— Гм! Разрешите, того, милостивый государь, что вам, того, милостивый государь, всего более понравилось в Гейдельберге, разрешите?..
   — Старый замок, окрестности и рейнское вино, — ответил доктор философии.
   Судья Дмухальский, как говорится, широко разинул рот, однако, не падая духом, продолжал:
   — Фью-ю… А того, милостивый государь, разрешите из прочих вещей, что вам… того, милостивый государь?..
   — Из прочих?.. Ничего… Немки некрасивы. Еда скверная.
   Продолжение судебного допроса прервала красавица Зося, обратившись к герою дня с вопросом:
   — Господин доктор, говорят, вы прекрасно декламируете… Нельзя ли просить вас…
   Говорила бедняжка с таким видом, словно спереди ее пронизывали взоры доктора философии, сзади взоры мамы, а сбоку судьи Дмухальского, словно вследствие этого ложного положения она готова была броситься на шею столько раз упоминавшемуся доктору и — вместе с ним или без него — провалиться сквозь землю.
   Вопреки всеобщему ожиданию, философ с жирным затылком любезно склонился перед полумертвой барышней и спросил:
   — Какого рода декламацию вы желали бы услышать?
   — Я спрошу у мамы, — ответила перепуганная барышня.
   Затем, получив, где полагалось, соответствующую информацию, сообщила, что и она, и ее мама, и все вообще хотели бы услышать что-нибудь в поэтически-философском роде, с прогрессивно-вольнодумным, даже атеистическим оттенком, если господин доктор занимается именно этой областью философии.
   Услышав ее пожелание, член многих обществ и автор многих трудов поправил очки на носу и начал:

 
   РАЗМЫШЛЕНИЯ

 
Пусть же философ даст место поэту!
Материн атом, кружася по свету,
Везде во вселенной рождает движенье
И множит обильное жизни цветенье.
Природа — извечно слепое бытье —
Как паук, разноцветные сети плетет,
Не зная, не ведая в долгий свой век,
Что в жизни нашел и познал человек!
И в хаосе этом блистают виденья,
И в хаосе этом растет вдохновенье.
И в хаосе этом — приязнь и любовь,
Печаль и разлука на веки веков.
Ракушка, что спит ныне в мертвом покое,
Когда-то улитку носила на воле.
Улитка мертва и лежит под землею…
В земле же и целое племя людское.
У всех ведь у нас одинакова доля…
Властитель, что мнишь себя мощным и грозным,
Счастливых семей нарушая покой,
И ты, мотылек, что цветущей весной,
Играя, порхаешь с розы на розу…
О дева, что к милому вдруг на плечо
В мечтаниях нежных головку склонила,
О юноша!.. ты, что прижал горячо
К груди своей личико милой…
Вы, розы душистые! Вы, соловьи,
Зеленые рощи! Лесные ручьи!
Смертельный удар вас всех поразит, —
Судьба так велит!..
Апчхи!..

 
   Неизвестно, была ли эта последняя фраза у автора поэтически-философских стихов преднамеренной, служила ли она переходом ко второй части или же весьма удачным окончанием, но именно в этом месте гром аплодисментов заглушил как декламатора, так и нежные, тихие звуки рояля. Надо сказать, что, начиная со второй строфы, одна из дам, обладавшая высоким даром музыкальной импровизации, усевшись за вышеназванный инструмент, очень успешно аккомпанировала декламатору.
   Оценивая события с точки зрения человеколюбия, мы чрезвычайно рады, что это замечательное сочетание поэзии и музыки довольно скоро прекратилось, ибо умиление присутствующих дошло до апогея и могло привести к самым плачевным последствиям. Не говоря о том, что старая дама (о которой было сказано выше) с несвойственной ее возрасту поспешностью уже в начале третьей строфы покинула гостиную, и о том, что некоторые не менее пожилые дамы проливали горькие слезы, нельзя было не заметить, что поэтичного Дрындульского хватил удар, что у одной из барышень кровь пошла носом, а комнатная собачка Милюсь выла так пронзительно, что ее пришлось выгнать во двор, между тем как почтенный судья Дмухальский впал в своего рода летаргию, от которой его с трудом разбудил сильный удар в бок. Однако несколько минут спустя болезненные проявления восторга благополучно прошли, и гостей пригласили к ужину, за которым, к великому удовольствию собравшихся, оказалась и старая впечатлительная дама; она восседала между двумя самыми огромными блюдами, как бы вознаграждая себя за утраченные духовные наслаждения.
   Из числа прекраснейших девиц, давно испытывающих влечение к философии, наиболее утонченная, Зося, села по правую руку доктора и члена обществ, чувствительная Маня по левую, а печальная Клеця лицом к нему, по другую сторону стола. Оказалось, однако, что и другие девицы считали себя вправе черпать сокровища знаний, а также, что у доктора философии, члена многих обществ и т.д., всего лишь одно лицо и два бока, поэтому остальные поклонницы глубокой науки заняли место за стулом именитого гостя в качестве хозяек. Роль эта оказалась чрезвычайно благодарной, так как давала тысячи возможностей прикоснуться к плечу, локтю, воротничку и даже к бороде доктора, который, по-видимому, был ослеплен этим обилием любезного внимания и, не смея поднять глаза на прекрасных соседок, притворялся, будто всецело захвачен созерцанием блюд и прилежным восприятием их содержимого всем своим философским существом.
   Считая, что на столь торжественном собрании не следует унижать человеческое достоинство излишком горячительных напитков, хозяин по собственному разумению исключил из программы ужина водку, пиво и ром, приказав подавать только чай, и лишь в конце банкета собственноручно поставил на стол бутылку настоящего шестидесятикопеечного венгерского вина, в котором было весьма мало возбуждающих элементов и значительно больше гумми и сахара — символов солидарности науки с жизнью, — равно как сладости, приносимой высшим образованием.
   Просвещенный хозяин, разливая таинственный нектар, поделил гостей на две категории, причем одна получила по полрюмки жидкости из бутылки, другая же по целой рюмке экстракта из графина. Когда необходимые приготовления были окончены, когда присутствующие, по предложению судьи Дмухальского, встали и обратились к тому месту, где сидел доктор философии и его прелестные соседки, и, наконец, когда старая, слишком впечатлительная дама с большим шумом отодвинула свой стул, — тогда в напряженной тишине на середину вышел с рюмкой и салфеткой в руке талантливый К.Дрындульский и взволнованно провозгласил следующий.

 
   ТОСТ!

 
Философия — слово совсем неплохое…
Но хоть об стену бился бы ты головою,
Грыз железо и камни до самозабвенья, —
Коль не будет при том вдохновенья.
Ты философом не прослывешь,
В академики не попадешь!
Господа! Ныне здесь, за столом, среди нас,
Философии светоч неугасимый!
Честь окажем ему и себе мы сейчас —
За него все бокалы поднимем!

 
   — Ура! — кричат присутствующие без различия пола и возраста; доктор кланяется, а самовлюбленный Дрындульский продолжает:

 
Доктор! Пусть ты уже знаменит,
Но грызи, как и прежде, науки гранит!
А когда на чело твое лавры возложат,
То найдется подруга, которая сможет
Пот с чела твоего отереть и всегда
Поддержать и помочь на дороге труда,
Жизнь цветами украсить твою
И потомством…

 
   Тут охваченный энтузиазмом пиит умолк, ибо оказалось, что большая часть барышень готова упасть в обморок и что удерживает их только полное отсутствие необходимых средств спасения. Благодаря тому что поэтический порыв красноречивого Дрындульчика был своевременно остановлен, встревоженным мамашам удалось успокоить расчувствовавшихся дочек и через несколько минут вернуться с ними в гостиную.
   Это взаимное увеселение вскоре закончилось, ограничившись невинными общими играми. При этой оказии присутствующие с немалым удивлением увидели, что доктор философии и автор многих трудов бренчит на рояле (правда, одним только пальцем), поет и танцует, как всякий простой смертный, чтобы получить свой фант, а в кошки и мышки играет с воодушевлением, возбудившим восторги барышень, но сильно встревожившим их маменек. Уже близилась полночь, и хозяйка стала зевать, а молодые люди заволновались, что закроют рестораны, когда почтенный судья Дмухальский предложил разойтись по домам, к великому огорчению нескольких весьма благовоспитанных барышень, заявивших вслух, что для них настоящее веселье начинается только после полуночи.
   В самую последнюю минуту известный своим ораторским талантом пан Эней Пирожкевич, обратившись к доктору философии и члену многих обществ, сказал:
   — Милостивый государь! Благоволите доставить мне честь и разрешите пожать руку мужу, который своим знаменитым трактатом о бессознательном двинул вперед науку, указал человечеству новые пути и обратил внимание всей просвещенной Европы на наш город.
   — Милостивый государь, смею думать, — скромно ответил философ, — что, если бы я познакомился с вами и с этим уважаемым обществом раньше, мои познания в области бессознательного были бы несравненно полнее.
   После этих слов среди присутствующих пронесся восторженный шепот; все отдали должное как блистательной речи пана Энея Пирожкевича, так и беспристрастию знаменитого ученого, не ослепленного собственными заслугами и умеющего каждого оценить по достоинству.
   Как видно, удовлетворение было обоюдным и полным.

 

 
   Если смелому уму Диогена Файташко удалось создать свою собственную философскую систему, то не менее возвышенный интеллект благородной Гильдегарды сумел выработать самостоятельные, никем не навязанные суждения о многих сложных жизненных вопросах.
   Одно из таких суждений, возведенное в принцип, гласило: «Человек вообще, а женщина в особенности — должны помогать не только себе, но и природе». Принцип этот, будучи применен на практике, давал блестящие результаты, из которых самым незначительным был тот, что Гильдегарда всегда казалась свежей и округлой.
   В тот день, когда Дрындульчик поссорился с Файтусом и когда он сообщил Гильдегарде о прибытии «нескольких философов» в гостиницу «Бык», в тот день, наконец, когда доктор философии и член многих обществ оказал честь дому господ Пастернаковских своим посещением, принцип «помощи природе» осуществлялся в будуаре благородной подруги худощавого Диогена в небывалой дотоле степени. Сколько ваты, белил и сурьмы вышло в этот день, сколько заработали парикмахеры и парфюмеры, не нам об этом судить, достаточно сказать, что прекрасная Гильдегарда, словно по мановению волшебной палочки, обрела множество новых прелестей для покорения сердец, а местная промышленность и торговля множество новых оснований для дальнейшего благоприятного развития.
   Около пяти часов вечера, то есть в то время, когда интересная Гильдегарда была еще в пеньюаре, в изящный ее будуар вошел (соблюдая все правила этикета) гениальный Файтусь с весьма озабоченным видом.
   — Ну, что же? — спросила дама, сажая мушку на подбородок.
   — Увы, Гильця! — вздохнул Файтусь. — Они сегодня с Коцеком и паном Дрындульским будут на вечере у Пастернаковских!
   — У Пастернаковских? Сегодня, когда устраиваю вечер я?! И вы их не опередили, разиня?!
   — Честное слово, Гильця…
   — Да на что мне ваше честное слово? Мне нужны действия, действия, пан Файташко, а не слова, вы понимаете?
   Создатель собственной философской системы устремил мрачный взгляд на свои непомерно сухощавые колени, точно призывая их в свидетели как своих благих намерений, так и невозможности исполнить приказание прекрасной, пленительной, но требовательной дамы, которая тем временем продолжала необыкновенно решительно:
   — В конце концов какое мне дело до вечера у Пастернаковских? Слушайте, пан Файташко! Сегодня, не позже восьми часов, у меня должен быть хотя бы один из этих философов: я уже пригласила гостей и сказала, кого они у меня встретят. Вы поняли, пан Файташко?
   — Вы хотите лишить меня жизни, жестокая Гильдегарда!
   — Ну! Ну!.. Я прекрасно знаю эти отговорки, не будьте рохлей! В восемь я жду хоть одного Клиновича, а сейчас… до свидания, пан Файташко!
   Пан Диоген встал, бросил на прекрасную мучительницу такой взгляд, как будто лицезрел ее последний раз на этой планете, и ушел, наполняя будуар, гостиную и прихожую тяжелыми вздохами. Знакомые видели, как с половины шестого он бродил вокруг гостиницы «Бык» — сначала по улице, потом по двору и, наконец, возле двери пятого номера. К чему привели эти скитания, увидим дальше.

 

 
   После захода солнца великолепная Гильдегарда пришла в весьма кислое настроение: вместо ожидаемого множества гостей и нескольких докторов философии, прибывших из Варшавы, просторную и изысканную ее гостиную украшали лишь две особы.
   Одна из них была дама почтенного возраста, поминутно поливавшая свой платок, накидку и лиф одеколоном с туалета благородной Гильдегарды, что не мешало ей беспокоиться, как бы Азорку, оставленного дома по причине преклонных лет и неприятного запаха, не искусала бешеная собака, а также рассказать о том, как покойный Людвик Осинский однажды, когда она была еще барышней, усадил ее в карету.
   Другой особой, самой значительной в этом обществе, был некий пан Эдгард, маленький, тщедушный блондинчик, известный в уезде как талантливейший критик. Этот интеллигентный юноша носил рыжую бородку, напоминавшую пирожок, и имел обыкновение подавать своим знакомым только два пальца; при каждом удобном случае он произносил слово «враки» и время от времени покачивал головой, как будто отгоняя мух. Кроме того, он умел с неподражаемым изяществом курить, а главное — совать в рот и вынимать (с помощью двух вышеупомянутых пальцев) двухкопеечную сигару; умел он также — правда, строго, но беспристрастно — критиковать все и всех, а самое главное — умел верить в себя. В свободное от занятий время, покуривая сигару и покачивая головой, он охотно размышлял о том, скоро ли его оранжевую бородку и усики вместе с коричневым пальто и не слишком толстыми ножками отольют из воска и под именем Эдгарда I выставят вместе с оттисками его несравненных критических трудов в музее величайших гениев мира. Когда же? Кто может это угадать?.. К счастью, сей одаренный юноша был терпелив: ожидая места в музее восковых фигур, он не бросал места в канцелярии городского головы, а ради титула Эдгарда I не отказывался от ласкательного прозвища «глупый Эдзик», которое ему дали любящие друзья.
   — Кто ж это у тебя должен быть, милая Пракся? — спросила уже в десятый раз дама почтенного возраста, обращаясь к привлекательной Гильдегарде.
   — Я уже говорила вам. — резко ответила хозяйка, — что будет знаменитый Клинович, доктор философии… из Варшавы…
   — Враки! — буркнул Эдзик, начертив в воздухе очень красивое кольцо дымом от сигары.
   — Знаменитый доктор? Из Варшавы?.. Так это, верно, Халубинский!.. Не знаю, могy ли я показаться такому гостю в моем платье?
   — Что вы за вздор городите? Я вам ясно сказала: Клинович, а не Халубинский.
   — Но, видишь ли… он все же такой известный доктор…
   Гильдегарда, криво усмехнувшись, сказала:
   — Пан Клинович не обыкновенный доктор, а доктор философии.
   — Так он не прописывает рецептов? Боже мой, а я-то хотела его просить помочь мне, ведь я уже целый год плохо вижу и с трудом хожу. Как жаль, что Халубинский не прописывает рецептов!
   — Во имя отца и сына! — перекрестилась Гильдегарда. — Я же вам говорю, что это не Халубинский, а доктор философии Клинович.
   — А! Так он прописывает рецепты?
   Гильдегарда пожала плечами, а ехидный Эдзик ответил:
   — Доктор философии прописывает рецепты только против глупости.
   Эта блестящая острота оказала удивительное действие на старушку повертев головой и испытующе поглядев в глаза знаменитому критику, она возразила:
   — Вы говорите — против глупости?.. Какое это счастье для вас, что вы встретитесь с таким доктором!
   Но минутное умственное напряжение так утомило старушку, что, невзирая на грозное бормотание Эдзика, она откинула голову на спинку кресла и крепко уснула.
   Минуту спустя сердитая Гильдегарда и незаслуженно обиженный бестактной старой дамой пан Эдгард услыхали шаги в прихожей, а затем и следующий разговор:
   — Пожалуйста, доктор, повесьте шубку здесь… вот здесь… — говорил Диоген.
   — А ее не украдут? — спросил чужой голос.
   — Вы шутите, доктор! Тут все свои…
   — А-а!.. В таком случае легче будет найти.
   Едва почтенная дама благодаря общим усилиям Гильдегарды и Эдзика успела проснуться, из прихожей отворилась дверь, и в ней показался незнакомый молодой человек в сопровождении Диогена Файташко, который, пройдя на середину комнаты, объявил:
   — Пан Клинович, доктор философии, член многих заграничных обществ, автор многих трудов…
   Хозяйка встала, поклонилась, за ней и остальные: гость также поклонился, после чего все уселись вокруг стола.
   — Ваш уважаемый брат сейчас где-то на вечере, доктор? — обратилась к гостю хозяйка дома.
   Доктор философии облокотился на стол, склонил голову на руку и промолчал, очевидно погрузившись в глубокие философские размышления. Старушка уставилась на него, как на чудо.
   — Мы слышали, доктор, что уважаемый брат ваш проводит сегодня вечер у Пастернаковских? — спросил на этот раз Эдзик, полагая, что его вмешательство вызовет немедленный ответ.
   Вдруг доктор философии поднял голову, сунул в рот большой палец, прижал его к зубам и… не произнес ни слова.
   — Гениальный человек! — в упоении прошептала Гильдегарда, глядя на полузакрытые глаза гостя.
   — Всеобъемлющий ум! — шепотом ответил Диоген.
   — Враки! — буркнул Эдзик.
   Старую даму вывело из терпения молчание гостя, и, собравшись с духом, она спросила:
   — Господин доктор…
   — Что? — прервал гость, вдруг откинув голову, как пробужденный лев.
   — Ничего, ничего! — в ужасе вскричала старушка, поднеся к носу платок, смоченный одеколоном.
   Доктор философии опустил голову на руку и снова замолчал.
   — Великолепен! — прошептала Гильдегарда. — Пан Файташко, я признательна вам до гроба…
   — Я с первого взгляда разгадал в нем незаурядный ум, — ответил Диоген, нежно сжимая пальчики своей восхитительной подруги.
   В эту минуту доктор философии, выйдя из задумчивости, снова поднял голову и, глядя в потолок, быстро проговорил:
   — Тут, вероятно, много воров…
   Все переглянулись, а пан Диоген спросил:
   — Вы спрашиваете, доктор, об общем моральном уровне здешних мест или же…
   — Что касается морали, — прервал его Эдзик, — то по этому вопросу я могу поделиться сведениями: в текущем году в нашем городе было тридцать краж, два поджога, пять попыток изнасилования, из которых только три увенчались успехом…
   — Пан Эдгард… — с упреком прошептала добродетельная Гильдегарда.
   — Пожалуйте ужинать! — неожиданно объявила горничная, прервав таким образом, к великому неудовольствию Эдзика, продолжение перечня статистических данных.
   В конце ужина, длившегося часа два, так как и старая дама, и тщедушный Эдзик, и не менее тщедушный Файтусь оказали большое внимание кухне прекрасной Гильдегарды, а пленительная хозяйка дома собственноручно накладывала двойные порции своему знаменитому гостю, молчавший до сих пор доктор философии стал беспокойно ерзать и вздыхать.
   — Вам что-нибудь нужно? — спросила Гильдегарда.
   — Покой, — ответил занятый своими мыслями философ.
   — Покой и бумага? Понимаю… Пан Файташко, будьте любезны, зажгите свечу. Пан доктор хочет писать… Думаю, что мой будуар будет самым подходящим местом: там вы найдете все необходимое.
   Доктор философии кивнул головой, и через минуту его проводила в будуар сама хозяйка; весьма тонко выполнив эту миссию, пылая румянцем, сияющая, вернулась она в гостиную со словами:
   — Пан Файташко, мой друг, приношу вам стократную благодарность!.. Этот знаменитый человек, несомненно, создаст в моем доме нечто возвышенное…
   — Несомненно! — восторженно воскликнул Диоген.
   — Если только он нас не надувает, — добавил Эдзик.
   — Как он рассеян! — удивлялась старая дама.
   — Как всякий гений, — сказала Гильдегарда.
   — В минуту зарождения великой мысли, — докончил Файтусь.
   — Действительно, пан Диоген, — нежно сказала пани Гильдегарда, — лишь сравнив вас с ним, я поняла, что все знаменитые люди похожи друг на друга и что я поистине должна гордиться таким другом, как вы.
   — Пани Гильдегарда, — ответил Файтусь, — я польщен вашей дружбой, а сравнение, приведенное вами, наполняет сердце мое восторгом. Хотя, — прибавил он, вздыхая, — я знаю, что недостоен даже завязать ремни у сандалий нашего нового друга.
   — Хотела бы я знать, однако, что он там делает? — неожиданно спросила старая дама, видимо не понимая, сколько блаженства кроется во взаимных излияниях благородных и чувствительных душ.
   Прекрасная Гильдегарда, игриво погрозив пальчиком гостям, легко, как небесное видение, подлетела к двери будуара и заглянула в замочную скважину.
   — Темно… — протянула она в величайшем изумлении.
   К ней подошел Диоген и приотворил дверь.
   — Темно!.. — повторил он.
   Услышав это, ехидный Эдзик взял лампу, и через минуту вся компания очутилась в будуаре прекрасной женщины.
   За письменным столом не было никого, в амбразуре окна также не было никого, зато, укрывшись за пологом от взглядов невежд, кто-то храпел на постели пленительной девы.
   — Ну, это уже, пожалуй, слишком! — прошептала Гильця.
   — Какая эксцентричность! — удивился Диоген.
   — Бахвальство! — буркнул Эдзик.
   В эту минуту полог сильно заколыхался, и все услышали сдавленный голос, бормотавший:
   — Верно, воры… Надо быть настороже!..
   — Лунатик или болтун, — проворчал Эдзик.
   — Уйдем отсюда, — сказала Гильдегарда.
   — Вот увидите, он проснется и, несомненно, извинится перед нами, — уверял Файтусь, осторожно пятясь назад.
   Полог заколыхался еще сильнее, все попятились еще стремительнее, а гневный голос закричал:
   — Воры! Разбойники!.. Где мой револьвер? Клянусь, я уложу на месте по крайней мере шестерых!..
   Одновременно в будуаре послышался грохот. Эдзик поставил лампу на стол и вдруг скрылся где-то в его окрестностях. Диоген бросился собирать ноты на рояле и куда-то пропал. Прекрасная Гильдегарда и почтенная дама хотели сесть на диван, но тоже исчезли. В течение одной секунды казалось, что в гостиной нет ни живой души, кроме доктора философии: с горящими глазами и сжатыми кулаками он быстро расхаживал посредине комнаты и бормотал:
   — Где же Чеслав?.. Оставил вещи без присмотра, и все куда-то черти унесли! Вот тоже!..
   Вдруг дверь из прихожей отворилась, и вошел врач Коцек с неразлучным Дрындульским (с левой стороны).
   — Что ты тут делаешь? — вскричал Коцек, обращаясь к возбужденному философу.
   — Ничего… Соснул немножко, но меня разбудили воры… Я им голову размозжу!.. Почему Чеслав не идет спать? Чего он шатается по ночам?
   — Полно, полно! — уговаривал его врач. — Чеслав просит, чтоб ты шел к нему, пан Дрындульский тебя проводит.
   — Люблю я эти ночные прогулки, — проворчал доктор философии и, уже заметно успокоившись, покинул гостиную… навсегда!
   — Кто его сюда привел, пан Диоген? — спросил Коцек, заглядывая под рояль.
   — Я, дорогой доктор, по требованию пани Гильдегарды, — весь дрожа, ответил Диоген и, внезапно вынырнув из-под рояля, с чувством пожал руку врачу. — Молчите, ради бога! — прибавил он тише.
   — Необыкновенный, однако, доктор философии! — громко вскричал Эдзик, показавшись возле стола, который до сих пор надежно скрывал его.
   — Пан Эдгард, пан Диоген, протяните нам руки, — раздались из-под дивана два женских голоса, и через минуту в гостиной появилась, словно из-под земли, прекрасная Гильдегарда в сопровождении перепуганной старушки.
   — Ах, доктор! — воскликнула соблазнительная хозяйка дома. — Вообразите… мужчина на моей постели! Ох! Он, как видно, минутами бывает не в себе?
   — Это от чрезмерной умственной работы, — объяснил Диоген, снова сжимая руку врача.
   — А случаются у него минуты, когда он приходит в себя? — продолжала допытываться Гильдегарда.
   — О, очень часто! — снова ответил Файтусь, еще сильнее сжимая руку врача.
   — Какой же он чудак! Ах, боже мой!..
   — Не забывайте, дорогая пани, — взволнованно сказал Диоген, — что у каждого великого человека бывают подобные минуты за… затмения. Один мудрец на званом обеде брал с блюда пальцами шпинат…
   — Ужасно! Любопытно, когда он пишет свои знаменитые философские труды: в те ли минуты, когда приходит в себя, или же…
   — По-разному, это зависит от темы, — ответил врач.
   После этого разъяснения Коцек простился со всеми и ушел. Услужливый Диоген не мог удержаться, чтоб не проводить его со свечой до самых ворот.
   — Хотел бы я знать, — сказал по дороге врач, — на кой черт вы вытащили из гостиницы этого сумасшедшего?.. Чеслав сердится, мы избегались, а вы залезли под диваны и рояли…
   — Ах, доктор, — ответил Диоген, — если б вы знали, как меня замучила эта баба! Сплетник Дрындульский наговорил ей, что приехало несколько Клиновичей, докторов философии, которые желают с ней познакомиться, и, представьте себе, эта старая ведьма целый день надоедала мне, чтобы я хоть одного привел к ней. Ну, думаю, пеняй на себя… ты хочешь Клиновича, я тебе его доставлю, но не моя вина, что у него в голове не все в порядке.
   — А когда же свадьба? — спросил врач уже в воротах.
   — Сегодня она сказала, что если я приведу к ней Клиновича, то через месяц. Кстати… сжальтесь, доктор, повлияйте на Дрындульского, чтобы он не проболтался!..
   — Будьте спокойны, — ответил врач и скрылся на улице.
   Через несколько дней Коцек, вернувшись вечером домой, застал два письма; приводим их содержание.
   I

   «Уважаемый доктор, лучший наш друг!

   В четверг, в восемь часов вечера, в квартире пани Гильдегарды… состоится моя помолвка с этой несравненной женщиной. Мы ни минуты не сомневаемся, что вы, бесценный друг, удостоите своим присутствием в качестве свидетеля это торжество, на котором, кроме вас, дорогого Дрындульчика и нескольких других наших доброжелателей, больше никого не будет.

   Ваш до гроба Д.Файташко».


 
   II

   «Милостивый государь!

   Вы привели ко мне в дом мнимого доктора философии, позволив себе, равно как и уважаемый Каэтан Дрындульский, недостойную шутку, после которой ваши посещения, сударь, равно как и вышеупомянутого господина, считаю неуместными.

   С глубоким уважением Пастернаковский».

   Прочитав это, Коцек взглянул на часы и помчался в город, в знакомую лавочку, торговавшую вином и бакалеей, где он надеялся встретить пана Пастернаковского, к которому ни на минуту не терял чувства глубокого уважения. Предчувствие не обмануло его: в указанном месте он действительно застал обиженного приятеля раздумывающим за какой-то обросшей плесенью бутылкой над тщетой мира сего.
   — Пан Пастернаковский, — начал врач, — я изумлен…
   — А-а-а! Милый Коцек!.. — прервал его Пастернаковский. — Вы насчет письма? Пустяки! Забудьте о нем. Хотя, по правде говоря, вы устроили мне каверзу. Весь город издевается надо мной.
   — Но…
   — Постойте, не прерывайте! Скажу в двух словах. Вы обещали привести к нам ученого и писателя, а главное — философа с головы до пят, а кого вы привели? Ни то ни се! Спросили его о Гейдельберге, а он стал говорить о вине и немках; ел он (чего я отнюдь не ставлю ему в вину), как батрак, танцевал, как студентик, декламировал… и так далее, и так далее… Что же это за философ? Вот тот, что был у пани Гильдегарды, это настоящий человек! Молчит, размышляет, глубокий ум… Говорил он только о просвещении и морали, потом потребовал бумагу, перья, отдельную комнату и, кажется, написал там нечто весьма замечательное…
   — Но, пан Пастернаковский! Тот, что был у пани Гильдегарды, вел себя уж очень эксцентрично!
   — Вот именно! Вот это и нужно! Мы все ждали, что ваш философ выкинет что-нибудь эксцентричное, но где там!.. Он даже не представляет себе, что такое эксцентричность! Откровенно говоря, мои дамы совсем охладели к философии. Ну, да все равно! Выпейте стаканчик, если меня любите, а в другой раз так не поступайте с нами.
   — Но уверяю вас, даю честное слово, что Чеслав Клинович самый подлинный доктор философии и автор многих трудов…
   — Я верю вам и понял это с первого же взгляда, но что поделаешь с женщинами? Для них человек без соответствующей внешности, без так называемого паспорта, ничего не стоит. Только нас, глубже постигающих сущность вещей, удовлетворяет само звание!..