» царю, или тот - Владимиру), так и свадебных ритуалов («Ставр Годинович»). Последнее восходит еще к сказочным сюжетам: выбор невесты с помощью лука и стрел в сказке «Царевналягушка», испытание стрельбой из лука, полностью аналогичное былинным, как одно из испытаний, устраиваемых невестойцаревной женихам; в ряде случаев метательный снаряд падает «на терем королевны, что весь дворец пошатнулся», «стрела полетела в Индейское царство и сшибла второй этаж у королевского дворца». В этих случаях сходство с былиной об «бунте» Ильи еще большее. Вообще стрельба из лука как элемент свадебного состязания героя и правителя, брачно-эротический символизм лука и стрел уходят в глубокие слои доиндоевропейской, ностратической или «евразийской» архаики. Для нас особенно любопытно указание британского исследователя Роберта Грейвса на английский средневековый обычай, по которому победа в состязании лучников, мишенью в котором служила золотая или серебряная монета с изображением креста (в ряде вариантов Илья сшибает золотые и серебряные кресты с церквей[ 27], чтобы устроить на них пир - т.е. превращает их в платежные средства, в монеты), а призом - любовь карнавальной «девы Мэрион», Майской королевы и звание Майского короля, карнавального «Робин Гуда»..
Наконец, Илья попадает в подземелье, где его кормит и поит все та же Апракса. Проникновение в «погреба», в глубь земли, не составляет для нее никакой трудности - она и есть земля. Даже когда сказители «задним числом» придумывают какието «рационалистические» объяснения ее проникновению в «погреба» (всегда разные, что само по себе говорит об их позднейшем происхождении), Владимиру, отправляющемуся освободить Илью, никогда не удается сделать это тем же способом. Иногда ее заменяет дочь, но это не принципиально - речь в любом случае о женщине княжеского рода. Символично и кормление княгиней Муромца. Старуха по имени Власть угощает Ньяля, будущего короля, водой из волшебного колодца. Про воду эту говорится: «Мягким будет твое питье в королевском роге - хмельной мед и сладкий мед, и крепкий эль». Королю Кон-ну во сне является дева Власть, но не ложится с ним, а угощает едой и питьем. После этого заточения Илья становится победителем «татар» и вождем богатырской киевской дружины.
Тот же мотив встречаем в былине «Царь Саул Лева-нидович», где сына заглавного героя «углицки мужики… лукавые» приглашают «царем-королем», но по въезде в город запирают «в погребы глубокие» (Древние Российские стихотворения… С. 77-78). Возможно, речь и здесь о ритуале инициации вождя, правителя, непонятом позднейшими сказителями. Иначе совершенно непонятно, отчего выпущенный на волю и снабженный оружием пленник не спешит расквитаться с коварными плените-лями, не уходит попросту на все четыре стороны, предоставив их своей судьбе, а едет защищать «углицких мужиков» от подступающего к городу врага.
Здесь необходимо присоединиться к В.В. Чердынцеву, видевшему в этом сюжете «обычай заточения будущего вождя», который «широко распространен в раннем родовом обществе».
Схожий мотив мы встречаем в скандинавском эпосе - в саге о Стюрлауге Трудолюбивом, и в саге о Волсунгах, откуда, как предполагают ученые, данный мотив и попал в первую сагу.
В саге о Волсунгах этот мотив также может быть истолкован как конечный этап инициации Сигмунда и Синфьотли как воинов и вождей. Показательно, что во время заточения в кургане, носящего, как и в случае с Ильей, черты погребения заживо, заточенным помогает женщина, сестра одного из них, мать другого и жена короля-конунга.
Наконец, показательно отношение к княгине богатырей и киевлян вообще. Это отношение весьма ясно обрисовано в той же былине о сватовстве Владимира: «Аще вам, молодцам, было б то кому поклонятися», «И всему красному городу Киеву было бы кому поклонятися». Илья Муромец, который после заключения в погребе «оцьми низвел» на князя, покидает погреб и берется за оборону города лишь по просьбе княгини.
Апраксея былин не имеет ничего общего с летописной Евпраксией. Если уж обязательно связывать ее с летописным персонажем, то лучше всего подойдет жена того, древнего Владимира из Иоакимовской летописи: «Владимир… имел жену от варяг Адвинду, вельми пре-красну и мудру, о ней же многое от старых повествуется и в песнех восклицают». Как видим, все сходится: Ад-винда «от варяг», и Апраксея из земли Поморянской - (Ляховецкой, Политовской). Адвинда прекрасна и мудра, Апраксея наделена обоими этими качествами в избытке. И главное, Адвинда, судя по Иоакимовской летописи, являлась героиней многочисленных эпических сказаний («Многое от старцев повествуется и в песнех восклицают»). А изменение имени не должно удивлять - в XIX-XX вв. в эпосе постоянно шла смена имен, древних, непонятных на знакомые православные. Убийца Чурилы Пленковича Бермята превращался в Ермила, Хотен в Фадея и Фотея, Саксон Колыбано-вич, предшественник Муромца на посту главы киевской богатырской дружины, в Самсона Самойловича, царь загадочной «земли Алыберской» Саур Ванидович в Саула Леванидовича. То же самое могло произойти с живой богиней Земли и Власти, супругой Владимира свет Славьевича Красное Солнышко, Адвиндой. Еще одну параллель былинной Апраксе составляет Остасия или Остансия, жена «короля Гертнита»[ 28], которая «была красивейшей и мудрейшей из женщин». В «Тидрек саге» она изображена чародейкой, помогающей своему мужу-славянину отстоять «королевство» от готов и гуннов.
Невыясненным остается вопрос о нескольких наложницах «царя русов» и единственной Апраксе-Адвинде-Остасии в эпосе. В ряде былин упоминается Марфида (Малфрида?) Гориславна как другая жена Владимира. Федор Иванович Буслаев упоминает 12 жен былинного Владимира, но мне не удалось отыскать в текстах былин упоминания о них. Однако обращает на себя внимание опять-таки четырехкратность числа былинных жен (вспомним сказанное выше о правителе как воплощении идеи Центра). Возможно, каждая из жен или наложниц соответствовала покоренному племени или земле (отдельные роды или общины, как уже было сказано, отделывались символизировавшим невесту откупом в виде куньей или беличьей шкурки). Ясно тогда, отчего былинный король, отец Апраксы, столь решительно отказывался выдать ее за чужака, т.е. признать таким образом свой «вассалитет», зависимость от Владимира. Обращает на себя внимание явная параллель с 12 женами первого правителя Великоморавского государства Само и 24 наложницами князя балтийских славян-поморян.
Да и с пирами все не так уж просто. Ижевский исследователь С. Козловский указал, что хмельное питье было зримым воплощением магической удачи, своего рода Языческой благодати, и былинный князь Владимир, имевший монопольное право подносить чару богатырям, оказывается, ведал распределением этой таинственной силы. То есть опять-таки выступал как жрец. К жреческим же обязанностям относят многие исследователи русского эпоса и поручения тому или иному богатырю (Потыку, Сухману, Ловчанину) доставить к княжьему двору «Лебедь белую» или какого-нибудь «лютого зверя» «живым, не кровавленным» - не иначе как для жертвоприношения.
Как видим, в памяти русского народа сохранился достаточно убедительный портрет священного верховного правителя, резко отличного от дружинного вождя летописных времен.
Так что аналогия с вершиной пятеричного кастового общества у нас есть. Теперь следует перейти к жречеству.
Часто можно встретить в книгах и статьях самых различных авторов утверждения, будто никакого жречества в древней Руси не было, а были «только» волхвы, являвшиеся не то деревенскими ведьмаками, не то и вовсе приблудными «финскими» шаманами.
Начнем с тех, кто пишет, что волхвы были «просто» колдунами, а не жрецами. Действительно, «волхвы» времен Алексея Михайловича, которых в указах поминали между скоморохами и «бабами-ворожеями», или «волхв Дорофейко» петровской эпохи и впрямь не более чем колдуны. Но всегда ли было так? Для тех, кто верит в пресловутую «эволюцию», в то, что жрецы и священнослужители когда-то «произошли» от колдунов и знахарей, это, конечно, доказательство. Раз уж в начале Нового времени «волхвы» были простыми колдунами, так понятно, что в X веке они «не могли» быть ничем иным.
Только вот нигде нет примеров того, чтобы знахарь,-колдун превратился в жреца. Зато есть обратные примеры. Слово «маг», в древней Персии обозначавшее жрецов, превратилось в название средневековых колдунов, а там - перешло на цирковых фокусников[ 29] - маг Игорь Кио, скажем. Точно так же в современном ирландском языке колдун - drui. Слово это происходит от древнего названия могущественной касты кельтских жрецов-друидов. При чем тут, спросит читатель, маги и друиды, мы ведь говорим о волхвах?! Да хотя бы при том, что евангельский злодей, то выдававший себя за мессию, то пытавшийся купить у апостолов благодать, которого латинские переводы называют Симоном Магом, а ирландские книжники - Симоном Друидом, в славянском переводе стал Симоном Волхвом. В русской литературе Средневековья слова «волхв» и «жрец» употребляли как равнозначащие и взаимозаменяемые: царь Охозия в русском переводе библейского предания «послал къ идолу Ваалу и къ жрецомъ его спросити: буду ли жив или умру? Посланные шли спросить вол-хвовъ…». В «Великих Четьях-Минеях»: «Старейшина волхвом введе я (ее. - Л.П.) в церковь идольскую[ 30] и понуди я отрещися Христа и поклонитися идолам». Как видно, что волхв, что жрец - для русского книжника все равно, различия между этими понятиями он не делает. В «Сказании об основании града Ярославля» в святилище Волоса приносил жертвы и гадал волхв. Смело можно предположить, что, как и в случае с магами и друидами, первым значением этого слова было не «колдун», а именно «жрец», «священнослужитель». Тем более что само слово «колдун» в других славянских языках обнаруживает сродство с делами, далекими от сельской ворожбы и заговаривания больных зубов: по-хорутански калдовати - приносить жертву, калдова-нец - жрец, калдовница, калдовнище - жертвенник. В.В. Колесов так прямо и пишет в своей книге «Древняя Русь: наследие в слове»: «Колдун - именование Языческого жреца, приносящего жертвы».
Между прочим, привычка смотреть на священнослужителя свергнутой религии как на колдуна не оставила людей и в не столь далекие времена, в просвещенной Европе. Тайлор в «Первобытной культуре» сообщает нам, что жители протестантских стран - Германии, Англии - смотрели на католических священников и монахов как на могучих чудодеев, способных помочь там, где свой, протестантский, пастор оказывался бессилен - унять буйство полтергейста, отвадить покойного дядюшку Вилли от вредной привычки выть и скрестись в двери скорбящей родни лунными ночами, усовестить эльфов, повадившихся заводить в трясину коров…
Бедные патеры попросту разделили судьбу, постигшую магов в зороастрийском Иране, друидов - в католической Ирландии, и, надо думать, волхвов в православной Руси. Продлись Средневековье еще столетья три, и мы бы сейчас гадали, не является ли римское «патер» - священник - производным от германского «патер» - колдун. И эволюционисты бы в это свято верили!
Надо еще сказать несколько слов о гипотезе «финского» происхождения летописных волхвов, высказанной еще в начале XX века и с тех пор часто всплывающей в литературе, как сугубо научной, так и популярной. Оснований у этой теории, собственно, два - согласно «Повести Временных лет» во время богословской беседы с воеводой Янем Вышатичем пленные волхвы рассказалиде ему «миф» о творении мира, очень напоминающий мордовские легенды, записанные в XIX веке. Нашли также сходства и в обряде, которым два волхва из Ярославля (те самые, взятые в плен Вышатичем) выявляли «прячущих гобино» (так называли магическое благополучие, причину урожая) «лучших жен» с обрядом подготовки к Языческому празднику у той же мордвы. Иногда эти сопоставления даже выдаются за «давно доказанные».
На самом деле все это, что называется, вилами по воде писано. Начать с того, что летописный рассказ о _ богословской беседе княжеского воеводы с пленными мятежниками вызывает большие сомнения - с чего бы? В переданных летописцем «речах волхвов» они сначала рассказывают какой-то «миф» с фигурирующим в нем «сотоной», и более всего напоминающий христианский апокриф, отдающий болгарской ересью богомилов. Похожие легенды были известны и в Сербии, и на Украине - в местах, весьма далеких от каких бы то ни было «финно-угров». Далее, на вопрос воеводы: «Кто ваш Бог», волхвы вдруг заявляют:
«Антихрист (который. - Л.П.) сидит в бездне». Наконец, парой строк спустя, воевода спрашивает: «Что сказали вам
Боги?» Так Бог с «сотоной», «Антихрист» из бездны или
Боги? Скорее всего, прав был советский историк Тихомиров, утверждавший, что летописец излагал Языческие воззрения «в нарочито карикатурном виде», и обвинявший летопись в «подлоге». Что до обряда, то тут бы нашим ученым не хвататься за поверхностное «сходство» летописного описания с мордовским обрядом, а изучить вопрос подробнее - есть ли такой обряд у других финских племен, не общавшихся со славянами? Ведь, по меньшей мере, равновероятно и заимствование этого обряда мордвой у славян. Однако на самом деле, как отметил в «Поэтических воззрениях славян на природу» еще Афанасьев, не наблюдается и достойного внимания сходства: «Мы, со своей стороны, не усматриваем в этом описаний ничего общего с летописным рассказом: в мордовском обряде укол ножа представляет не более как символическое действие, и самый обряд этот имеет це-лию собрать припасы для общественного жертвоприношения, какое совершается в благодарность за дарованный Богами урожай. Летопись же говорит о действительном избиении жен, заподозренных в похищении гобина». Точно так же в болгарской песне герой рассекает тело ведьмы-ламии. Из разрубленного тела тремя реками бегут зерно, вино и мед, отнятые у людей злодейкой. Сама история о двух волхвах, странствующих от Ярославля к Белоозеру по округам-«погостам» и возвращающих им благополучие-«гобино» путем, рассечения «лучших жен», очень напоминает одну русскую сказку. В ней поп вместе с превратившимся в другого священника «святым Николой» (православной заменой Волоса, кумир которого стоял в Ярославле) ходит по «царствам», в которых царит «печаль великая» из-за болезни или «беснования» «царевен», и исцеляют последних, рассекая на мелкие части в бане, промывая в котле и, воскрешая к новой жизни. Когда поп по жадности решился взяться за дело в одиночку и не сумел оживить рассеченную «царевну», его даже повели вешать - как повесили в конце концов плененных Вышатичем волхвов. И если в сказке «Никола»-Волос спас непутевого и жадного спутника, то в летописи Волос в образе своего священного зверя-медведя лишь похищает тела казненных, да и «царевны» - лучшие жены погостов - по летописи, не воскресали. Ну а какая из версий ближе к истине - как знать?
Какие еще доводы в пользу «финского» происхождения волхвов? Культ медведя у уральских племен - но медведь и у славян был священным животным, как и у финно-угров, связанным с загробным миром. Больше того, медведи изображаются даже на Языческих надгробиях Англии эпохи викингов, где, уж конечно, про финнов разве что слышали. По-видимому, вообще бесполезно доискиваться, кто у кого перенял культ медведя - черепа пещерных медведей заботливо сохраняли в каменных ларях еще неандертальцы; они же делали глиняные (с настоящими черепами) идолы могучего зверя.
Еще один «довод» сторонников финского происхождения летописных волхвов - в одной из летописей они названы «кудесниками», а это слово происходит-де от «кудесы» - бубен, а бубен якобы славянам был неизвестен и перенят ими у финских племен в XV веке. При этом ссылаются на Фаминцына, автора, конечно, почтенного, но писавшего более века назад. Уже в его время Любор Нидерле называет бубен среди «инструментальной основы славянской музыки»; упомянут бубен, вместе с гуслями и гудками, в Киево-Печерском Патерике XI века, причем миниатюра к сказанию изображает именно прекрасно известный нам инструмент.
Более всего против «финского» происхождения волхвов говорит их роль в летописных событиях. Роль эта будет подробна рассмотрена ниже, но сразу скажу - немыслимо представить на месте волхвов презренных «мордовичей» или «чухну», постоянных покорных данников славян. Судя по русскому эпосу (сошлюсь на мое же исследование «Этнос и раса в былинах»), финское население заселяемых славянами лесов, как и степняков, русичи за людей не считали. Русская девушка, бегущая из татарского плена в балладе «Полонянка», услышав от перевозчика- «мордовича» предложение руки и сердца в обмен на перевоз и спасение от настигающих татар, предпочитает броситься в реку и погибнуть. В Кировской области, по воспоминаниям хорошего знакомого автора этих строк, еще в 80-х годах прошлого столетия потомки русских, новгородских переселенцев в Кировской области, брезгливо сторонились жителей деревенек, населенных русскоязычными потомками крещеных «вотяков»удмуртов и «черемисы»-марийцев, а в Удмуртии, при коллективизации, русские крестьяне не желали объединяться в один колхоз с удмуртами-односельчанами и требовали создания отдельных хозяйств. Как видим, презрительное отношение к финно-угорским племенам сохранялось веками даже после тысячелетней проповеди церкви с ее «нет ни эллина, ни иудея». Можно ли поверить, чтоб тем же презренным финнам вдруг начинали оказывать такое почтение, которое в летописях и у ибн Русте русы выказывают своим волхвам?