Страница:
— Ты у меня спрашиваешь, голодранец?.. — крикнул Лукаш, в ярости топнув ногой. — Ведь ты сам не раз мне говорил, что если бы не помощь добрых людей, то стал бы ты сапожником или органистом, а так… будешь врачом. Позволь же и более молодому голодранцу не пасти скот, раз у него к тому нет охоты, и тоже добиваться права выписывать рецепты.
Пристыженный Громадзкий отступил к столику и снова взялся за переписку неразборчивой рукописи, а Квецинский заметил:
— Ну, не каждый плохой пастух обязательно должен стать хорошим врачом…
— В таком случае он сможет стать хорошим адвокатом или химиком, — возразил Лукашевский.
— Чтобы искусно подделывать водку или минеральные воды, — добавил Леськевич.
— Или стать подпольным юристом и сманивать у нас клиентов! — дополнил Квецинский.
— Не бойтесь! — раздраженно бросил Лукашевский, — прежде чем он начнет соперничать с вами в подделывании водки или подпольных консультациях, не только вас уже не будет на свете, но и кости ваши истлеют.
При упоминании о столь печальном финале Леськевич принялся растирать себе грудь, словно у него закололо в легких.
Квецинский пожал плечами и сказал примирительным тоном:
— Чего ты дуешься? Чего ты кипятишься?.. Лучше ясно скажи, чего ты хочешь?
— Я хочу, чтобы мы помогли парнишке получить образование.
— Стать врачом или юристом, — пробормотал Леськевич.
— Даже химиком по производству маргарина, мне все равно, — заявил Лукашевский.
— Значит, он сперва должен окончить гимназию, — рассудил Квецинский. — А если он слишком велик и его не примут?
— Тогда пойдет в обучение к скульптору.
— Скульпторы сами ходят босые.
— Ну, так отдадим его столяру, — решил Лукашевский, которого нисколько не затрудняли внезапные переходы от университетских вершин к низинам ремесла.
— Да… столяру… если речь о ремесле, то даже я могу подыскать ему место, — отозвался Леськевич.
— Вот видишь, — сказал Лукашевский. — Только он должен где-то жить и что-то есть.
— Жить он может у нас, — вмешался из своей комнаты Громадзкий.
— С голоду возле нас не сдохнет, — проворчал Квецинский.
— Ну, видите, видите… — говорил уже смягчившийся Лукаш. — Мне только это и нужно было… В конце концов каждый из вас в состоянии его чему-нибудь научить…
— Я буду ему преподавать немецкий, чистописание и рисование, — сказал Громадзкий, не поднимая головы от стола.
— Я могу взять на себя географию и еще что-нибудь… — добавил Квецинский.
— Ну, тогда я буду учить его арифметике, — мрачно сказал Леськевич. — Только пусть старается, иначе я ему морду обдеру и люди подумают, будто ее моль изъела.
— Отлично! — засмеялся Лукашевский. — Вот видите, какие вы славные ребята… Валек!.. Валек, сукин сын (он иначе не понимает), вылезай из кухни и поблагодари господ.
Из кухни вынырнул мальчик со встрепанными вихрами и в одежде, которую правильнее было бы назвать грязно-серыми лохмотьями. Он плохо понимал, о чем идет речь, но поскольку пан Лукашевский велел ему за что-то благодарить панов, обошел всех по очереди и у каждого поцеловал руку. При этой церемонии Квецинский расчувствовался, угрюмый Леськевич высунул руку для поцелуя на самую середину комнаты, а Громадзкий так перепугался, что отбежал от столика к противоположной стене и закричал Валеку:
— Оставь меня в покое!.. Ты ошалел?
— Ну и оборванный чертенок! — пробормотал Леськевич. — Не припомню, чтобы я когда-нибудь видел такого оборванца.
— Дырявые локти… на куртке ни одной пуговицы… А штаны, тю, тю!.. Он потеряет их здесь на лестнице, — говорил Квецинский, поворачивая мальчика во все стороны.
— Ничего ты не высмотришь, — заметил Леськевич. — Надо нам сразу же сложиться, соберем несколько рублей и купим ему костюмишко в Поцеёве.
— Понятно, — поддержал его Лукашевский.
— И не откладывая, сейчас же, — добавил Квецинский.
Услышав это, Громадзкий вскочил из-за столика, подбежал к сундуку и вскоре вернулся обратно. Покрасневший, взволнованный, он встал на пороге своей комнаты, собираясь обратиться к товарищам со следующими словами:
«Дорогие мои, все мое состояние — пять рублей с небольшим… А поскольку завтра я получу за переписку около восьми рублей, то, стало быть, дам сегодня на мальчишку… два рубля… Даже три рубля».
Так он хотел сказать, но не решался заговорить первым, тем более что от волнения у него дрожали руки и ком подступил к горлу.
— Чего тебе?.. — спросил Лукашевский, видя, что его товарищ ведет себя как-то необычно.
— Я… я… — начал Громадзкий.
— Нет у тебя денег? — спросил Квецинский.
— Напротив… я…
— Только ему жаль их, — проворчал Леськевич.
— Я… я… — давился Громадзкий.
В этот момент в передней постучали.
— Просим! — воскликнул Лукашевский. — Верно, кто-нибудь из наших…
Пристыженный Громадзкий отступил к столику и снова взялся за переписку неразборчивой рукописи, а Квецинский заметил:
— Ну, не каждый плохой пастух обязательно должен стать хорошим врачом…
— В таком случае он сможет стать хорошим адвокатом или химиком, — возразил Лукашевский.
— Чтобы искусно подделывать водку или минеральные воды, — добавил Леськевич.
— Или стать подпольным юристом и сманивать у нас клиентов! — дополнил Квецинский.
— Не бойтесь! — раздраженно бросил Лукашевский, — прежде чем он начнет соперничать с вами в подделывании водки или подпольных консультациях, не только вас уже не будет на свете, но и кости ваши истлеют.
При упоминании о столь печальном финале Леськевич принялся растирать себе грудь, словно у него закололо в легких.
Квецинский пожал плечами и сказал примирительным тоном:
— Чего ты дуешься? Чего ты кипятишься?.. Лучше ясно скажи, чего ты хочешь?
— Я хочу, чтобы мы помогли парнишке получить образование.
— Стать врачом или юристом, — пробормотал Леськевич.
— Даже химиком по производству маргарина, мне все равно, — заявил Лукашевский.
— Значит, он сперва должен окончить гимназию, — рассудил Квецинский. — А если он слишком велик и его не примут?
— Тогда пойдет в обучение к скульптору.
— Скульпторы сами ходят босые.
— Ну, так отдадим его столяру, — решил Лукашевский, которого нисколько не затрудняли внезапные переходы от университетских вершин к низинам ремесла.
— Да… столяру… если речь о ремесле, то даже я могу подыскать ему место, — отозвался Леськевич.
— Вот видишь, — сказал Лукашевский. — Только он должен где-то жить и что-то есть.
— Жить он может у нас, — вмешался из своей комнаты Громадзкий.
— С голоду возле нас не сдохнет, — проворчал Квецинский.
— Ну, видите, видите… — говорил уже смягчившийся Лукаш. — Мне только это и нужно было… В конце концов каждый из вас в состоянии его чему-нибудь научить…
— Я буду ему преподавать немецкий, чистописание и рисование, — сказал Громадзкий, не поднимая головы от стола.
— Я могу взять на себя географию и еще что-нибудь… — добавил Квецинский.
— Ну, тогда я буду учить его арифметике, — мрачно сказал Леськевич. — Только пусть старается, иначе я ему морду обдеру и люди подумают, будто ее моль изъела.
— Отлично! — засмеялся Лукашевский. — Вот видите, какие вы славные ребята… Валек!.. Валек, сукин сын (он иначе не понимает), вылезай из кухни и поблагодари господ.
Из кухни вынырнул мальчик со встрепанными вихрами и в одежде, которую правильнее было бы назвать грязно-серыми лохмотьями. Он плохо понимал, о чем идет речь, но поскольку пан Лукашевский велел ему за что-то благодарить панов, обошел всех по очереди и у каждого поцеловал руку. При этой церемонии Квецинский расчувствовался, угрюмый Леськевич высунул руку для поцелуя на самую середину комнаты, а Громадзкий так перепугался, что отбежал от столика к противоположной стене и закричал Валеку:
— Оставь меня в покое!.. Ты ошалел?
— Ну и оборванный чертенок! — пробормотал Леськевич. — Не припомню, чтобы я когда-нибудь видел такого оборванца.
— Дырявые локти… на куртке ни одной пуговицы… А штаны, тю, тю!.. Он потеряет их здесь на лестнице, — говорил Квецинский, поворачивая мальчика во все стороны.
— Ничего ты не высмотришь, — заметил Леськевич. — Надо нам сразу же сложиться, соберем несколько рублей и купим ему костюмишко в Поцеёве.
— Понятно, — поддержал его Лукашевский.
— И не откладывая, сейчас же, — добавил Квецинский.
Услышав это, Громадзкий вскочил из-за столика, подбежал к сундуку и вскоре вернулся обратно. Покрасневший, взволнованный, он встал на пороге своей комнаты, собираясь обратиться к товарищам со следующими словами:
«Дорогие мои, все мое состояние — пять рублей с небольшим… А поскольку завтра я получу за переписку около восьми рублей, то, стало быть, дам сегодня на мальчишку… два рубля… Даже три рубля».
Так он хотел сказать, но не решался заговорить первым, тем более что от волнения у него дрожали руки и ком подступил к горлу.
— Чего тебе?.. — спросил Лукашевский, видя, что его товарищ ведет себя как-то необычно.
— Я… я… — начал Громадзкий.
— Нет у тебя денег? — спросил Квецинский.
— Напротив… я…
— Только ему жаль их, — проворчал Леськевич.
— Я… я… — давился Громадзкий.
В этот момент в передней постучали.
— Просим! — воскликнул Лукашевский. — Верно, кто-нибудь из наших…
V
— Конечно!.. Милостивый пан доктор даже через стену узнает доброго человека.
С этим веселым приветствием к ним обратился некто в светлом пальто, державший в руке блестящий цилиндр. Гость был толстенький, бело-розовый, бритый, улыбающийся; и не последнее украшение его лица составляла гигантская борода, начинавшаяся на кончике подбородка и раскинувшаяся на его выпуклой груди наподобие павлиньего хвоста. Всей своей фигурой он производил впечатление херувима, которого творец слишком долго продержал в инкубаторе и позволил ему разрастись до двух центнеров живого веса.
Тот факт, что появление такого красавчика в квартире студентов не вызвало у них энтузиазма, следует приписать недостаткам человеческой натуры. Громадзкий отступил вместе со своим кошельком и побледнел так, словно увидел привидение; Квецинский смутился; Лукашевский нахмурился, и только Леськевич окинул гостя желчным взглядом и спросил:
— Откуда вы взялись?
— Ведь вы же сами, господа, назвали дату приезда доктора Лукашевского как последний срок…
— Я пока еще не доктор, — холодно заметил Лукашевский.
— Но сегодня тринадцатое сентября, опоздание на пять дней! — засмеялся гость, лаская тонкими пальцами свою фантастическую бороду.
— У вас хорошая полиция, — вставил Квецинский, по прозвищу Незабудка, — ведь Лукаш только что вылез из вагона.
— Боже упаси! При чем тут полиция? — возразил гость. — Вы так сердечно здоровались с коллегой, господа, что полгорода уже оповещено о его приезде… Что это за мальчик?.. Красивый паренек, — добавил он, потрепал мальчика по подбородку и брезгливо отряхнул пальцы.
— Просто-напросто обыкновенный Валек, — объяснил Лукашевский.
— А паспорт у него есть?
— Странный вопрос! — вмешался Квецинский. — Все равно что спросить у вас: умеют ли писать управляющие домами.
Гость широко развел свои белые руки, словно собираясь взлететь, и сказал менее сладким, зато более решительным голосом:
— В таком случае пусть этот молодой человек пришлет сегодня с дворником паспорт, а вы, господа, будьте любезны немедленно вручить мне двадцать четыре рубля. Я как раз иду к хозяину, он вызвал меня, и не сомневаюсь, что он устроит скандал из-за опоздания на пять дней… Собственно говоря, даже на двенадцать дней, потому что обычно он собирает квартирную плату по первым числам.
Лукашевский извлек кошелек, то же самое намеревался сделать Квецинский, а Громадзкий с очень озабоченным видом носился по своей комнате и, казалось, в разных ее углах искал деньги. Только Леськевич, видимо обеспеченный большими капиталами, сел верхом на лилово-красное кресло и, опершись на поручни, насмешливо спросил:
— Почему же ваш хозяин такой педант? Неужели он не может еще с недельку подождать денег за квартиру?..
Громадзкий насторожился; мысль о недельной отсрочке взноса показалась ему необычайно удачной, невзирая даже на то, что сформулировал это предложение его враг, Леськевич.
Красавец управляющий стал пунцовым, как кресло.
— Побойтесь бога, господа! — воскликнул он. — Не навлекайте на меня гнев хозяина! Клянусь…
— Да на что ему столько денег?.. — допытывался Леськевич.
— Неужели вы не понимаете?.. Во-первых, налоги, во-вторых, ремонт дома…
— Когда? Где? — раздались голоса.
— А газ, а водопровод, и опять же канализация… Господа, — продолжал управляющий, — сколько пожирают у нас денег проклятые земляные работы… Ну, хотя бы эта старая история — когда на Крулевской ураган (именно из-за канализационных труб) прорыл такую воронку, что, клянусь богом, в нее можно было вогнать пол-Варшавы…
— Ого!
— Пол-Маршалковской улицы…
— Ну, ну!..
— Ладно, пусть только пол-Крулевской, все равно чудовищный расход… миллионы! — продолжал красавец управляющий, сверкая глазами.
— Сдается мне, что вы немножечко тарарабумбияните, — вставил Квецинский.
— Как? — удивился управляющий.
— Ну, немножко привираете. — объяснил Леськевич.
Гость так энергично взмахнул руками, что едва не выронил блестящий цилиндр.
— Эге!.. — с негодованием воскликнул он. — У вас, господа, в голове шуточки, а у меня неприятности…
— Ну, давай уж, давай, Селезень, шесть рублей, — прервал управляющего Лукашевский. — Громада, не потерял ли ты, случайно, ключ от своей кассы?
— Сейчас!.. Сейчас!.. — ответил Громадзкий. Чувствовалось, что он очень удручен.
И, подойдя к окну, он так широко раскрыл свой потрепанный кошелек, словно собирался исследовать под микроскопом его содержимое. Сперва он достал три рубля, потом рубль, опять рубль, и, наконец, из разных тайничков выбрал мелочь, бормоча:
— Шестьдесят копеек, семьдесят копеек, семьдесят пять копеек, вот и целый рубль!.. — заключил он, и в голосе его было больше грусти, чем ликования.
Теперь нужно было собрать все кредитки в одну кучку, обменять мелочь на рубль и вручить управляющему, — эту миссию взял на себя Лукашевский. Свою задачу он выполнил быстро и точно, хотя без свойственного ему размаха; возможно, это объяснялось тем, что состояние духа товарищей в тот момент было удивительно торжественным.
— Ну, кажется, вы удовлетворены, — сказал Квецинский.
— Ах, господа! — вздохнул управляющий, поспешно пряча деньги. — Всякий раз я отправляюсь к вам за квартирной платой с таким чувством, как будто мне предстоит рвать зуб… Мое почтение… А что касается мальчугана, то попрошу сегодня…
И он стремительно кинулся к двери, а потом с громким топотом сбежал по лестнице.
— Я думаю, — сказал Леськевич, кивнув в сторону Валека, — что наш молодой ученый нескоро получит костюм, даже из Поцеёва.
— Может, пойдем перекусим? — предложил Лукашевский. — Половина первого… мы ничего не ели… Ты тоже голоден?.. — спросил он у Валека.
— Голоден, сударь, — ответил Валек.
— Сообразительный парень и смелый, — заметил Квецинский.
— И сверх всего оборванный, — проворчал Леськевич, сурово глядя на мальчика, который, впрочем, уже начинал ему нравиться.
— Ну, Селезень, одевайся… Громада, пойдешь с нами? — спросил Лукашевский.
— Я сегодня обедаю у знакомых, — с неестественным оживлением ответил Громадзкий и снова взялся за переписку.
А Леськевич тем временем снял пиджак, с минутку подержал его за воротник и неожиданно сказал, обращаясь к мальчику:
— Ну-ка, надень… Не так, осел, не в тот рукав… Правильно… Фу ты, какой у этой бестии вид!.. Если бы не рваные штаны, его можно было бы принять за юного графа…
Хотя пиджак Леськевича сидел на Валеке как мешок, мальчик гордо поглядывал на длинные рукава и сильно топорщившийся перед.
— На штанах следы моровой язвы, — задумчиво произнес Лукашевский.
— Погодите-ка! — вскричал Квецинский. Он с грохотом открыл шкаф, залез в него и немного погодя извлек на свет божий ту часть костюма, которая составляла гордость мужского племени и предмет никогда не угасавшей зависти женщин.
— Попробуй… примерь!.. — потребовал он от мальчика, на веснушчатом лице которого засияла улыбка.
Примерка пепельно-серых брюк с высокого мужчины маленьким мужчиной привлекла всеобщее внимание. Даже Громадзкий оторвался от переписки и с видом знатока стал отпускать меткие замечания.
— Слишком длинны, — говорил он, — на четверть локтя… О!.. Широки на ладонь…
— Надо показать портному, — вмешался Лукашевский.
— При чем тут портной?.. — возмутился Громадзкий. — Штанины надо подрезать настолько… О!.. Сзади вырезать клин, вот такой!.. о!.. Хлястики переставить, один конец сюда, другой туда… и всюду сшивать двойной ниткой. Ведь он молодой парень; железо на нем лопнет, не то что одинарная нитка… Но Барбария может это сделать лучше всякого портного.
— Барбария!.. — заорал Квецинский, хватая колокольчик и подбегая к окну. — Барбария!..
— Мама ушла в город, — как из колодца, ответил за окном тонкий голосок.
— Послушай, Громада, ты еще долго здесь пробудешь? — спросил Лукашевский.
— До трех… У меня званый обед в три… в частном доме.
— Вот напасется вволю, — сказал Квецинский.
— Как на картофельном поле, — проворчал Леськевич.
— Значит, мы поступим так, — сказал Лукашевский, — я оставлю тебе, Громада, сорок грошей, а ты позови Барбару, дай ей тем временем брюки и расскажи, что надо с ними сделать. Можешь также упомянуть насчет двойной нитки, это хорошая мысль; но прежде всего сунь рабыне в зубы сорок грошей, чтобы она сейчас же взялась за работу. Вероятно, сегодня мы с малым поедем в театр, стало быть, его надо снарядить, как для выпускного экзамена. Вот тебе брюки, вот сорок грошей, и заставь Барбару кончить до вечера.
— Позвольте!.. — сказал угрюмый Леськевич. Заметив, что монета новенькая, он взял ее со стола и положил на ее место монету с дыркой. — Для задатка и такая хороша, — добавил он.
— А теперь в путь, — заторопился Лукашевский, видя, что оба товарища стоят уже в шапках. — Знаешь, куда мы идем? — спросил он у мальчика. — Обедать в ресторан… Будь здоров, Громада; и если тебя угостят чем-нибудь вкусным, думай о нас за едой.
И они ушли, а с ними паренек, в непросвещенном сознании которого слово «ресторан» превратилось в «рестант» и вызвало воспоминание о гминной тюрьме, где взрослые в наказание отсиживали по нескольку суток, а с малолетними войт справлялся в течение десяти минут, но тоже при закрытых дверях.
Во дворе студенты столкнулись с посыльным; увидев их, он достал из сумки письмо и протянул Лукашевскому со словами:
— Пан Квецинский…
Лукашевский в первое мгновение испытал такое сладостное чувство, словно его окатили теплой водой. Но когда он услышал фамилию товарища, и особенно после того, как прочел на конверте адрес, сделал кислую гримасу и, небрежно передавая письмо, сказал:
— Это тебе, Незабудка…
Квецинский, казалось, испугался. Широко раскрытыми глазами он пробежал письмо, смял его и пробормотал:
— А чтоб этих баб холе…
— Что же это?.. Теклюня?.. — спросил Леськевич, не удержался и невольно подмигнул.
— Валерка! — проворчал Квецинский.
— Ты слышал?.. — удивился Лукашевский, глядя на Леськевича. — Ему так везет, и он еще злится…
— Чересчур везет!.. — возразил Квецинский, с отчаянием махнув рукой.
Леськевич потер себе бок, а шагавший рядом со студентами мальчик, видимо, был в полной растерянности, ибо он не знал, на что глядеть, — то ли на многолюдную и шумную улицу, то ли на прекрасный пиджак, который заменил ему пальто.
С этим веселым приветствием к ним обратился некто в светлом пальто, державший в руке блестящий цилиндр. Гость был толстенький, бело-розовый, бритый, улыбающийся; и не последнее украшение его лица составляла гигантская борода, начинавшаяся на кончике подбородка и раскинувшаяся на его выпуклой груди наподобие павлиньего хвоста. Всей своей фигурой он производил впечатление херувима, которого творец слишком долго продержал в инкубаторе и позволил ему разрастись до двух центнеров живого веса.
Тот факт, что появление такого красавчика в квартире студентов не вызвало у них энтузиазма, следует приписать недостаткам человеческой натуры. Громадзкий отступил вместе со своим кошельком и побледнел так, словно увидел привидение; Квецинский смутился; Лукашевский нахмурился, и только Леськевич окинул гостя желчным взглядом и спросил:
— Откуда вы взялись?
— Ведь вы же сами, господа, назвали дату приезда доктора Лукашевского как последний срок…
— Я пока еще не доктор, — холодно заметил Лукашевский.
— Но сегодня тринадцатое сентября, опоздание на пять дней! — засмеялся гость, лаская тонкими пальцами свою фантастическую бороду.
— У вас хорошая полиция, — вставил Квецинский, по прозвищу Незабудка, — ведь Лукаш только что вылез из вагона.
— Боже упаси! При чем тут полиция? — возразил гость. — Вы так сердечно здоровались с коллегой, господа, что полгорода уже оповещено о его приезде… Что это за мальчик?.. Красивый паренек, — добавил он, потрепал мальчика по подбородку и брезгливо отряхнул пальцы.
— Просто-напросто обыкновенный Валек, — объяснил Лукашевский.
— А паспорт у него есть?
— Странный вопрос! — вмешался Квецинский. — Все равно что спросить у вас: умеют ли писать управляющие домами.
Гость широко развел свои белые руки, словно собираясь взлететь, и сказал менее сладким, зато более решительным голосом:
— В таком случае пусть этот молодой человек пришлет сегодня с дворником паспорт, а вы, господа, будьте любезны немедленно вручить мне двадцать четыре рубля. Я как раз иду к хозяину, он вызвал меня, и не сомневаюсь, что он устроит скандал из-за опоздания на пять дней… Собственно говоря, даже на двенадцать дней, потому что обычно он собирает квартирную плату по первым числам.
Лукашевский извлек кошелек, то же самое намеревался сделать Квецинский, а Громадзкий с очень озабоченным видом носился по своей комнате и, казалось, в разных ее углах искал деньги. Только Леськевич, видимо обеспеченный большими капиталами, сел верхом на лилово-красное кресло и, опершись на поручни, насмешливо спросил:
— Почему же ваш хозяин такой педант? Неужели он не может еще с недельку подождать денег за квартиру?..
Громадзкий насторожился; мысль о недельной отсрочке взноса показалась ему необычайно удачной, невзирая даже на то, что сформулировал это предложение его враг, Леськевич.
Красавец управляющий стал пунцовым, как кресло.
— Побойтесь бога, господа! — воскликнул он. — Не навлекайте на меня гнев хозяина! Клянусь…
— Да на что ему столько денег?.. — допытывался Леськевич.
— Неужели вы не понимаете?.. Во-первых, налоги, во-вторых, ремонт дома…
— Когда? Где? — раздались голоса.
— А газ, а водопровод, и опять же канализация… Господа, — продолжал управляющий, — сколько пожирают у нас денег проклятые земляные работы… Ну, хотя бы эта старая история — когда на Крулевской ураган (именно из-за канализационных труб) прорыл такую воронку, что, клянусь богом, в нее можно было вогнать пол-Варшавы…
— Ого!
— Пол-Маршалковской улицы…
— Ну, ну!..
— Ладно, пусть только пол-Крулевской, все равно чудовищный расход… миллионы! — продолжал красавец управляющий, сверкая глазами.
— Сдается мне, что вы немножечко тарарабумбияните, — вставил Квецинский.
— Как? — удивился управляющий.
— Ну, немножко привираете. — объяснил Леськевич.
Гость так энергично взмахнул руками, что едва не выронил блестящий цилиндр.
— Эге!.. — с негодованием воскликнул он. — У вас, господа, в голове шуточки, а у меня неприятности…
— Ну, давай уж, давай, Селезень, шесть рублей, — прервал управляющего Лукашевский. — Громада, не потерял ли ты, случайно, ключ от своей кассы?
— Сейчас!.. Сейчас!.. — ответил Громадзкий. Чувствовалось, что он очень удручен.
И, подойдя к окну, он так широко раскрыл свой потрепанный кошелек, словно собирался исследовать под микроскопом его содержимое. Сперва он достал три рубля, потом рубль, опять рубль, и, наконец, из разных тайничков выбрал мелочь, бормоча:
— Шестьдесят копеек, семьдесят копеек, семьдесят пять копеек, вот и целый рубль!.. — заключил он, и в голосе его было больше грусти, чем ликования.
Теперь нужно было собрать все кредитки в одну кучку, обменять мелочь на рубль и вручить управляющему, — эту миссию взял на себя Лукашевский. Свою задачу он выполнил быстро и точно, хотя без свойственного ему размаха; возможно, это объяснялось тем, что состояние духа товарищей в тот момент было удивительно торжественным.
— Ну, кажется, вы удовлетворены, — сказал Квецинский.
— Ах, господа! — вздохнул управляющий, поспешно пряча деньги. — Всякий раз я отправляюсь к вам за квартирной платой с таким чувством, как будто мне предстоит рвать зуб… Мое почтение… А что касается мальчугана, то попрошу сегодня…
И он стремительно кинулся к двери, а потом с громким топотом сбежал по лестнице.
— Я думаю, — сказал Леськевич, кивнув в сторону Валека, — что наш молодой ученый нескоро получит костюм, даже из Поцеёва.
— Может, пойдем перекусим? — предложил Лукашевский. — Половина первого… мы ничего не ели… Ты тоже голоден?.. — спросил он у Валека.
— Голоден, сударь, — ответил Валек.
— Сообразительный парень и смелый, — заметил Квецинский.
— И сверх всего оборванный, — проворчал Леськевич, сурово глядя на мальчика, который, впрочем, уже начинал ему нравиться.
— Ну, Селезень, одевайся… Громада, пойдешь с нами? — спросил Лукашевский.
— Я сегодня обедаю у знакомых, — с неестественным оживлением ответил Громадзкий и снова взялся за переписку.
А Леськевич тем временем снял пиджак, с минутку подержал его за воротник и неожиданно сказал, обращаясь к мальчику:
— Ну-ка, надень… Не так, осел, не в тот рукав… Правильно… Фу ты, какой у этой бестии вид!.. Если бы не рваные штаны, его можно было бы принять за юного графа…
Хотя пиджак Леськевича сидел на Валеке как мешок, мальчик гордо поглядывал на длинные рукава и сильно топорщившийся перед.
— На штанах следы моровой язвы, — задумчиво произнес Лукашевский.
— Погодите-ка! — вскричал Квецинский. Он с грохотом открыл шкаф, залез в него и немного погодя извлек на свет божий ту часть костюма, которая составляла гордость мужского племени и предмет никогда не угасавшей зависти женщин.
— Попробуй… примерь!.. — потребовал он от мальчика, на веснушчатом лице которого засияла улыбка.
Примерка пепельно-серых брюк с высокого мужчины маленьким мужчиной привлекла всеобщее внимание. Даже Громадзкий оторвался от переписки и с видом знатока стал отпускать меткие замечания.
— Слишком длинны, — говорил он, — на четверть локтя… О!.. Широки на ладонь…
— Надо показать портному, — вмешался Лукашевский.
— При чем тут портной?.. — возмутился Громадзкий. — Штанины надо подрезать настолько… О!.. Сзади вырезать клин, вот такой!.. о!.. Хлястики переставить, один конец сюда, другой туда… и всюду сшивать двойной ниткой. Ведь он молодой парень; железо на нем лопнет, не то что одинарная нитка… Но Барбария может это сделать лучше всякого портного.
— Барбария!.. — заорал Квецинский, хватая колокольчик и подбегая к окну. — Барбария!..
— Мама ушла в город, — как из колодца, ответил за окном тонкий голосок.
— Послушай, Громада, ты еще долго здесь пробудешь? — спросил Лукашевский.
— До трех… У меня званый обед в три… в частном доме.
— Вот напасется вволю, — сказал Квецинский.
— Как на картофельном поле, — проворчал Леськевич.
— Значит, мы поступим так, — сказал Лукашевский, — я оставлю тебе, Громада, сорок грошей, а ты позови Барбару, дай ей тем временем брюки и расскажи, что надо с ними сделать. Можешь также упомянуть насчет двойной нитки, это хорошая мысль; но прежде всего сунь рабыне в зубы сорок грошей, чтобы она сейчас же взялась за работу. Вероятно, сегодня мы с малым поедем в театр, стало быть, его надо снарядить, как для выпускного экзамена. Вот тебе брюки, вот сорок грошей, и заставь Барбару кончить до вечера.
— Позвольте!.. — сказал угрюмый Леськевич. Заметив, что монета новенькая, он взял ее со стола и положил на ее место монету с дыркой. — Для задатка и такая хороша, — добавил он.
— А теперь в путь, — заторопился Лукашевский, видя, что оба товарища стоят уже в шапках. — Знаешь, куда мы идем? — спросил он у мальчика. — Обедать в ресторан… Будь здоров, Громада; и если тебя угостят чем-нибудь вкусным, думай о нас за едой.
И они ушли, а с ними паренек, в непросвещенном сознании которого слово «ресторан» превратилось в «рестант» и вызвало воспоминание о гминной тюрьме, где взрослые в наказание отсиживали по нескольку суток, а с малолетними войт справлялся в течение десяти минут, но тоже при закрытых дверях.
Во дворе студенты столкнулись с посыльным; увидев их, он достал из сумки письмо и протянул Лукашевскому со словами:
— Пан Квецинский…
Лукашевский в первое мгновение испытал такое сладостное чувство, словно его окатили теплой водой. Но когда он услышал фамилию товарища, и особенно после того, как прочел на конверте адрес, сделал кислую гримасу и, небрежно передавая письмо, сказал:
— Это тебе, Незабудка…
Квецинский, казалось, испугался. Широко раскрытыми глазами он пробежал письмо, смял его и пробормотал:
— А чтоб этих баб холе…
— Что же это?.. Теклюня?.. — спросил Леськевич, не удержался и невольно подмигнул.
— Валерка! — проворчал Квецинский.
— Ты слышал?.. — удивился Лукашевский, глядя на Леськевича. — Ему так везет, и он еще злится…
— Чересчур везет!.. — возразил Квецинский, с отчаянием махнув рукой.
Леськевич потер себе бок, а шагавший рядом со студентами мальчик, видимо, был в полной растерянности, ибо он не знал, на что глядеть, — то ли на многолюдную и шумную улицу, то ли на прекрасный пиджак, который заменил ему пальто.
VI
Громадзкий остался в квартире один, как Марий на развалинах Карфагена. По правую его руку стояло лилово-красное кресло, с которого свешивались небрежно брошенные пепельно-серые брюки; по левую — стол, а на нем лежала дырявая монетка в сорок грошей, блеск которой заполнял всю комнату. Несколько дальше, слева, виднелась незаконченная рукопись, за которую, даже если он ее кончит, только завтра можно будет получить деньги; а напротив, за окном, высилась та самая стена флигеля, на которой еще так недавно он читал глазами своей души длинный список блюд — дешевых, жирных, питательных и, главное, горячих. Уже не только от каждого блюда, но даже от каждого названия шел пар и пахло свежим картофелем, салом и поджаренным луком.
Он засунул обе руки в карманы и разразился демоническим смехом:
— А… ха! ха!..
«Званый обед, — думал он, — на котором я должен вспомнить о них, если мне дадут что-нибудь вкусное…»
— А… ха! ха!..
«Вчера я съел, быть может, сто двадцать граммов белков, сто граммов — жиров и четыреста — углеводов… А сегодня… немножко сахару в чае и, может, граммов пятьдесят хлеба, а это значит: четыре грамма белков, один — жиров и свыше двенадцати граммов углеводов… Но, ей-богу, при таком питании даже как следует с голоду не умрешь…»
Он несколько раз прошелся по квартире и снова предался размышлениям:
«Ах, подлый управляющий!.. Почему бы ему не прийти завтра, после обеда?.. Я получил бы за переписку и, посвистывая, отдал бы за квартиру… Сегодня я съел бы порцию колбасы с капустой и свиную котлету с картошкой, да еще сколько хлеба!.. Клянусь богом, набралось бы до ста двадцати граммов белков, до шестидесяти граммов жиров, ну… а углеводов… сколько влезет… А теперь что?.. У меня есть шесть кусков сахару… где же здесь белки, где жиры?.. Пусть холера, бешенство, сап поразят всех управляющих и домохозяев!..»
«И так будет до конца, — говорил он себе, прохаживаясь. — Каждый месяц платить за квартиру, каждые полгода за учение… Уроков нет, чудес тоже не бывает… Учись, сдавай экзамены… Если бы Леськевич дал мне тот урок, ба!.. Но он готов меня утопить в ложке воды… Как только получу деньги за переписку, пойду в лечебницу и взвешусь, а через две недели еще раз… Если вес у меня убавится, пусть все летит к черту… Повеситься я всегда успею…»
Взгляд его упал на продырявленную монетку, которая в этот момент сияла, как солнце. Он остановился возле стола, посмотрел на монету и подумал:
«Если бы я купил два фунта хлеба, а на остальные хотя бы ливерной колбасы и сальцесону, то получил бы почти столько белков, углеводов и жиров, сколько требуется… К этому горячий чай… Ночью я бы закончил переписку… потом в анатомичку и клинику… Да, за сорок грошей можно основательно поддержать равновесие в организме…»
Вдруг у него сверкнули глаза и на лице появился румянец. Во всем его облике видна была решимость.
— Я починю брюки этого, этого за… сопляка!.. — воскликнул он. — А завтра верну им сорок… копеек и скажу: у меня не было ни гроша, вот я и укоротил штаны и взял монету. А сегодня получайте ее с процентами. Не стану ведь я изводить себя, как-никак я еще на что-нибудь пригожусь.
Не слишком быстрым, но решительным шагом он подошел к своему сундуку, достал катушку черных ниток и иголку, смахивавшую на копье… Потом наточил на оселке перочинный ножик и, вернувшись в первую комнату, швырнул пепельно-серые брюки на стол, растянул, отмерил… Запер входную дверь, выбрал тонкую книжку в крепком переплете, приложил ее к штанине в качестве линейки и раз… раз ножичком. После первого прикосновения ножа на сукне образовалась черточка, после второго — углубление, после пятого и шестого кусок штанины отделился. То же самое он проделал со второй штаниной: отмерил, приложил книжку и раз… раз! острым ножичком. Снова отлетел кусок штанины; брюки были укорочены.
Теперь Громадзкий продел двойную нитку в свою гигантскую иглу, сделал узелок, отступил в глубь комнаты, чтобы его не видели соседи из противоположного флигеля, и начал загибать и подшивать укороченные штанины. Он делал это так быстро и точно, что сам профессор Косинский вынужден был бы признать его талант хирурга.
Громадзкий шил и думал:
«Два фунта хлеба… сальцесон и ливерная колбаса… Как раз и составит сто двадцать граммов белков, шестьдесят граммов жиров и четыреста углеводов. А завтра верну сорок копеек и отправлюсь к Врубелю на обед с кофе и пивом. Кружка пива, нет… две кружки!.. Мне ведь это причитается…»
За час он кончил подшивать штанины. Затем отпорол резинки, снова с помощью книжки и ножика вырезал клин в поясе и снова шил со скоростью курьерского поезда и точностью счетной машины. Никакой Нелатон, никакой Амбруаз Паре, отец современной хирургии, не сделал бы такой удачной операции.
Вдруг, когда он пришивал уже вторую резинку, постучали в дверь. У Громадзкого кровь застыла в жилах. Он машинально втолкнул иглу в мундир, пепельно-серые брюки кинул на кровать Квецинского и, побелев как мел, выбежал в переднюю.
Стучала дворничиха.
— Чего вам надо? — нетерпеливо спросил Громадзкий.
— Господа приказали мне прийти… Может, самовар поставить?
— Не надо.
— Так, может, подмести, теперь у меня время есть…
— Я скоро уйду, тогда подметете.
— А может, что зашить? — злорадно спросила дворничиха, глядя на иголку, воткнутую в мундир Громадзкого.
Ее всегда злило то, что такой ученый барин все сам себе чинит, вместо того чтобы дать заработать честной женщине, обремененной мужем и детьми.
— Благодарю вас!.. — ответил он и захлопнул дверь перед самым носом заботливой женщины.
Она ушла, ворча, как медведица, у которой потревожили малышей. Громадзкий вернулся к своей работе, взялся за нее с удвоенным прилежанием, но в душе у него проснулось беспокойство.
«Что тут делать?.. — думал он. — Бабища сейчас же скажет, что не укорачивала брюки, и что я им отвечу, если они спросят про сорок грошей?.. Квецинский и Лукашевский не стали бы издеваться надо мной, но Леськевич?.. Завтра же растрезвонит на весь университет, что я, как свинья, за сорок грошей перешиваю чужие штаны!..»
Он кончил шить, окинул взглядом свое произведение и нашел его великолепным. Но лежавшая на столе дырявая монета показалась ему почему-то более темной и грязной, хотя желудок громким голосом требовал белков, жиров и углеводов.
Громадзкий повесил перешитые брюки на дверь, закурил папиросу и принялся ходить взад-вперед по квартире.
«Сорок грошей, — думал он, — я заработал по чести… Взять монету или не брать?.. Вчера я тоже ел очень мало, на завтра до самого вечера у меня нет еды… организм угасает… чахотка… Но завтра все будут кричать, что я свинья… В конце концов каждый что-то дал этому парнишке: Незабудка — брюки, Селезень — пиджак, а про меня скажут, что я хитрый и наживаюсь на бедняке…»
После того как он выкурил папиросу, муки голода немного утихли. Громадзкий съел один кусок сахару, другой… Потом зашел на кухню, где лежал узелок с вещами мальчика, и развязал его. Там были две совсем грязные ситцевые рубашки, дерюжные кальсоны, тоже грязные, и две пары новых носков (подарок панны Марии Цехонской).
Громадзкий обозрел убогое белье мальчика — каждую вещь он брал двумя пальцами и подносил к свету. И вдруг, при мысли, что он ничего не дал такому горемыке, как этот Валек, сердце у него сжалось сильнее, чем пустой желудок. Все дали, даже Леськевич, а он не только ничего не дал, но еще собирался пообедать за счет нищего, у которого нет чистой рубашки.
— Я подлец!.. — пробормотал он, подошел к открытому окну и стал звать: — Барбария!.. сюда… сюда!..
— Мама, пан зовет, — отозвался тонкий голосок во дворе.
Громадзкий закурил вторую папиросу, надел шапку набекрень и ждал. Лишь немало времени спустя в дверь постучала дворничиха.
— Чего?.. — угрюмо спросила она.
— Возьмите вот, — сказал Громадзкий, указывая на стол, — сорок грошей… А здесь, — добавил он, — грязное белье мальчика… Надо выстирать ко вторнику.
Мрачное лицо Барбары просветлело.
— Вы уходите? — спросила она. — Может, самовар поставить?
— Не надо, — ответил он. — Я иду на званый обед.
И он ушел, гордо задрав голову, держа руки в карманах, где не было ни гроша.
Он засунул обе руки в карманы и разразился демоническим смехом:
— А… ха! ха!..
«Званый обед, — думал он, — на котором я должен вспомнить о них, если мне дадут что-нибудь вкусное…»
— А… ха! ха!..
«Вчера я съел, быть может, сто двадцать граммов белков, сто граммов — жиров и четыреста — углеводов… А сегодня… немножко сахару в чае и, может, граммов пятьдесят хлеба, а это значит: четыре грамма белков, один — жиров и свыше двенадцати граммов углеводов… Но, ей-богу, при таком питании даже как следует с голоду не умрешь…»
Он несколько раз прошелся по квартире и снова предался размышлениям:
«Ах, подлый управляющий!.. Почему бы ему не прийти завтра, после обеда?.. Я получил бы за переписку и, посвистывая, отдал бы за квартиру… Сегодня я съел бы порцию колбасы с капустой и свиную котлету с картошкой, да еще сколько хлеба!.. Клянусь богом, набралось бы до ста двадцати граммов белков, до шестидесяти граммов жиров, ну… а углеводов… сколько влезет… А теперь что?.. У меня есть шесть кусков сахару… где же здесь белки, где жиры?.. Пусть холера, бешенство, сап поразят всех управляющих и домохозяев!..»
«И так будет до конца, — говорил он себе, прохаживаясь. — Каждый месяц платить за квартиру, каждые полгода за учение… Уроков нет, чудес тоже не бывает… Учись, сдавай экзамены… Если бы Леськевич дал мне тот урок, ба!.. Но он готов меня утопить в ложке воды… Как только получу деньги за переписку, пойду в лечебницу и взвешусь, а через две недели еще раз… Если вес у меня убавится, пусть все летит к черту… Повеситься я всегда успею…»
Взгляд его упал на продырявленную монетку, которая в этот момент сияла, как солнце. Он остановился возле стола, посмотрел на монету и подумал:
«Если бы я купил два фунта хлеба, а на остальные хотя бы ливерной колбасы и сальцесону, то получил бы почти столько белков, углеводов и жиров, сколько требуется… К этому горячий чай… Ночью я бы закончил переписку… потом в анатомичку и клинику… Да, за сорок грошей можно основательно поддержать равновесие в организме…»
Вдруг у него сверкнули глаза и на лице появился румянец. Во всем его облике видна была решимость.
— Я починю брюки этого, этого за… сопляка!.. — воскликнул он. — А завтра верну им сорок… копеек и скажу: у меня не было ни гроша, вот я и укоротил штаны и взял монету. А сегодня получайте ее с процентами. Не стану ведь я изводить себя, как-никак я еще на что-нибудь пригожусь.
Не слишком быстрым, но решительным шагом он подошел к своему сундуку, достал катушку черных ниток и иголку, смахивавшую на копье… Потом наточил на оселке перочинный ножик и, вернувшись в первую комнату, швырнул пепельно-серые брюки на стол, растянул, отмерил… Запер входную дверь, выбрал тонкую книжку в крепком переплете, приложил ее к штанине в качестве линейки и раз… раз ножичком. После первого прикосновения ножа на сукне образовалась черточка, после второго — углубление, после пятого и шестого кусок штанины отделился. То же самое он проделал со второй штаниной: отмерил, приложил книжку и раз… раз! острым ножичком. Снова отлетел кусок штанины; брюки были укорочены.
Теперь Громадзкий продел двойную нитку в свою гигантскую иглу, сделал узелок, отступил в глубь комнаты, чтобы его не видели соседи из противоположного флигеля, и начал загибать и подшивать укороченные штанины. Он делал это так быстро и точно, что сам профессор Косинский вынужден был бы признать его талант хирурга.
Громадзкий шил и думал:
«Два фунта хлеба… сальцесон и ливерная колбаса… Как раз и составит сто двадцать граммов белков, шестьдесят граммов жиров и четыреста углеводов. А завтра верну сорок копеек и отправлюсь к Врубелю на обед с кофе и пивом. Кружка пива, нет… две кружки!.. Мне ведь это причитается…»
За час он кончил подшивать штанины. Затем отпорол резинки, снова с помощью книжки и ножика вырезал клин в поясе и снова шил со скоростью курьерского поезда и точностью счетной машины. Никакой Нелатон, никакой Амбруаз Паре, отец современной хирургии, не сделал бы такой удачной операции.
Вдруг, когда он пришивал уже вторую резинку, постучали в дверь. У Громадзкого кровь застыла в жилах. Он машинально втолкнул иглу в мундир, пепельно-серые брюки кинул на кровать Квецинского и, побелев как мел, выбежал в переднюю.
Стучала дворничиха.
— Чего вам надо? — нетерпеливо спросил Громадзкий.
— Господа приказали мне прийти… Может, самовар поставить?
— Не надо.
— Так, может, подмести, теперь у меня время есть…
— Я скоро уйду, тогда подметете.
— А может, что зашить? — злорадно спросила дворничиха, глядя на иголку, воткнутую в мундир Громадзкого.
Ее всегда злило то, что такой ученый барин все сам себе чинит, вместо того чтобы дать заработать честной женщине, обремененной мужем и детьми.
— Благодарю вас!.. — ответил он и захлопнул дверь перед самым носом заботливой женщины.
Она ушла, ворча, как медведица, у которой потревожили малышей. Громадзкий вернулся к своей работе, взялся за нее с удвоенным прилежанием, но в душе у него проснулось беспокойство.
«Что тут делать?.. — думал он. — Бабища сейчас же скажет, что не укорачивала брюки, и что я им отвечу, если они спросят про сорок грошей?.. Квецинский и Лукашевский не стали бы издеваться надо мной, но Леськевич?.. Завтра же растрезвонит на весь университет, что я, как свинья, за сорок грошей перешиваю чужие штаны!..»
Он кончил шить, окинул взглядом свое произведение и нашел его великолепным. Но лежавшая на столе дырявая монета показалась ему почему-то более темной и грязной, хотя желудок громким голосом требовал белков, жиров и углеводов.
Громадзкий повесил перешитые брюки на дверь, закурил папиросу и принялся ходить взад-вперед по квартире.
«Сорок грошей, — думал он, — я заработал по чести… Взять монету или не брать?.. Вчера я тоже ел очень мало, на завтра до самого вечера у меня нет еды… организм угасает… чахотка… Но завтра все будут кричать, что я свинья… В конце концов каждый что-то дал этому парнишке: Незабудка — брюки, Селезень — пиджак, а про меня скажут, что я хитрый и наживаюсь на бедняке…»
После того как он выкурил папиросу, муки голода немного утихли. Громадзкий съел один кусок сахару, другой… Потом зашел на кухню, где лежал узелок с вещами мальчика, и развязал его. Там были две совсем грязные ситцевые рубашки, дерюжные кальсоны, тоже грязные, и две пары новых носков (подарок панны Марии Цехонской).
Громадзкий обозрел убогое белье мальчика — каждую вещь он брал двумя пальцами и подносил к свету. И вдруг, при мысли, что он ничего не дал такому горемыке, как этот Валек, сердце у него сжалось сильнее, чем пустой желудок. Все дали, даже Леськевич, а он не только ничего не дал, но еще собирался пообедать за счет нищего, у которого нет чистой рубашки.
— Я подлец!.. — пробормотал он, подошел к открытому окну и стал звать: — Барбария!.. сюда… сюда!..
— Мама, пан зовет, — отозвался тонкий голосок во дворе.
Громадзкий закурил вторую папиросу, надел шапку набекрень и ждал. Лишь немало времени спустя в дверь постучала дворничиха.
— Чего?.. — угрюмо спросила она.
— Возьмите вот, — сказал Громадзкий, указывая на стол, — сорок грошей… А здесь, — добавил он, — грязное белье мальчика… Надо выстирать ко вторнику.
Мрачное лицо Барбары просветлело.
— Вы уходите? — спросила она. — Может, самовар поставить?
— Не надо, — ответил он. — Я иду на званый обед.
И он ушел, гордо задрав голову, держа руки в карманах, где не было ни гроша.
VII
После путешествия, продолжавшегося несколько минут, пан Квецинский, пан Леськевич и пан Лукашевский, а также опекаемый ими Валек очутились во дворе ресторана «Chateau de fleurs»<"Замок цветов" (франц.).>, получившего свое название в честь нескольких чахлых каштанов и очень разнообразных, сильных запахов, которые вырывались из кухни, заполняли дворик, а иногда и улицу.
Для того чтобы укрыть от любопытных глаз погрешности костюма Валека, молодые люди выбрали самый дальний столик, загнали мальчика в угол и уселись таким манером, что его почти не было видно. Так как к ним довольно долго никто не приходил, угрюмый Леськевич крикнул:
— Паненка!.. Что же это, черт возьми! Неужели вы думаете, что к вам пришли нищие?
На этот любезный призыв откликнулась девица довольно зрелого возраста в розовом платье, с лукавой улыбкой, очарование которой несколько ослабляли два ряда гнилых зубов.
— Здравствуйте!.. Мое почтение!.. Ах, и пан Лукашевский приехал? — говорила девица, не переставая хихикать. — Я думала, господа, как всегда, сядут за столик Эльжбетки… Но, видно, она лишилась их милости…
Леськевич глядел на нее исподлобья и, смекнув, что при общем количестве достоинств девицы можно не обращать внимания на зубы, взял ее за руку. Паненка не сопротивлялась, но в виде компенсации оперлась другой рукой на плечо Лукашевского, а бюстом прикоснулась к голове Квецинского, который всегда пользовался у женщин наибольшим успехом.
— А что это за личность? — спросила паненка, указывая подбородком на Валека.
— Наш сын, — ответил Леськевич и нежно стиснул ее руку возле локтя.
— Хи… хи… хи!.. Никогда не поверю, что у пана Квецинского такой некрасивый сын.
Для того чтобы укрыть от любопытных глаз погрешности костюма Валека, молодые люди выбрали самый дальний столик, загнали мальчика в угол и уселись таким манером, что его почти не было видно. Так как к ним довольно долго никто не приходил, угрюмый Леськевич крикнул:
— Паненка!.. Что же это, черт возьми! Неужели вы думаете, что к вам пришли нищие?
На этот любезный призыв откликнулась девица довольно зрелого возраста в розовом платье, с лукавой улыбкой, очарование которой несколько ослабляли два ряда гнилых зубов.
— Здравствуйте!.. Мое почтение!.. Ах, и пан Лукашевский приехал? — говорила девица, не переставая хихикать. — Я думала, господа, как всегда, сядут за столик Эльжбетки… Но, видно, она лишилась их милости…
Леськевич глядел на нее исподлобья и, смекнув, что при общем количестве достоинств девицы можно не обращать внимания на зубы, взял ее за руку. Паненка не сопротивлялась, но в виде компенсации оперлась другой рукой на плечо Лукашевского, а бюстом прикоснулась к голове Квецинского, который всегда пользовался у женщин наибольшим успехом.
— А что это за личность? — спросила паненка, указывая подбородком на Валека.
— Наш сын, — ответил Леськевич и нежно стиснул ее руку возле локтя.
— Хи… хи… хи!.. Никогда не поверю, что у пана Квецинского такой некрасивый сын.