Страница:
Минутная живость Леськевича погасла, как задутая свеча. Он оттолкнул руку неблагодарной, еще больше помрачнел и начал тихо посвистывать, словно издеваясь над Квецинским, который пользуется успехом у женщин с гнилыми зубами.
Но Квецинский, которого звали также Незабудкой, проявил полное безразличие к тому, что его выделили среди товарищей. Он так нетерпеливо заерзал на стуле, что девице в розовом платье пришлось отступить, и сказал твердым голосом:
— Что у вас подают на обед?
— Я посоветую вам, что выбрать: борщ с клецками…
— Борщ, — потребовал Лукашевский. — И для малыша борщ.
— Борщ, — подхватил Квецинский.
— Бульон, — сердито сказал Леськевич, не глядя на изменницу, которая оказала предпочтение Квецинскому.
— Отварное мясо и язык в кисло-сладком соусе, — продолжала паненка.
— Отварное мясо, — ответили все хором, а Лукашевский добавил:
— А для малыша и отварное мясо и язык. Только побольше соусу, пусть полакомится…
Таким образом, заказали полный обед, а когда паненка торопливо ушла, бросив меланхолический взгляд в сторону Квецинского, этот неблагодарный шепнул:
— Ну и кувалда!..
— Заметно, что он обручен, — вздохнул Лукашевский.
— И что, кроме того, у него еще на шее Теклюня и Валерка, — вставил Леськевич.
— Бойся бога, неужели ты еще не порвал с Теклюней? — удивился Лукашевский.
— Ах! — печально ответил Квецинский. — Я-то порвал, но вынужден видеться с нею, пока она не успокоится. Она уверяет, что лишит себя жизни, ну и, стало быть…
— А что еще за Валерка?
— Из магазина, — сказал Квецинский, повесив голову. — Я встретил ее на Новом Святе, она уронила зонтик… я поднял… Мы разговорились… Потом я ее спросил без всякой задней мысли: одна ли она живет? Она ответила, что живет с подругой, а та часто уходит из дому… Черт!.. — заключил Квецинский, ударив рукой по столу.
Девушка в розовом платье принесла три тарелки борща и одну бульона, потом различные мясные блюда и десерт, потом много кофе и пива. Валек, перекрестившись, кое-как съел борщ, но просыпал соль и облился соусом. Его покровители очень быстро заметили, что мальчик не умеет пользоваться ни ножом, ни вилкой, вследствие чего Леськевичу пришлось нарезать ему мясо и показать, как обращаются с вилкой.
Во время этих хлопот Лукашевский заметил:
— Чудесно вы тут себя ведете!.. У Квецинского невеста в деревне, а в Варшаве две ягодки, да и ты, Селезень, должно быть, здорово кутишь?..
— Я?.. — вознегодовал Леськевич.
— Ты никогда не был слишком приятным товарищем, — продолжал Лукашевский, — но сегодня у тебя вид настоящего разбойника.
— Потому что у меня тяжелые душевные переживания.
— Он убивается из-за того, что вскоре рухнет европейская цивилизация, — пояснил Квецинский.
Подали черный кофе (Валеку тоже), потом пиво (Валеку тоже). Леськевич поставил локоть на стол, подпер рукой голову и сказал:
— Послушайте! Если вы хотите, чтобы я вместе с вами жил, так отдайте Лукашу и мне первую комнату, а Квецинский с Громадзким пусть займут вторую. Я не хочу находиться рядом с подлым Громадой!..
— Ты сошел с ума! — удивился Квецинский. — Ведь ты вместе с ним прожил целый год…
— И за это время я узнал, какое это зелье: скряга, эгоист… Грязный эгоист!.. — говорил разгневанный Леськевич.
— Дорогой Селезень, — торжественно произнес Квецинский. — Ты вправе не предлагать Громаде урок, хотя я бы так не поступил. Но срамить человека…
— Какой урок? — поинтересовался Лукашевский.
— Его родным нужен репетитор за пятнадцать рублей, Селезень сказал это в присутствии Громадзкого и не хочет порекомендовать его на это место. Свинство! — с раздражением заключил Квецинский.
Валек вдруг побледнел, вылез из-за стола и стал слоняться по садику.
— Чего ты так взъелся на Громаду? — спросил Лукашевский у Леськевича. — Из-за того, что он назвал тебя ипохондриком?.. Он был прав, ты именно таков.
— Не из-за этого! — крикнул Леськевич, стукнув кулаком по столу. — Но я презираю подлых эгоистов и скряг и не допущу, чтобы у ребенка моих родных был такой учитель… Брр!..
— А почему Громадзкий эгоист?.. Он бедняк, родившийся под несчастливой звездой! — возразил Лукашевский.
— Сейчас тебе скажу, — оглядываясь по сторонам, начал Леськевич. — Хорошо, что мальчик ушел. Вот возьмем хотя бы этот случай… Попель учил паренька, ты его привез, каждый из нас что-то ему дал… А Громадзкий?.. Пожалел даже старые подтяжки, не пошел с нами обедать, лишь бы не платить свою долю за пропитание ребенка… Впрочем… что тут долго говорить? Когда Незабудка подарил Валеку свои брюки, Громадзкий должен был бы дать деньги на их перешивку. Между тем ты дал сорок грошей, а он весьма нахально взял на себя посредничество перед дворничихой… Разве так поступает человек, у которого есть самолюбие?..
— Да, может, у него ни черта нет, — вставил Лукашевский.
— Ни черта нет? А за квартиру тотчас выложил шесть рублей, и за переписку ему завтра несколько рублей заплатят. Ха! Ха!.. — засмеялся Леськевич. — Громадзкий — это такая скотина, что я не удивлюсь, если он сам переделает малому брюки, а монету прикарманит… Барбаре ее не видать…
— Ты скотина, Селезень, — с негодованием возразил Квецинский. — Громада такой порядочный человек, что даже тебе починил бы штаны, если бы у тебя не было денег на портного, и ничего бы с тебя не взял бы… Я ведь его знаю…
— Глядите-ка…
В этот момент чрезвычайное происшествие прервало дальнейший спор товарищей. Валек спрятался за мусорным ящиком и там его сорвало. Покровители мальчика, официантки, даже поваренок, поспешили на помощь бедняге. Ему подали воды…
— Борщ, язык, две порции сладкого, пиво… все пошло к черту!.. — ворчал Леськевич. — У него, очевидно, катар желудка, бедный парень.
И его сердце наполнилось еще большей симпатией к Валеку.
— Мы сглупили, — с огорчением сказал Лукашевский. — Разумеется, мальчик привык к простой пище, а мы его закормили всякими фрикасе…
— Не получилось бы то же самое с его образованием!.. — прошептал перепуганный Квецинский.
Мальчик мало-помалу успокоился, снова порозовел, отдышался. Затем три покровителя окружили его и, под смех одних посетителей ресторана и соболезнования других, вывели на улицу.
Квецинский подозвал извозчика и сказал товарищам.
— Отвезите малыша домой, а мне надо идти…
— К Валерке, — вставил Леськевич, подсаживая в пролетку мальчика.
Квецинский презрительно поглядел на Селезня, но, когда пролетка тронулась, остановил ее и шепнул Лукашевскому:
— Если на вас накинется дома Текля, скажите, что я заболел и пошел к врачу… Так будет лучше всего…
— Уж мы ею займемся, — насмешливо пообещал Леськевич.
Быстро и без приключений они подъехали к дому. Лукашевский хотел взять Валека под руку, но больной взбежал по лестнице, как заяц, и оказался на третьем этаже прежде, чем его покровители поднялись на второй. Несмотря на это, Лукашевский велел мальчику раздеться, уложил его на свою кровать, старательно выстукал и выслушал со всех сторон, чем даже вызвал зависть у Леськевича, которого давно уже не выстукивали.
В результате, убедившись, что мальчику ничего не угрожает, Лукашевский позвал дворничиху и приказал ей поставить самовар. В это время Леськевич заметил висевшие на двери уже переделанные брюки и… внимательно их осмотрел.
— Вы подшили так, как вам показал пан Громадзкий? — обратился Лукашевский к Барбаре.
— Что я подшила? Эти штанишки?.. — с удивлением спросила дворничиха. — Да ведь это не я… Пан Громадзкий что-то мастерил иголкой, может, он и подшил… — добавила она тоном, в котором сквозили ирония и неприязнь.
— Ну что, разве я не говорил!.. — поспешно вмешался Леськевич, с торжеством глядя на Лукашевского. — Интересно только, где сорок грошей?.. — злорадно заметил он.
— Сорок грошей, — отозвалась Барбара, — мне дал пан Громадзкий, чтобы я выстирала белье мальчишки. Но такую монету никто, наверно, не примет, она же дырявая…
И дворничиха извлекла из кармана денежку, ту самую, которую Леськевич, отправляясь на обед, собственноручно положил на стол.
Леськевич, увидев это, в самом деле смутился: вытаращил глаза и разинул рот, ироническое выражение сползло с его лица. Он почти с испугом смотрел на монетку.
— Принесите лимон, — обратился Лукашевский к дворничихе, а когда она ушла, сказал своему растерявшемуся товарищу:
— Ну, а теперь что?
И с упреком поглядел ему в глаза.
— Но зачем он сделал это? — спросил Леськевич, стараясь вернуть себе утраченное спокойствие.
— Затем, что хотел что-нибудь подарить малышу, а раз он гол как сокол, то починил ему брюки и велел выстирать белье, — ответил Лукашевский. — Неужели у тебя настолько башка не варит, Селезень, что ты даже этого не понимаешь?.. Скряга!.. эгоист!.. — продолжал он, смеясь. — А я тебе скажу, что Громада благороднее не только тебя, но и всех нас… Вот это человек…
Леськевич глубоко задумался. Он ходил по комнате, кусал губы, поглядывал в окно. Наконец, взял шапку и вышел, даже не попрощавшись с Лукашевским.
Он был задет до глубины души, и в нём начался процесс брожения; но какая с ним произойдет перемена, в хорошую или в дурную сторону, Лукашевский не мог угадать.
«Может быть, Селезень переедет от нас?..» — подумал он.
Но Квецинский, которого звали также Незабудкой, проявил полное безразличие к тому, что его выделили среди товарищей. Он так нетерпеливо заерзал на стуле, что девице в розовом платье пришлось отступить, и сказал твердым голосом:
— Что у вас подают на обед?
— Я посоветую вам, что выбрать: борщ с клецками…
— Борщ, — потребовал Лукашевский. — И для малыша борщ.
— Борщ, — подхватил Квецинский.
— Бульон, — сердито сказал Леськевич, не глядя на изменницу, которая оказала предпочтение Квецинскому.
— Отварное мясо и язык в кисло-сладком соусе, — продолжала паненка.
— Отварное мясо, — ответили все хором, а Лукашевский добавил:
— А для малыша и отварное мясо и язык. Только побольше соусу, пусть полакомится…
Таким образом, заказали полный обед, а когда паненка торопливо ушла, бросив меланхолический взгляд в сторону Квецинского, этот неблагодарный шепнул:
— Ну и кувалда!..
— Заметно, что он обручен, — вздохнул Лукашевский.
— И что, кроме того, у него еще на шее Теклюня и Валерка, — вставил Леськевич.
— Бойся бога, неужели ты еще не порвал с Теклюней? — удивился Лукашевский.
— Ах! — печально ответил Квецинский. — Я-то порвал, но вынужден видеться с нею, пока она не успокоится. Она уверяет, что лишит себя жизни, ну и, стало быть…
— А что еще за Валерка?
— Из магазина, — сказал Квецинский, повесив голову. — Я встретил ее на Новом Святе, она уронила зонтик… я поднял… Мы разговорились… Потом я ее спросил без всякой задней мысли: одна ли она живет? Она ответила, что живет с подругой, а та часто уходит из дому… Черт!.. — заключил Квецинский, ударив рукой по столу.
Девушка в розовом платье принесла три тарелки борща и одну бульона, потом различные мясные блюда и десерт, потом много кофе и пива. Валек, перекрестившись, кое-как съел борщ, но просыпал соль и облился соусом. Его покровители очень быстро заметили, что мальчик не умеет пользоваться ни ножом, ни вилкой, вследствие чего Леськевичу пришлось нарезать ему мясо и показать, как обращаются с вилкой.
Во время этих хлопот Лукашевский заметил:
— Чудесно вы тут себя ведете!.. У Квецинского невеста в деревне, а в Варшаве две ягодки, да и ты, Селезень, должно быть, здорово кутишь?..
— Я?.. — вознегодовал Леськевич.
— Ты никогда не был слишком приятным товарищем, — продолжал Лукашевский, — но сегодня у тебя вид настоящего разбойника.
— Потому что у меня тяжелые душевные переживания.
— Он убивается из-за того, что вскоре рухнет европейская цивилизация, — пояснил Квецинский.
Подали черный кофе (Валеку тоже), потом пиво (Валеку тоже). Леськевич поставил локоть на стол, подпер рукой голову и сказал:
— Послушайте! Если вы хотите, чтобы я вместе с вами жил, так отдайте Лукашу и мне первую комнату, а Квецинский с Громадзким пусть займут вторую. Я не хочу находиться рядом с подлым Громадой!..
— Ты сошел с ума! — удивился Квецинский. — Ведь ты вместе с ним прожил целый год…
— И за это время я узнал, какое это зелье: скряга, эгоист… Грязный эгоист!.. — говорил разгневанный Леськевич.
— Дорогой Селезень, — торжественно произнес Квецинский. — Ты вправе не предлагать Громаде урок, хотя я бы так не поступил. Но срамить человека…
— Какой урок? — поинтересовался Лукашевский.
— Его родным нужен репетитор за пятнадцать рублей, Селезень сказал это в присутствии Громадзкого и не хочет порекомендовать его на это место. Свинство! — с раздражением заключил Квецинский.
Валек вдруг побледнел, вылез из-за стола и стал слоняться по садику.
— Чего ты так взъелся на Громаду? — спросил Лукашевский у Леськевича. — Из-за того, что он назвал тебя ипохондриком?.. Он был прав, ты именно таков.
— Не из-за этого! — крикнул Леськевич, стукнув кулаком по столу. — Но я презираю подлых эгоистов и скряг и не допущу, чтобы у ребенка моих родных был такой учитель… Брр!..
— А почему Громадзкий эгоист?.. Он бедняк, родившийся под несчастливой звездой! — возразил Лукашевский.
— Сейчас тебе скажу, — оглядываясь по сторонам, начал Леськевич. — Хорошо, что мальчик ушел. Вот возьмем хотя бы этот случай… Попель учил паренька, ты его привез, каждый из нас что-то ему дал… А Громадзкий?.. Пожалел даже старые подтяжки, не пошел с нами обедать, лишь бы не платить свою долю за пропитание ребенка… Впрочем… что тут долго говорить? Когда Незабудка подарил Валеку свои брюки, Громадзкий должен был бы дать деньги на их перешивку. Между тем ты дал сорок грошей, а он весьма нахально взял на себя посредничество перед дворничихой… Разве так поступает человек, у которого есть самолюбие?..
— Да, может, у него ни черта нет, — вставил Лукашевский.
— Ни черта нет? А за квартиру тотчас выложил шесть рублей, и за переписку ему завтра несколько рублей заплатят. Ха! Ха!.. — засмеялся Леськевич. — Громадзкий — это такая скотина, что я не удивлюсь, если он сам переделает малому брюки, а монету прикарманит… Барбаре ее не видать…
— Ты скотина, Селезень, — с негодованием возразил Квецинский. — Громада такой порядочный человек, что даже тебе починил бы штаны, если бы у тебя не было денег на портного, и ничего бы с тебя не взял бы… Я ведь его знаю…
— Глядите-ка…
В этот момент чрезвычайное происшествие прервало дальнейший спор товарищей. Валек спрятался за мусорным ящиком и там его сорвало. Покровители мальчика, официантки, даже поваренок, поспешили на помощь бедняге. Ему подали воды…
— Борщ, язык, две порции сладкого, пиво… все пошло к черту!.. — ворчал Леськевич. — У него, очевидно, катар желудка, бедный парень.
И его сердце наполнилось еще большей симпатией к Валеку.
— Мы сглупили, — с огорчением сказал Лукашевский. — Разумеется, мальчик привык к простой пище, а мы его закормили всякими фрикасе…
— Не получилось бы то же самое с его образованием!.. — прошептал перепуганный Квецинский.
Мальчик мало-помалу успокоился, снова порозовел, отдышался. Затем три покровителя окружили его и, под смех одних посетителей ресторана и соболезнования других, вывели на улицу.
Квецинский подозвал извозчика и сказал товарищам.
— Отвезите малыша домой, а мне надо идти…
— К Валерке, — вставил Леськевич, подсаживая в пролетку мальчика.
Квецинский презрительно поглядел на Селезня, но, когда пролетка тронулась, остановил ее и шепнул Лукашевскому:
— Если на вас накинется дома Текля, скажите, что я заболел и пошел к врачу… Так будет лучше всего…
— Уж мы ею займемся, — насмешливо пообещал Леськевич.
Быстро и без приключений они подъехали к дому. Лукашевский хотел взять Валека под руку, но больной взбежал по лестнице, как заяц, и оказался на третьем этаже прежде, чем его покровители поднялись на второй. Несмотря на это, Лукашевский велел мальчику раздеться, уложил его на свою кровать, старательно выстукал и выслушал со всех сторон, чем даже вызвал зависть у Леськевича, которого давно уже не выстукивали.
В результате, убедившись, что мальчику ничего не угрожает, Лукашевский позвал дворничиху и приказал ей поставить самовар. В это время Леськевич заметил висевшие на двери уже переделанные брюки и… внимательно их осмотрел.
— Вы подшили так, как вам показал пан Громадзкий? — обратился Лукашевский к Барбаре.
— Что я подшила? Эти штанишки?.. — с удивлением спросила дворничиха. — Да ведь это не я… Пан Громадзкий что-то мастерил иголкой, может, он и подшил… — добавила она тоном, в котором сквозили ирония и неприязнь.
— Ну что, разве я не говорил!.. — поспешно вмешался Леськевич, с торжеством глядя на Лукашевского. — Интересно только, где сорок грошей?.. — злорадно заметил он.
— Сорок грошей, — отозвалась Барбара, — мне дал пан Громадзкий, чтобы я выстирала белье мальчишки. Но такую монету никто, наверно, не примет, она же дырявая…
И дворничиха извлекла из кармана денежку, ту самую, которую Леськевич, отправляясь на обед, собственноручно положил на стол.
Леськевич, увидев это, в самом деле смутился: вытаращил глаза и разинул рот, ироническое выражение сползло с его лица. Он почти с испугом смотрел на монетку.
— Принесите лимон, — обратился Лукашевский к дворничихе, а когда она ушла, сказал своему растерявшемуся товарищу:
— Ну, а теперь что?
И с упреком поглядел ему в глаза.
— Но зачем он сделал это? — спросил Леськевич, стараясь вернуть себе утраченное спокойствие.
— Затем, что хотел что-нибудь подарить малышу, а раз он гол как сокол, то починил ему брюки и велел выстирать белье, — ответил Лукашевский. — Неужели у тебя настолько башка не варит, Селезень, что ты даже этого не понимаешь?.. Скряга!.. эгоист!.. — продолжал он, смеясь. — А я тебе скажу, что Громада благороднее не только тебя, но и всех нас… Вот это человек…
Леськевич глубоко задумался. Он ходил по комнате, кусал губы, поглядывал в окно. Наконец, взял шапку и вышел, даже не попрощавшись с Лукашевским.
Он был задет до глубины души, и в нём начался процесс брожения; но какая с ним произойдет перемена, в хорошую или в дурную сторону, Лукашевский не мог угадать.
«Может быть, Селезень переедет от нас?..» — подумал он.
VIII
Леськевич вернулся домой далеко за полночь.
В кухне, свернувшись клубочком, спал на сеннике накрытый пледом Валек. Леськевич зажег спичку и поглядел на мальчика: тот разрумянился, голова у него была холодная, и он нисколько не был похож на больного.
— Ну, значит… — пробормотал Селезень.
Он вошел в первую комнату и снова зажег спичку. Здесь на железной кровати, в необычайной позе растянулся Лукашевский: до пояса он завернулся в одеяло, ноги высунул за пределы кровати, рукой уперся в стену, голова лежала на матрасе, а подушка сбилась высоко к изголовью.
На двери, как живой укор совести, висели пепельно-серые брюки, перешитые руками Громадзкого. От этого зрелища у Леськевича вырвался вздох, и, подойдя к Лукашевскому, он попытался его разбудить.
— Лукаш! Лукаш!.. — ласково позвал он.
— Ступай вон!.. — пробормотал со сна Лукаш.
«Конечно, — думал Ипохондрик, — он презирает меня… Завтра никто мне не подаст руки, а Громадзкий плюнет мне в глаза… Так заподозрить невинного человека!.. Ох, какой я подлец!..»
Во второй комнате чадила керосиновая лампа. Леськевич выкрутил фитиль, сделал огонек поярче. Квецинский еще не вернулся. На столике лежала рукопись, которую переписал Громадзкий, а сам он спал на желтой деревянной кровати, приобретенной в Поцеёве за восемь злотых.
Леськевич наклонился над спящим, которого, должно быть, мучили какие-то тревожные видения, потому что он сбросил с себя одеяло. У Громадзкого было худое лицо, запекшиеся губы и до ужаса впалый живот, видимо пустой уже много дней.
При виде старого одеяла, рваной рубахи, и прежде всего при виде такого пустого, изморенного голодом живота, у Леськевича сжалось сердце. Сам не зная, что он делает и что говорит, он дернул Громадзкого за руку.
— Что? — пробормотал тот сквозь сон.
— Громада, — сказал Леськевич, — ты обедал?
— Когда?.. — спросил спящий, внезапно садясь на кровати.
— Когда!.. Он спрашивает, когда он обедал!.. — повторил Леськевич, которого звали также Ипохондриком.
И так как проснувшийся товарищ с удивлением смотрел на него, Леськевич сказал:
— Ты честный человек, Громада, ты отдал в стирку белье мальчишки.
— Ну и что же?.. — спросил Громадзкий, уже придя в себя. — Ты за этим меня будишь? — добавил он.
— Видишь ли… видишь… — бормотал совершенно смутившийся Леськевич, толком не зная, что он говорит, — видишь ли… того… Может, ты меня осмотрел бы…
И, сказав это, он устыдился собственной глупости.
— Ты болен? — спросил Громадзкий, спуская ноги с кровати.
— Да… болен… нас отравили в ресторане…
— Ну, тогда раздевайся и ложись, — сказал Громадзкий, закутываясь в свое старое одеяло и надевая на босые ноги калоши, такие же неказистые, как и одеяло.
«Какой он порядочный парень! — думал Леськевич. — А я так его обижал…»
В две минуты он разделся и лег на свою кровать. Громадзкий сел подле него и начал осмотр.
— Знаешь, Громада, я был к тебе несправедлив…
— В брюшной полости нет ничего особенного…
— Я думал, что ты скупердяй и эгоист…
— Печень нормальная… селезенка тоже…
— Но сегодня я убедился, что ты благородный человек, Громада…
— На что ты жалуешься? — спросил Громадзкий.
— Так как-то, ох… так… мне вообще нехорошо…
— Субъективные ощущения.
— Но, может быть, это симптом тяжелой болезни?.. — допытывался Леськевич.
— Ну, покажи язык… Ничего особенного… Пульс… Побойся бога, у тебя даже пульс нормальный, чего ты еще хочешь?
Леськевич вдруг поднялся и, схватив Громадзкого за руку, сказал:
— Ты на меня не сердишься за то, что я так подло поступал с тобой?
— Отстань!.. Что ты мне сделал?
— Я говорил, что ты эгоист и скопидом.
— Ба, если бы хоть мне было что копить… — прошептал Громадзкий.
— У тебя будет!.. — воскликнул Леськевич. — Завтра я дам тебе один урок и постараюсь достать другой… Будешь получать двадцать пять рублей!..
— Что с тобой стряслось? — недоумевал Громадзкий.
— Сегодня выяснилось, что я несправедливый олух… а тебе, несчастному бедняку, нечего есть!.. Ты не сердишься на меня? — говорил очень взволнованный Леськевич.
В этот момент с шумом отворилась дверь кухни и вошел Квецинский.
— Вы сошли с ума! — крикнул он, увидев Леськевича в обнимку с Громадзким, раздетых почти догола, ибо Громадзкий уронил свое одеяло, а Леськевич, которого только что выстукивали, тоже был в весьма легкомысленном туалете.
— Мы помирились с Громадой, — сказал Леськевич.
— Да я ведь даже не сердился на тебя, — заметил Громадзкий.
— Если так, значит ты должен занять у меня три рубля, — заключил Леськевич. — Ни на что не похоже, чтобы человек не обедал.
— Я натренировался, — прошептал Громадзкий.
— Чтоб вас черти взяли, негодяи!.. — крикнул из первой комнаты Лукаш.
— Не мешай, они мирятся, — сказал Квецинский.
— Так пусть бы они мирились во дворе, а не здесь, где люди спят. А ты откуда вернулся? — спросил Лукашевский у Квецинского.
— От Теклюни.
— Значит, у Валерки ты не был?
— Разумеется, — тихо сказал Квецинский.
В кухне, свернувшись клубочком, спал на сеннике накрытый пледом Валек. Леськевич зажег спичку и поглядел на мальчика: тот разрумянился, голова у него была холодная, и он нисколько не был похож на больного.
— Ну, значит… — пробормотал Селезень.
Он вошел в первую комнату и снова зажег спичку. Здесь на железной кровати, в необычайной позе растянулся Лукашевский: до пояса он завернулся в одеяло, ноги высунул за пределы кровати, рукой уперся в стену, голова лежала на матрасе, а подушка сбилась высоко к изголовью.
На двери, как живой укор совести, висели пепельно-серые брюки, перешитые руками Громадзкого. От этого зрелища у Леськевича вырвался вздох, и, подойдя к Лукашевскому, он попытался его разбудить.
— Лукаш! Лукаш!.. — ласково позвал он.
— Ступай вон!.. — пробормотал со сна Лукаш.
«Конечно, — думал Ипохондрик, — он презирает меня… Завтра никто мне не подаст руки, а Громадзкий плюнет мне в глаза… Так заподозрить невинного человека!.. Ох, какой я подлец!..»
Во второй комнате чадила керосиновая лампа. Леськевич выкрутил фитиль, сделал огонек поярче. Квецинский еще не вернулся. На столике лежала рукопись, которую переписал Громадзкий, а сам он спал на желтой деревянной кровати, приобретенной в Поцеёве за восемь злотых.
Леськевич наклонился над спящим, которого, должно быть, мучили какие-то тревожные видения, потому что он сбросил с себя одеяло. У Громадзкого было худое лицо, запекшиеся губы и до ужаса впалый живот, видимо пустой уже много дней.
При виде старого одеяла, рваной рубахи, и прежде всего при виде такого пустого, изморенного голодом живота, у Леськевича сжалось сердце. Сам не зная, что он делает и что говорит, он дернул Громадзкого за руку.
— Что? — пробормотал тот сквозь сон.
— Громада, — сказал Леськевич, — ты обедал?
— Когда?.. — спросил спящий, внезапно садясь на кровати.
— Когда!.. Он спрашивает, когда он обедал!.. — повторил Леськевич, которого звали также Ипохондриком.
И так как проснувшийся товарищ с удивлением смотрел на него, Леськевич сказал:
— Ты честный человек, Громада, ты отдал в стирку белье мальчишки.
— Ну и что же?.. — спросил Громадзкий, уже придя в себя. — Ты за этим меня будишь? — добавил он.
— Видишь ли… видишь… — бормотал совершенно смутившийся Леськевич, толком не зная, что он говорит, — видишь ли… того… Может, ты меня осмотрел бы…
И, сказав это, он устыдился собственной глупости.
— Ты болен? — спросил Громадзкий, спуская ноги с кровати.
— Да… болен… нас отравили в ресторане…
— Ну, тогда раздевайся и ложись, — сказал Громадзкий, закутываясь в свое старое одеяло и надевая на босые ноги калоши, такие же неказистые, как и одеяло.
«Какой он порядочный парень! — думал Леськевич. — А я так его обижал…»
В две минуты он разделся и лег на свою кровать. Громадзкий сел подле него и начал осмотр.
— Знаешь, Громада, я был к тебе несправедлив…
— В брюшной полости нет ничего особенного…
— Я думал, что ты скупердяй и эгоист…
— Печень нормальная… селезенка тоже…
— Но сегодня я убедился, что ты благородный человек, Громада…
— На что ты жалуешься? — спросил Громадзкий.
— Так как-то, ох… так… мне вообще нехорошо…
— Субъективные ощущения.
— Но, может быть, это симптом тяжелой болезни?.. — допытывался Леськевич.
— Ну, покажи язык… Ничего особенного… Пульс… Побойся бога, у тебя даже пульс нормальный, чего ты еще хочешь?
Леськевич вдруг поднялся и, схватив Громадзкого за руку, сказал:
— Ты на меня не сердишься за то, что я так подло поступал с тобой?
— Отстань!.. Что ты мне сделал?
— Я говорил, что ты эгоист и скопидом.
— Ба, если бы хоть мне было что копить… — прошептал Громадзкий.
— У тебя будет!.. — воскликнул Леськевич. — Завтра я дам тебе один урок и постараюсь достать другой… Будешь получать двадцать пять рублей!..
— Что с тобой стряслось? — недоумевал Громадзкий.
— Сегодня выяснилось, что я несправедливый олух… а тебе, несчастному бедняку, нечего есть!.. Ты не сердишься на меня? — говорил очень взволнованный Леськевич.
В этот момент с шумом отворилась дверь кухни и вошел Квецинский.
— Вы сошли с ума! — крикнул он, увидев Леськевича в обнимку с Громадзким, раздетых почти догола, ибо Громадзкий уронил свое одеяло, а Леськевич, которого только что выстукивали, тоже был в весьма легкомысленном туалете.
— Мы помирились с Громадой, — сказал Леськевич.
— Да я ведь даже не сердился на тебя, — заметил Громадзкий.
— Если так, значит ты должен занять у меня три рубля, — заключил Леськевич. — Ни на что не похоже, чтобы человек не обедал.
— Я натренировался, — прошептал Громадзкий.
— Чтоб вас черти взяли, негодяи!.. — крикнул из первой комнаты Лукаш.
— Не мешай, они мирятся, — сказал Квецинский.
— Так пусть бы они мирились во дворе, а не здесь, где люди спят. А ты откуда вернулся? — спросил Лукашевский у Квецинского.
— От Теклюни.
— Значит, у Валерки ты не был?
— Разумеется, — тихо сказал Квецинский.