Страница:
Основной интерес Пфорташуле лежал в области греческого языка и латыни и несколько в меньшей степени в сфере немецкой классики. По свидетельству Рихарда Блунка, школа была поистине миром книг: ученики вдыхали воздух не современной Европы, а Древней Греции и Рима, а также Германии времен Гете и Шиллера. Совершенно естественно поэтому, что, как выпускнику Пфорташуле, Ницше была уготована судьба профессора классической филологии, поскольку из всей программы данного заведения именно этот раздел знаний он осваивал наилучшим образом. Математика и естественные науки значительно уступали гуманитарным и отходили на второй план. Математика давалась Ницше хуже всех прочих предметов, и, если бы не его высокая репутация в классических дисциплинах, он провалился бы на выпускных экзаменах из-за слабой письменной работы по математике. (Есть версия, что экзаменаторы были уже на грани решения поставить неуд., когда один из них воскликнул: «Но позвольте, господа, неужели мы и в самом деле собираемся провалить лучшего из всех, кто когда-либо обучался в Пфорташуле?») В других неклассических дисциплинах Ницше тоже не блистал. Следуя своему намерению стать теологом, он изучал древнееврейский язык, но так и не сумел освоить грамматику. Был он посредственным учеником и в современных языках: Шекспира и Байрона он читал в переводах на немецкий, так и не сумел вполне овладеть итальянским (даже потом, живя в Италии), а по-французски читал только с помощью словаря.
Его интеллектуальная энергия не находила выхода в учебе, и, чтобы как-то реализовать свои развивающиеся способности, он предложил своим наумбургским приятелям Пиндеру и Кругу организовать литературно-музыкальное общество под названием «Германия», где можно было бы слушать или читать друг другу свои сочинения и затем обсуждать их. Общество открылось с должной торжественностью 25 июля и следующие три года друзья встречались достаточно регулярно, чтобы почитать вслух то, что они написали, или исполнить музыку, которую сочинили. Первое произведение Ницше для «Германии» было музыкальным: пьесы для Рождественской оратории. Затем последовали стихи и эссе, а в апреле 1862 г. появился его самый ранний философский очерк – «Судьба и история».
В марте 1861 г. Круг представил обществу «Несколько сцен из «Тристана и Изольды». «Германия» подписалась на «Neue Zeitschrift fu r Musik», который в то время настойчиво пропагандировал Вагнера и «новую музыку», а также приобрела копию фортепьянного переложения Бюлова партитуры «Тристана», вышедшего в 1859 г. Круг был уже большим почитателем Вагнера и старался увлечь Ницше. Он исполнял несколько отрывков из оперы, и Ницше, ставший к тому времени прекрасным пианистом, порой подсаживался к клавиатуре и пытался следить за незнакомой и очень сложной партитурой, при этом оба молодых человека прилагали максимум стараний, чтобы исполнить вокальные партии. Эти встречи происходили в доме у Ницше, и Элизабет вспоминает, какие кошмарные звуки доносились из гостиной, когда шел процесс освоения. Круг также сделал в обществе сообщение об увертюре к «Фаусту» и «Золоту Рейна». Это было первое знакомство Ницше с творчеством Вагнера. Поначалу оно озадачило его, хотя он конечно же понимал, что их исполнение на пару с Кругом «Тристана» едва ли позволяет достоверно судить о произведении. Все годы учебы в Пфорташуле его любимым композитором был Шуман, чей сдержанный романтизм приходился ему более по вкусу, чем неукротимая страстность (как он это тогда воспринимал) Вагнера и Аиста, и чьему примеру он следовал в собственных попытках сочинять музыку.
Эта литературная и музыкальная деятельность велась конечно же сверх всякого расписания, но учеба в школе тоже начинала приносить плоды: к 1861 г. относятся очерки о Гельдерлине и Байроне, и вплоть до октября 1863 г. Ницше занимался продолжительными исследованиями саги об Эрманарихе и северной мифологии в целом. Он уже завершал работу над ними, когда состоялось его знакомство с Карлом фон Герсдорффом, с которым он оставался в дружеских отношениях многие годы. (Герсдорфф был приходящим учеником и занимался с профессором немецкого, который дал ему прочесть очерк Ницше об Эрманарихе, выразив при этом свое одобрение; в результате этого Герсдорфф преисполнился решимости познакомиться с Ницше.) Фридрих также приобретал навыки в постижении школьной критики. Он уже прежде читал Писание, но некритическим взглядом верующего человека; теперь он пытался подвергнуть его более вдумчивому, а следовательно, и более критическому прочтению. Он начинал понимать, что небрежное и невежественное чтение Библии не оправдано, ведь к текстам, пришедшим через Грецию и Рим, можно было теперь применить весь ресурс приобретенного гуманитарного знания и исторической критики. На Пасху 1861 г. он прошел конфирмацию вместе с Паулем Дойссеном, также учеником Пфорташуле, и они поддерживали отношения с Ницше вплоть до самой смерти последнего. Недели, предшествовавшие конфирмации, оба они, и Ницше, и Дойссен, пребывали в состоянии некоего религиозного экстаза, быстро, однако, угасшего по окончании церемонии и никогда более не посещавшего их. Дни невинности Ницше были сочтены, и не прошло и года, как он уже готов был объявить религию «плодом детства человечества».
Это была не единственная произошедшая в нем перемена. Наступил беспокойный переходный период, и образцовый ученик начал выказывать признаки неповиновения. Литературная манифестация этого явления вылилась в прозаический фрагмент «Евфорион», написанный на летних каникулах 1862 г. Его сохранил некий Гранье, соученик Ницше, которому тот переслал рукопись 20 июля из Горенцена, где в то время находился. Этот фрагмент – отчасти циничное, отчасти сентиментальное свидетельство юношеского отчаяния. В сопроводительном письме, приложенном к рукописи, Ницше написал: «Я с отвращением отказался от намерения продолжить эту историю после того, как написал первую главу. Посылаю тебе рукопись этого уродца, чтобы ты распорядился ею, как тебе будет угодно»[9].
В первые месяцы 1863 г. поведение его стало решительно скверным, он начал плохо писать. Возникла глубокая привязанность к довольно буйному молодому человеку по имени Гвидо Мейер, у которого вечно были трения со школьной администрацией. Вскоре Мейера и вовсе исключили из школы. В письме матери и сестре Ницше назвал день отъезда Мейера, 1 марта, «самым печальным днем, который когда-либо довелось испытать в Пфорта». У него вошло в привычку засиживаться допоздна за разговорами и выпивкой с вышеупомянутым Гранье, помимо прочих, после чего на утро следующего дня он бывал несколько не в форме и не испытывал особой любви к греческому языку. Кризис разразился в воскресенье 14 апреля. Вместе с приятелем, неким Рихтером, они отправились в ближайший городок Кезен и на железнодорожной станции выпили по четыре пинты пива; на обратном пути в школу они имели несчастье натолкнуться на учителя, с негодованием увидевшего, что Ницше не вполне трезв, а Рихтер и того хуже. Последовало соответствующее наказание, и Ницше на время лишили должности префекта (старосты), что потрясло его до глубины души. В письме матери от следующего вторника он дает обещание постараться привести себя в надлежащее состояние. «Мне нет оправданий, – пишет он, – кроме того, что я не знал, какова моя мера (выпивки), и в тот день мы были немного возбуждены». С этого момента он и впрямь, похоже, подтянулся – во всяком случае, в книге наказаний Пфорташуле более не было о нем никаких записей.
А вот в книге болезней он продолжает фигурировать. Головные боли, начавшиеся у него с приходом в школу, усиливались. Особенно сильный приступ произошел в середине января 1861 г. и повторился в феврале, и мальчика на две недели отпустили домой. Но мигрени продолжали мучить его; в своем дневнике он пишет: «Я должен к этому привыкнуть». В период с марта 1859 г. по май 1864 г. – пока он учился в Пфорташуле – в школьной книге регистрации болезней есть записи о том, что он переболел ревматизмом, катарами, простудами, закупорками сосудов головы в дополнение к головным болям, причем приступы болезней длились в среднем неделю.
Ницше окончил Пфорташуле 4 сентября 1864 г. Он написал Valediktionsarbeit (выпускное сочинение) на тему «Theognide Megarensi» («О Феогниде Мегарском»); работа была написана на латыни и являлась, по сути, его первым оригинальным филологическим исследованием. Выпускной вечер состоялся 7 сентября, после чего он написал самое лучшее из своих ранних стихотворений «Dem unbekannten Gott» («Незнакомому Богу»). На следующий месяц он был зачислен в университет в Бонне в качестве студента филологии и теологии.
Что касается того, что в период учебы в Пфорта Ницше порой был не прочь выпить, то, как известно, в те времена пьянство в частных школах вообще было обычным явлением. В Пруссии Пфорташуле заработала такую же славу, что в Англии приобрела Регби, печально знаменитая числом своих сильно пьющих студентов.
2
Глава 3
1
Его интеллектуальная энергия не находила выхода в учебе, и, чтобы как-то реализовать свои развивающиеся способности, он предложил своим наумбургским приятелям Пиндеру и Кругу организовать литературно-музыкальное общество под названием «Германия», где можно было бы слушать или читать друг другу свои сочинения и затем обсуждать их. Общество открылось с должной торжественностью 25 июля и следующие три года друзья встречались достаточно регулярно, чтобы почитать вслух то, что они написали, или исполнить музыку, которую сочинили. Первое произведение Ницше для «Германии» было музыкальным: пьесы для Рождественской оратории. Затем последовали стихи и эссе, а в апреле 1862 г. появился его самый ранний философский очерк – «Судьба и история».
В марте 1861 г. Круг представил обществу «Несколько сцен из «Тристана и Изольды». «Германия» подписалась на «Neue Zeitschrift fu r Musik», который в то время настойчиво пропагандировал Вагнера и «новую музыку», а также приобрела копию фортепьянного переложения Бюлова партитуры «Тристана», вышедшего в 1859 г. Круг был уже большим почитателем Вагнера и старался увлечь Ницше. Он исполнял несколько отрывков из оперы, и Ницше, ставший к тому времени прекрасным пианистом, порой подсаживался к клавиатуре и пытался следить за незнакомой и очень сложной партитурой, при этом оба молодых человека прилагали максимум стараний, чтобы исполнить вокальные партии. Эти встречи происходили в доме у Ницше, и Элизабет вспоминает, какие кошмарные звуки доносились из гостиной, когда шел процесс освоения. Круг также сделал в обществе сообщение об увертюре к «Фаусту» и «Золоту Рейна». Это было первое знакомство Ницше с творчеством Вагнера. Поначалу оно озадачило его, хотя он конечно же понимал, что их исполнение на пару с Кругом «Тристана» едва ли позволяет достоверно судить о произведении. Все годы учебы в Пфорташуле его любимым композитором был Шуман, чей сдержанный романтизм приходился ему более по вкусу, чем неукротимая страстность (как он это тогда воспринимал) Вагнера и Аиста, и чьему примеру он следовал в собственных попытках сочинять музыку.
Эта литературная и музыкальная деятельность велась конечно же сверх всякого расписания, но учеба в школе тоже начинала приносить плоды: к 1861 г. относятся очерки о Гельдерлине и Байроне, и вплоть до октября 1863 г. Ницше занимался продолжительными исследованиями саги об Эрманарихе и северной мифологии в целом. Он уже завершал работу над ними, когда состоялось его знакомство с Карлом фон Герсдорффом, с которым он оставался в дружеских отношениях многие годы. (Герсдорфф был приходящим учеником и занимался с профессором немецкого, который дал ему прочесть очерк Ницше об Эрманарихе, выразив при этом свое одобрение; в результате этого Герсдорфф преисполнился решимости познакомиться с Ницше.) Фридрих также приобретал навыки в постижении школьной критики. Он уже прежде читал Писание, но некритическим взглядом верующего человека; теперь он пытался подвергнуть его более вдумчивому, а следовательно, и более критическому прочтению. Он начинал понимать, что небрежное и невежественное чтение Библии не оправдано, ведь к текстам, пришедшим через Грецию и Рим, можно было теперь применить весь ресурс приобретенного гуманитарного знания и исторической критики. На Пасху 1861 г. он прошел конфирмацию вместе с Паулем Дойссеном, также учеником Пфорташуле, и они поддерживали отношения с Ницше вплоть до самой смерти последнего. Недели, предшествовавшие конфирмации, оба они, и Ницше, и Дойссен, пребывали в состоянии некоего религиозного экстаза, быстро, однако, угасшего по окончании церемонии и никогда более не посещавшего их. Дни невинности Ницше были сочтены, и не прошло и года, как он уже готов был объявить религию «плодом детства человечества».
Это была не единственная произошедшая в нем перемена. Наступил беспокойный переходный период, и образцовый ученик начал выказывать признаки неповиновения. Литературная манифестация этого явления вылилась в прозаический фрагмент «Евфорион», написанный на летних каникулах 1862 г. Его сохранил некий Гранье, соученик Ницше, которому тот переслал рукопись 20 июля из Горенцена, где в то время находился. Этот фрагмент – отчасти циничное, отчасти сентиментальное свидетельство юношеского отчаяния. В сопроводительном письме, приложенном к рукописи, Ницше написал: «Я с отвращением отказался от намерения продолжить эту историю после того, как написал первую главу. Посылаю тебе рукопись этого уродца, чтобы ты распорядился ею, как тебе будет угодно»[9].
В первые месяцы 1863 г. поведение его стало решительно скверным, он начал плохо писать. Возникла глубокая привязанность к довольно буйному молодому человеку по имени Гвидо Мейер, у которого вечно были трения со школьной администрацией. Вскоре Мейера и вовсе исключили из школы. В письме матери и сестре Ницше назвал день отъезда Мейера, 1 марта, «самым печальным днем, который когда-либо довелось испытать в Пфорта». У него вошло в привычку засиживаться допоздна за разговорами и выпивкой с вышеупомянутым Гранье, помимо прочих, после чего на утро следующего дня он бывал несколько не в форме и не испытывал особой любви к греческому языку. Кризис разразился в воскресенье 14 апреля. Вместе с приятелем, неким Рихтером, они отправились в ближайший городок Кезен и на железнодорожной станции выпили по четыре пинты пива; на обратном пути в школу они имели несчастье натолкнуться на учителя, с негодованием увидевшего, что Ницше не вполне трезв, а Рихтер и того хуже. Последовало соответствующее наказание, и Ницше на время лишили должности префекта (старосты), что потрясло его до глубины души. В письме матери от следующего вторника он дает обещание постараться привести себя в надлежащее состояние. «Мне нет оправданий, – пишет он, – кроме того, что я не знал, какова моя мера (выпивки), и в тот день мы были немного возбуждены». С этого момента он и впрямь, похоже, подтянулся – во всяком случае, в книге наказаний Пфорташуле более не было о нем никаких записей.
А вот в книге болезней он продолжает фигурировать. Головные боли, начавшиеся у него с приходом в школу, усиливались. Особенно сильный приступ произошел в середине января 1861 г. и повторился в феврале, и мальчика на две недели отпустили домой. Но мигрени продолжали мучить его; в своем дневнике он пишет: «Я должен к этому привыкнуть». В период с марта 1859 г. по май 1864 г. – пока он учился в Пфорташуле – в школьной книге регистрации болезней есть записи о том, что он переболел ревматизмом, катарами, простудами, закупорками сосудов головы в дополнение к головным болям, причем приступы болезней длились в среднем неделю.
Ницше окончил Пфорташуле 4 сентября 1864 г. Он написал Valediktionsarbeit (выпускное сочинение) на тему «Theognide Megarensi» («О Феогниде Мегарском»); работа была написана на латыни и являлась, по сути, его первым оригинальным филологическим исследованием. Выпускной вечер состоялся 7 сентября, после чего он написал самое лучшее из своих ранних стихотворений «Dem unbekannten Gott» («Незнакомому Богу»). На следующий месяц он был зачислен в университет в Бонне в качестве студента филологии и теологии.
Что касается того, что в период учебы в Пфорта Ницше порой был не прочь выпить, то, как известно, в те времена пьянство в частных школах вообще было обычным явлением. В Пруссии Пфорташуле заработала такую же славу, что в Англии приобрела Регби, печально знаменитая числом своих сильно пьющих студентов.
2
Окинув взором литературное творчество Ницше времен Пфорташуле, можно заметить, что начали формироваться стиль, идеи и восприятие зрелого Ницше. Для начала заметим, что основной его интерес по-прежнему составляла поэзия, но побуждение выразить субъективные чувства уже соперничает с жаждой познания. «В настоящий момент меня одолевает невероятная тяга к знанию, к общей картине, – писал он в августе 1859 г., – ее пробудил во мне Гумбольдт. Если б только она стала столь же постоянна, как моя преданность поэзии!» А преданность поэзии постепенно вознаграждалась: он выработал строго ритмический и благозвучный стиль стиха, которым мог выразить свои истинные переживания. В самом раннем из действительно стоящих стихотворений – «Ohne Heimat» («Без дома» или «Без родины»)), написанном 10 августа впервые звучит тема, которая впоследствии появляется снова и снова, как лейтмотив его более поздних сочинений: у него нет дома, но именно поэтому он свободен:
Сходная идея более конкретным образом выражена в «Капри и Гельголанде», фрагменте некой истории, написанной приблизительно в то же время: «Мы пилигримы в этом мире – мы граждане мира». Он уже мыслит себя скорее гражданином мира (Weltbü rger) – по крайней мере, иногда, – нежели гражданином Пруссии, и становление его как «доброго европейца» в более поздние годы, несомненно, состоялось бы раньше, если бы не отсрочка, связанная с отношениями с Вагнером. Его фундаментальная антипатия к узкому патриотизму лучше всего проявляется в очерке о Гельдерлине, написанном 19 октября 1861 г. Сегодня превозносимого до небес Гельдерлина тогда мало кто знал, и репутация его основывалась по большей части на его критических высказываниях в адрес Германии того времени. Ницше заступился за поэта и попытался оправдать его нападки на немецкое мещанство и «варварство», подчеркивая при этом, что они не являются «нападками на Германию». Позже сам Ницше пошел гораздо дальше Гельдерлина в том же направлении, и его критика немецкого филистерства и варварства приняла масштабы радикального осуждения государства и народа в целом. (Гельдерлин был современником Гете и Шиллера, Ницше – современником Вагнера и рейха.) Сходство между двумя этими личностями – Гельдерлином и Ницше – часто отмечалось, оно и впрямь поразительно: на обоих сильное влияние оказала греческая античность, оба резко осуждали современную им Германию, кончине обоих предшествовал продолжительный период душевной болезни. Ницше называл прозу «Гипериона» «настоящей музыкой», точно так же он высказывался и о прозе своего «Заратустры». Учитель, прочитав очерк, одобрил его, но внизу приписал: «Однако я должен дать автору дружеский совет выбрать себе в качестве привязанности более здорового, понятного и более немецкого поэта»[11].
Очерк о Байроне (написан в декабре 1861 г.) менее интересен, и дело не в том, что репутация Байрона более нуждалась в дефляции (изъятии лишних символов), чем в аугментации (пополнении ими); здесь Ницше всего лишь повторяет бытовавшую тогда точку зрения на Байрона. То, что он видел в Байроне, по существу было сходно с представлением о нем современников: реальное воплощение Карла Мора. Герой-злодей Шиллера все еще оставался архетипом романтического бунтаря для молодых немцев 1860-х гг. Энтузиазм Ницше по отношению к Шиллеру в то время почти целиком основывался на его энтузиазме по отношению к «Разбойникам», и Байрон был как раз тем героем, который в жизни воплощал то, о чем Шиллер только мечтал. Восхищение «героем-изгоем» очевидно в очерке Ницше; по сути, это восхищение человеком, не побоявшимся следовать своим инстинктам, а поскольку этот герой сильно отличается от того, что позже Ницше назвал «сверхчеловеком», было бы ошибочно переоценивать влияние Байрона на эту концепцию. (Ницше называет байроновского Манфреда «иbermensch (сверхчеловек), подчинивший страсти», но под этим определением имеет в виду все же только человека, хотя великих страстей и силы, возможно «почти полубога», однако в нем нельзя усматривать тот совершенно особый смысл, который философ позже вложит в это понятие.)
Его выступление в защиту Байрона было на самом деле не чем иным, как все более возрастающим беспокойством переходного возраста; эта связь прослеживается весьма отчетливо по отрывку «Евфорион», написанному летом 1862 г.[12] Эта история, которую Ницше справедливо назвал уродцем, представляла собой сборную солянку разного рода «сатанинской» чепухи:
«Поток мягких, отдохновенных гармоний омывает мою душу, – сообщает нам Евфорион. – Я не знаю, отчего мне так грустно; хочется рыдать и затем умереть… Багрянец утра сияет в небесах, потухший фейерверк, навевающий на меня скуку. Мои глаза горят намного ярче, я в страхе, что они прожгут в небе дыры. Я чувствую, что прорвал свой кокон, я ощущаю, как прохожу сквозь него вперед и вперед, и все, чего я жажду, – это отыскать голову Doppelganger, чтобы рассечь его мозг…»
Фрагмент завершается так:
«Неподалеку живет монахиня, которую я иногда посещаю, чтобы насладиться ее добродетелью. Я хорошо знаю ее, с головы до пят, лучше, чем знаю себя. Она всегда была монахиней, стройной и хрупкой, я – доктором. Она живет с братом; они женаты… Я сделал его худым и тощим – тощим, подобно трупу.
Скоро он умрет – к моему восторгу, – ибо я намерен рассечь его. Но сначала я напишу историю моей жизни, ибо она не только интересна, но и поучительна в том, как молодых людей быстро превращать в стариков… ибо в этом я мастер… – Здесь Евфорион откинулся назад и простонал, потому что страдал болезнью позвоночника…»
Бунтарское настроение, чему подтверждением служит сей опус, длилось вплоть до 1863 г. Одно из стихотворений этого года, «Von dem Kruzifix» («Перед Распятием»), изображает пьяницу, швыряющего бутылку шнапса в фигуру Христа на кресте. Конечно, это псевдобайронический жест, но вместе с тем он отражает что-то более глубинное, что поселилось в Ницше, нежели просто беглую фазу его байронического бунта. В апреле 1862 г. в письме Пиндеру и Кругу он писал: «Христианство – исключительно материя сердца… Обрести блаженство через веру – значит всего лишь подтвердить древнюю истину о том, что только сердце, а не знание может сделать нас счастливыми». Приблизительно в то же время он написал для «Германии» очерк под названием «Детство народов», в котором утверждал, что хотя религия и была поначалу признаком творчества народов, но в ее позднейших формах основной ее задачей стало лишить «сей мир» его божественности в пользу «грядущего мира».
«То, что Бог стал человеком, – писал он, – указывает лишь на то, что человеку следует искать блаженства не в вечности, а обрести рай на земле; ложное представление о внеземном мире поставил дух человека в ложные отношения с миром земным: это был продукт детства человека».
Он перестал быть верующим христианином, и с угасанием его веры в христианство пришли сомнения относительно ценности религии как таковой. Наиболее серьезной попыткой выразить эти сомнения стал его очерк «Судьба и история», написанный в марте 1862 г. и представленный обществу «Германия» в апреле:
«Если бы мы могли взглянуть на христианские учения и на историю церкви свободным, непредвзятым взором, нам пришлось бы прийти ко многим заключениям, идущим вразрез с общепринятыми представлениями. Но поскольку мы, схваченные ярмом обычаев и предрассудков своих изначальных дней, задержались в своем умственном (духовном) [Geist] развитии под впечатлением детства… то считаем себя обязанными полагать, что совершаем почти преступление, если выбираем свободную позицию, с которой можем вынести такое суждение о религии и христианстве, которое является надконфессиональным и соответствует потребностям нашего времени. Такая попытка [Versuch] – работа не нескольких недель, а всей жизни. Отважиться пуститься в море сомнений без компаса и штурвала – это смерть и разрушение для неразвитых умов; большинство гибнет в штормах, мало кто открывает новые земли. Пребывая в середине этого непомерного океана идей, зачастую не терпится вновь вернуться на твердую землю».
Он расценивает историю и науку как «единственное прочное основание, на котором можно строить башню рассуждений»; примечательно также, что его разочарование в христианстве и религии не ввергло его в какой-либо иной догматизм и ортодоксию, а оставило в состоянии постоянного сомнения. Он уже называет философское исследование словом Versuch – попыткой или опытом – и прибегает к образу бурного моря при описании состояния неуверенности, свойственного настоящему исследователю, предвосхищая тем самым стиль «Заратустры»:
«Разве ты никогда не видел парус, парящий над морем, округлый и набухший и дрожащий от неистовства ветра? Как парус, дрожащий от неистовства духа, моя мудрость парит над морем (З, II, 8).
Вам, смелым искателям, испытателям [Suchern, Versu-chern] и всем, кто когда-либо плавал под коварными парусами по грозным морям… (З, III, 2).
Море бушует: все в море. Ну что ж! Вперед, вы, старые сердца моряков! Что вам отечество! Наш корабль стремится прочь, туда, где страна детей наших! Там, далеко, более неистово, чем море, бушует наше великое желание» (З, III, 12, 28).
Самое позднее к 1862 г. он сменил религиозную убежденность на ее противоположность и вскоре уже пропагандировал состояние сомнения, постоянно меняющихся взглядов и настроений как желательное само по себе:
«Борьба – это беспрестанная пища души, и она довольно хорошо знает, как извлекать из этого сладость. Душа разрушает и в то же время порождает новое; она неистовый борец, и при этом она мягко перетягивает оппонента на свою сторону во внутренний союз. И самое удивительное то, что она никогда не утруждает себя внешними формами: имена, личности, места, красивые слова, росчерки – все они побочной ценности: она ценит то, что внутри… Теперь я думаю о многом, что прежде любил; имена и люди изменились, и не скажу, чтобы они всегда становились глубже и красивее по своей природе; но совершенно точно, что каждое из этих настроений для меня означало прогресс и что для духа [Geist] невыносимо снова шаг в шаг ступать там, где уже хожено; он хочет двигаться дальше, к великим вершинам и великим глубинам» («О настроениях»).
Можно было бы представить философию власти Ницше как экзегезу фразы: «Борьба – это беспрестанная пища души», а образ ступени – таким, какой он часто использовал в более поздние годы, как, например, в стихотворении «Meine Harte» («Моя жестокость):
или в позднем афоризме:
«Для меня они были ступенями, я поднимался по ним – и потому должен был преодолевать их. Но они думали, что я хочу успокоиться на них» (СИ, I, 42).
В этом отношении Ницше уже стал самим собой, и интерес творчества периода Пфорташуле состоит в этом предвестии зрелости. Идеи, которые он выражает, конечно, не оригинальны, но это не имеет значения. В известном смысле, в мире мысли нет такой вещи, как оригинальность, есть только новый способ видения и подачи того, что мыслилось ранее: новый синтез ранее разрозненных элементов, новый акцент, внезапный луч, упавший в некий полузабытый закоулок. Воля к власти – это своего рода расхожая идея, значение которой Ницше первым оценил по достоинству; и в его ранних работах важно вовсе не повторение неоригинальных наблюдений, а то, что он уже выбрал путь, которому ему выпало следовать дальше.
Если говорить о Ницше как о поэте, то в период Пфорташуле его стиль постепенно вызревал, так что на момент отъезда он смог выразить свою неуверенность в будущем и чувство, что он оставил Бога отцов во имя лучшего, в таком сравнительно завершенном стихотворении, как «Незнакомому Богу»:
Неуверенность в будущем дополнялась неудовлетворенностью прошлым, тем, каков он был и что сделал. В коротком рассказе, «Сон в новогоднюю ночь», написанном в 1864 г., автор проклинает Старый год за то, что тот был таким бесплодным; Старый год упрекает его в нетерпении и говорит так: «Плод падает, когда он созрел, не раньше».
(Проворные кони несут меня / без страха и смятения / по пустынным местам. / И кто видит меня – знает меня, / и кто знает меня, называет меня / бездомным человеком. // Никто не смеет / спросить меня о том, / где находится моя родина: / похоже, я ничем не связан, / ни местом и ни летящим временем, / свободный, как орел.)[10]
Fluchtge Rosse tragen
Mich ohn Furcht und Zagen
Durch die weite Fern.
Und wer mich sieht, der kennt mich,
Und wer mich kennt, der nennt mich:
Den heimatslosen Herrn…
Niemand darf es wagen
Mich danach zu fragen,
Wo mein Heimat sei:
Ich bin wohl nie gebunden
An Raum und fluchtge Stunden,
Bin wie der Aar so frei!..
Сходная идея более конкретным образом выражена в «Капри и Гельголанде», фрагменте некой истории, написанной приблизительно в то же время: «Мы пилигримы в этом мире – мы граждане мира». Он уже мыслит себя скорее гражданином мира (Weltbü rger) – по крайней мере, иногда, – нежели гражданином Пруссии, и становление его как «доброго европейца» в более поздние годы, несомненно, состоялось бы раньше, если бы не отсрочка, связанная с отношениями с Вагнером. Его фундаментальная антипатия к узкому патриотизму лучше всего проявляется в очерке о Гельдерлине, написанном 19 октября 1861 г. Сегодня превозносимого до небес Гельдерлина тогда мало кто знал, и репутация его основывалась по большей части на его критических высказываниях в адрес Германии того времени. Ницше заступился за поэта и попытался оправдать его нападки на немецкое мещанство и «варварство», подчеркивая при этом, что они не являются «нападками на Германию». Позже сам Ницше пошел гораздо дальше Гельдерлина в том же направлении, и его критика немецкого филистерства и варварства приняла масштабы радикального осуждения государства и народа в целом. (Гельдерлин был современником Гете и Шиллера, Ницше – современником Вагнера и рейха.) Сходство между двумя этими личностями – Гельдерлином и Ницше – часто отмечалось, оно и впрямь поразительно: на обоих сильное влияние оказала греческая античность, оба резко осуждали современную им Германию, кончине обоих предшествовал продолжительный период душевной болезни. Ницше называл прозу «Гипериона» «настоящей музыкой», точно так же он высказывался и о прозе своего «Заратустры». Учитель, прочитав очерк, одобрил его, но внизу приписал: «Однако я должен дать автору дружеский совет выбрать себе в качестве привязанности более здорового, понятного и более немецкого поэта»[11].
Очерк о Байроне (написан в декабре 1861 г.) менее интересен, и дело не в том, что репутация Байрона более нуждалась в дефляции (изъятии лишних символов), чем в аугментации (пополнении ими); здесь Ницше всего лишь повторяет бытовавшую тогда точку зрения на Байрона. То, что он видел в Байроне, по существу было сходно с представлением о нем современников: реальное воплощение Карла Мора. Герой-злодей Шиллера все еще оставался архетипом романтического бунтаря для молодых немцев 1860-х гг. Энтузиазм Ницше по отношению к Шиллеру в то время почти целиком основывался на его энтузиазме по отношению к «Разбойникам», и Байрон был как раз тем героем, который в жизни воплощал то, о чем Шиллер только мечтал. Восхищение «героем-изгоем» очевидно в очерке Ницше; по сути, это восхищение человеком, не побоявшимся следовать своим инстинктам, а поскольку этот герой сильно отличается от того, что позже Ницше назвал «сверхчеловеком», было бы ошибочно переоценивать влияние Байрона на эту концепцию. (Ницше называет байроновского Манфреда «иbermensch (сверхчеловек), подчинивший страсти», но под этим определением имеет в виду все же только человека, хотя великих страстей и силы, возможно «почти полубога», однако в нем нельзя усматривать тот совершенно особый смысл, который философ позже вложит в это понятие.)
Его выступление в защиту Байрона было на самом деле не чем иным, как все более возрастающим беспокойством переходного возраста; эта связь прослеживается весьма отчетливо по отрывку «Евфорион», написанному летом 1862 г.[12] Эта история, которую Ницше справедливо назвал уродцем, представляла собой сборную солянку разного рода «сатанинской» чепухи:
«Поток мягких, отдохновенных гармоний омывает мою душу, – сообщает нам Евфорион. – Я не знаю, отчего мне так грустно; хочется рыдать и затем умереть… Багрянец утра сияет в небесах, потухший фейерверк, навевающий на меня скуку. Мои глаза горят намного ярче, я в страхе, что они прожгут в небе дыры. Я чувствую, что прорвал свой кокон, я ощущаю, как прохожу сквозь него вперед и вперед, и все, чего я жажду, – это отыскать голову Doppelganger, чтобы рассечь его мозг…»
Фрагмент завершается так:
«Неподалеку живет монахиня, которую я иногда посещаю, чтобы насладиться ее добродетелью. Я хорошо знаю ее, с головы до пят, лучше, чем знаю себя. Она всегда была монахиней, стройной и хрупкой, я – доктором. Она живет с братом; они женаты… Я сделал его худым и тощим – тощим, подобно трупу.
Скоро он умрет – к моему восторгу, – ибо я намерен рассечь его. Но сначала я напишу историю моей жизни, ибо она не только интересна, но и поучительна в том, как молодых людей быстро превращать в стариков… ибо в этом я мастер… – Здесь Евфорион откинулся назад и простонал, потому что страдал болезнью позвоночника…»
Бунтарское настроение, чему подтверждением служит сей опус, длилось вплоть до 1863 г. Одно из стихотворений этого года, «Von dem Kruzifix» («Перед Распятием»), изображает пьяницу, швыряющего бутылку шнапса в фигуру Христа на кресте. Конечно, это псевдобайронический жест, но вместе с тем он отражает что-то более глубинное, что поселилось в Ницше, нежели просто беглую фазу его байронического бунта. В апреле 1862 г. в письме Пиндеру и Кругу он писал: «Христианство – исключительно материя сердца… Обрести блаженство через веру – значит всего лишь подтвердить древнюю истину о том, что только сердце, а не знание может сделать нас счастливыми». Приблизительно в то же время он написал для «Германии» очерк под названием «Детство народов», в котором утверждал, что хотя религия и была поначалу признаком творчества народов, но в ее позднейших формах основной ее задачей стало лишить «сей мир» его божественности в пользу «грядущего мира».
«То, что Бог стал человеком, – писал он, – указывает лишь на то, что человеку следует искать блаженства не в вечности, а обрести рай на земле; ложное представление о внеземном мире поставил дух человека в ложные отношения с миром земным: это был продукт детства человека».
Он перестал быть верующим христианином, и с угасанием его веры в христианство пришли сомнения относительно ценности религии как таковой. Наиболее серьезной попыткой выразить эти сомнения стал его очерк «Судьба и история», написанный в марте 1862 г. и представленный обществу «Германия» в апреле:
«Если бы мы могли взглянуть на христианские учения и на историю церкви свободным, непредвзятым взором, нам пришлось бы прийти ко многим заключениям, идущим вразрез с общепринятыми представлениями. Но поскольку мы, схваченные ярмом обычаев и предрассудков своих изначальных дней, задержались в своем умственном (духовном) [Geist] развитии под впечатлением детства… то считаем себя обязанными полагать, что совершаем почти преступление, если выбираем свободную позицию, с которой можем вынести такое суждение о религии и христианстве, которое является надконфессиональным и соответствует потребностям нашего времени. Такая попытка [Versuch] – работа не нескольких недель, а всей жизни. Отважиться пуститься в море сомнений без компаса и штурвала – это смерть и разрушение для неразвитых умов; большинство гибнет в штормах, мало кто открывает новые земли. Пребывая в середине этого непомерного океана идей, зачастую не терпится вновь вернуться на твердую землю».
Он расценивает историю и науку как «единственное прочное основание, на котором можно строить башню рассуждений»; примечательно также, что его разочарование в христианстве и религии не ввергло его в какой-либо иной догматизм и ортодоксию, а оставило в состоянии постоянного сомнения. Он уже называет философское исследование словом Versuch – попыткой или опытом – и прибегает к образу бурного моря при описании состояния неуверенности, свойственного настоящему исследователю, предвосхищая тем самым стиль «Заратустры»:
«Разве ты никогда не видел парус, парящий над морем, округлый и набухший и дрожащий от неистовства ветра? Как парус, дрожащий от неистовства духа, моя мудрость парит над морем (З, II, 8).
Вам, смелым искателям, испытателям [Suchern, Versu-chern] и всем, кто когда-либо плавал под коварными парусами по грозным морям… (З, III, 2).
Море бушует: все в море. Ну что ж! Вперед, вы, старые сердца моряков! Что вам отечество! Наш корабль стремится прочь, туда, где страна детей наших! Там, далеко, более неистово, чем море, бушует наше великое желание» (З, III, 12, 28).
Самое позднее к 1862 г. он сменил религиозную убежденность на ее противоположность и вскоре уже пропагандировал состояние сомнения, постоянно меняющихся взглядов и настроений как желательное само по себе:
«Борьба – это беспрестанная пища души, и она довольно хорошо знает, как извлекать из этого сладость. Душа разрушает и в то же время порождает новое; она неистовый борец, и при этом она мягко перетягивает оппонента на свою сторону во внутренний союз. И самое удивительное то, что она никогда не утруждает себя внешними формами: имена, личности, места, красивые слова, росчерки – все они побочной ценности: она ценит то, что внутри… Теперь я думаю о многом, что прежде любил; имена и люди изменились, и не скажу, чтобы они всегда становились глубже и красивее по своей природе; но совершенно точно, что каждое из этих настроений для меня означало прогресс и что для духа [Geist] невыносимо снова шаг в шаг ступать там, где уже хожено; он хочет двигаться дальше, к великим вершинам и великим глубинам» («О настроениях»).
Можно было бы представить философию власти Ницше как экзегезу фразы: «Борьба – это беспрестанная пища души», а образ ступени – таким, какой он часто использовал в более поздние годы, как, например, в стихотворении «Meine Harte» («Моя жестокость):
(Я должен преодолеть сотню ступеней, / я должен взойти и услышать, как вы воскликнете: / «Как ты жесток! Ты думаешь, мы из камня?» / Я должен преодолеть сотню ступеней, / но никто не хочет быть ступенью) (ВН, Vorspiel 26).
Ich muss weg u ber hundert Stufen,
Ich muss empor und ho r euch rufen:
«Hart bist du! Sind wir denn von Stein?» —
Ich muss weg u ber hundert Stufen?
Und niemand mo chte Stufe sein.
или в позднем афоризме:
«Для меня они были ступенями, я поднимался по ним – и потому должен был преодолевать их. Но они думали, что я хочу успокоиться на них» (СИ, I, 42).
В этом отношении Ницше уже стал самим собой, и интерес творчества периода Пфорташуле состоит в этом предвестии зрелости. Идеи, которые он выражает, конечно, не оригинальны, но это не имеет значения. В известном смысле, в мире мысли нет такой вещи, как оригинальность, есть только новый способ видения и подачи того, что мыслилось ранее: новый синтез ранее разрозненных элементов, новый акцент, внезапный луч, упавший в некий полузабытый закоулок. Воля к власти – это своего рода расхожая идея, значение которой Ницше первым оценил по достоинству; и в его ранних работах важно вовсе не повторение неоригинальных наблюдений, а то, что он уже выбрал путь, которому ему выпало следовать дальше.
Если говорить о Ницше как о поэте, то в период Пфорташуле его стиль постепенно вызревал, так что на момент отъезда он смог выразить свою неуверенность в будущем и чувство, что он оставил Бога отцов во имя лучшего, в таком сравнительно завершенном стихотворении, как «Незнакомому Богу»:
(Еще раз, прежде чем я продолжу путь и устремлю взор вперед, я одиноко воздену руки ввысь к тебе, кому я молился, кому я в глубинах глубин сердца торжественно посвящал алтари, чтобы всегда впредь мне твой голос звучал…)
Noch einmal, eh ich weiterziehe
und meine Blicke vorwarts sende,
heb ich vereinsamt meine Hande
zu dir empor, zu dem ich fliche,
dem ich in tiefster Herzenstiefe
Altare feierlich geweiht,
dass allezeit
mich deine Stimme wieder riefe…
Неуверенность в будущем дополнялась неудовлетворенностью прошлым, тем, каков он был и что сделал. В коротком рассказе, «Сон в новогоднюю ночь», написанном в 1864 г., автор проклинает Старый год за то, что тот был таким бесплодным; Старый год упрекает его в нетерпении и говорит так: «Плод падает, когда он созрел, не раньше».
Глава 3
Студент
Все, что он делает теперь, достойно и в полном порядке, и все же совесть его нечиста. Ибо исключительна его задача.
Ф. Ницше. Веселая наука
1
Оглядываясь назад, Ницше оценивал десять месяцев, прожитые в Бонне, как потерянное время. В действительности они были тем периодом его жизни, когда он попробовал жить подобно всем прочим молодым людям и понял, что не может. Желание быть «другим» весьма распространено – и поверхностно; человек, который действительно отличен, другой, очень часто этого не хочет, потому что предчувствует, скольких страданий ему будет стоить такая оригинальность. В конце концов, он ничего не может с собой поделать; максимум, что от него потребуется, – это достойно встретить одиночество и разочарования, которые припасла для него жизнь; но поначалу он может сопротивляться судьбе или пытаться избежать ее, с ложным энтузиазмом заставляя себя заниматься тем, что окружающие его люди, похоже, считают нормальным. Это как раз то, что Ницше попытался проделать в Бонне, потому-то впоследствии и полагал, что бездарно потратил время.