Ницше ехал в Базель, готовый к неприязненным отношениям с людьми, с которыми ему предстояло общаться. 10 мая 1869 г. он писал Ричлю: «О жителях Базеля с их аристократическим мещанством много можно писать и еще больше говорить. Это место, предназначенное для излечения от республиканства». Но, поселившись там, он с удовольствием общался с высшими кругами буржуазии, независимо от того, были они филистерами или нет, и быстро стал популярным молодым человеком в довольно закрытом и самодовольном обществе небольшого городка.
Когда он получил назначение в Базель, университет попросил его принять швейцарское гражданство во избежание отзыва с принятого поста, если того потребует положение военнообязанного гражданина Пруссии. Хотя Ницше и попытался удовлетворить эту просьбу, при этом он не сомневался, что договоренности будут нарушены, едва он сам почувствует к тому побуждение; именно это и случилось в августе 1870 г., когда началась Франко-прусская война. 8-го числа он написал прошение об отпуске, объяснив, что желает «быть полезным в качестве солдата санитарной службы». 11 августа его просьба была удовлетворена, и он отбыл на медицинскую службу в прусские войска. С середины августа он прошел санитаром Эрланген, Верт, Сульцбай-Вайсенбург, Хаген-Бишвиллер, Люневиль и Нанси. 7 сентября, вернувшись в Эрланген, он заболел дизентерией и дифтерией, после того как ухаживал за ранеными трое суток подряд. Он сам отправился в военный госпиталь, откуда был отослан домой в Наумбург на долечивание. К концу октября он вернулся в Базель.
Неудовлетворенность академической жизнью, одолевавшая его в момент принятия профессорского поста, была несколько сглажена потоком новых впечатлений, сопровождавших его в первый год пребывания в университете; теперь – возможно, под влиянием войны и конечно же под влиянием Вагнера – она проявилась с новой силой. Преподавание в университете было «ярмом» – таков лейтмотив его переписки с Роде, с которым Ницше никогда не переставал поддерживать тесные отношения после отъезда из Лейпцига, и в конце 1879 г. он предложил удалиться от академической жизни, основав нечто вроде светского монастыря. Эта идея, изложенная в письме от 15 декабря, весьма туманна в деталях, но ссылки на Вагнера явно указывают, что проросла она на почве увлечения Вагнером. «Однажды мы сбросим это ярмо, – пишет он, – для себя я твердо решил это». Эта идея, добавляет он, вовсе не проявление эксцентричности, а «настоятельная необходимость». Они с Роде станут писать книги, но то, как и на что они будут жить, не обсуждается. Он говорит, что только что прочел последнее письмо Роде и, подобно ему, чувствует, что «было бы позором, если бы мы не сумели однажды преодолеть это исполненное тоски томление (sehnsuchtigen Schmachten) путем мощного деяния (kraftige Tat)». Это язык Вагнера: все процитированные на немецком языке словосочетания суть характерный вагнеровский лексикон, а в основе самого проекта лежит вновь заговорившее в Ницше стремление стать «великим» под впечатлением успешной независимости Вагнера. В 1876 г., как мы позже увидим, Ницше на короткое время действительно удалось создать что-то вроде светского монастыря.
Между тем Ницше не терпелось положить конец разлуке с Роде, и он подталкивал друга изыскать способ приехать в Базель. Прекрасная возможность осуществить это, казалось, представилась в январе 1871 г., когда в университете освободилось место на кафедре философии. Ницше подал заявление на замещение вакансии, предложив кандидатуру Роде на кафедру филологии вместо себя. В стремлении добиться назначения Роде он переоценил свои шансы стать приемлемой кандидатурой на пост философа.
Ему недоставало формального философского образования, а его хорошо известное увлечение Шопенгауэром – не говоря уже о воинствующем вагнерианстве – еще более усугубляло ситуацию: ему не удалось получить назначения, и Роде так и не приехал в Базель, ни тогда, ни потом.
Дружба между ними не остывала; наоборот, расстояние словно добавило ей обаяния, и в течение ряда лет Ницше еще видел в Роде своего брата по оружию в борьбе с миром мещанства. Но были и другие друзья юности, с кем он продолжал поддерживать отношения: Пиндер и Круг, друзья по Наумбургу, и Дойссен – по Бонну и Лейпцигу. В отношениях с Дойссеном Ницше тяготел к слегка отеческому, даже менторскому, тону, и немногочисленные письма, оставшиеся от их переписки, рисуют его в несколько неприглядном свете. Будучи весьма немногословным, он, тем не менее, успешно дает понять, что не удовлетворен успехами Дойссена и что тому следовало бы подумать более серьезно о генеральной линии своей жизни. Так как последующие успехи Дойссена ничуть не уступают достижениям остальных приятелей студенческих дней Ницше, у нас нет оснований всецело доверять суждениям Ницше. Здесь отчетливо сказывается потребность интеллектуально доминировать. Особенно комично она проявилась в финале его долгих дружеских отношений с Генрихом Ромундтом, лейпцигским сокурсником Ницше, впоследствии частным наставником в Базеле, проживающем на Шютцграбен, 45. В письме с предложением основать светский монастырь Ницше называет Ромундта в качестве вероятного третьего члена этого проекта, что подразумевает очень высокое мнение о его качествах. Но однажды, немного позже того момента времени, до которого мы добрались, Ромундт объявил о своем намерении принять римское католичество. Возмущению Ницше не было предела, но сквозь квази – (или, скорее, псевдо-) философскую полемику со всей очевидностью проступает уязвленное amour-propre (самолюбие) завзятого эгоиста: в течение десяти лет Ромундт находился под его практически ежедневным влиянием, и все же оно оказалось настолько ничтожно, что Ромундт вознамерился совершить акт, невозможный для мыслящего человека, как полагал Ницше. Одно дело – родиться католиком, но решиться стать им после десяти лет общения с Ницше – нет, этого невозможно было ни понять, ни простить.
Не подлежит сомнению, что потребность оказывать идейное воздействие на современников и называть их друзьями только в случае, если они соглашались с ним, было заложено в натуре Ницше. Но в то же время он был способен на глубокую, теплую привязанность к людям старшего поколения, с кем совершенно не имел в виду интеллектуально состязаться. Главным среди них был конечно же Вагнер, но в Базеле Ницше встретил еще двух человек, искреннюю симпатию к которым сохранил на всю оставшуюся жизнь. Старший был Якоб Буркхардт, историк. Он родился в Базеле в 1818 г.; наиболее известный его труд – «Культура Возрождения в Италии» – вышел в 1860 г., когда автору было 42 года. Ницше познакомился с этим уже состоявшимся человеком в 1869 г. Тот присутствовал на вводной лекции Ницше, и юному профессору очень хотелось установить с ним постоянную дружескую связь. Но Буркхардт избегал близкого знакомства. По свидетельству очевидцев – Якоба Мэли, Овербека и Петера Гаста, которым удобнее всего было наблюдать поведение Ницше и Буркхардта по отношению друг к другу, так как они знали обоих, Буркхардт не стремился к близким отношениям с Ницше и обходился с ним не более чем вежливо[24]. Их взаимовлияние составляет предмет споров, но в любом случае оно было слабым. Фон Мартин видит здесь пример «контрастных человеческих и философских типов», и этот контраст, действительно, гораздо более ярко выражен, нежели сходство, основой которого можно считать единственный общий интерес – Шопенгауэра. Предметом изучения Буркхардта была история культуры (в отличие он политической истории); для его глубоко пессимистической натуры философия Шопенгауэра оказалась чрезвычайно привлекательной, и его презрение к философии истории Гегеля как ко лжи о «нашем старом добром друге прогрессе» завоевало симпатию Ницше. В целом отношение Буркхардта и Ницше к исторической науке сходно, но даже в этом случае мы не можем утверждать, что Буркхардт оказывал влияние на молодого человека, так как источником его служил Шопенгауэр, которого Ницше знал и до того. Ницше пытался заинтересовать Буркхардта своими работами, и тот дал очень лестный отзыв о его сочинении «Человеческое, слишком человеческое», сказав, что оно напоминает ему труды великих французских моралистов. Он также находил много достоинств и в последующих его произведениях; больше всего его восхищала их невозмутимость и независимость, в отличие от «Рождения трагедии» и «Несвоевременных размышлений». (Именно эти указанные их свойства, напротив, отпугнули Роде.) В последующие годы он не интересовался Ницше, тогда как последний продолжал восторгаться им. Эрих Хеллер назвал неспособность Буркхардта откликнуться на потребность Ницше в словах поддержки «просто бесчеловечным равнодушием» и сравнил его с таким же равнодушием Гете по отношению к тем, кто, по его мнению, мог нарушить зыбкое равновесие, которого тот добился[25]. Но равновесие, которого достиг Буркхардт, ни в какое сравнение не шло с гетевским, и при чтении Буркхардта вас не покидает впечатление, что он постоянно сопротивляется необоримой, всепроникающей меланхолии. Философский пессимизм Буркхардта, похоже, проистекает из ранней утраты доверия к христианской религии в сочетании со свойственной ему склонностью к интроспекции. Даже Шопенгауэр, никогда не имевший веры, чтобы ее терять, и крайне впечатлительный по природе, уступал Буркхардту в пессимизме. Как бы там ни было, но к тому времени, когда Ницше готов был предложить средства, с помощью которых Буркхардт сумел бы преодолеть свою философскую безнадежность, Буркхардт был слишком стар, чтобы менять характер и образ мышления, и, вероятно, именно сознание этого заставляло его держать юношу на расстоянии вытянутой руки.
Несколько месяцев спустя после того, как Ницше обосновался в Базеле, туда приехал из Иены Франц Овербек, чтобы занять вакансию лектора «критической теологии». Овербек родился в 1837 г. и, будучи на семь лет старше Ницше, стал единственным постоянным его другом, и эта привязанность основывалась на чисто личном, инстинктивном фундаменте. Какое-то время под влиянием Ницше он был почитателем Вагнера, но все же взгляды их по большей части не совпадали; он отличался от Ницше практически всем, в том числе происхождением. Его отец был немецким бизнесменом, натурализованным британцем, мать – француженкой. Родился он в Санкт-Петербурге, и ему было уже 11 лет, когда он переехал жить в Германию. Дома он говорил по-английски, по-французски и по-русски, а когда ему предстояло поступить в школу в Дрездене, выучил немецкий. Овербек обладал талантом заводить друзей. После его смерти в 1905 г. Элизабет Ницше упрекала его за то, что в последние годы жизни он отказался работать совместно с ней над архивом Ницше. Вместо ответа, бывший коллега Овербека по Базелю написал панегирик его качествам как ученого и как человека и разослал его всем друзьям Овербека, кого смог припомнить, после чего это свидетельство было опубликовано за множеством подписей хорошо известных ученому миру людей из почти дюжины университетов. Но большую часть жизни Овербека его лучшим другом оставался Ницше, с которым он познакомился, поселившись на Шютцграбен, 45. Его отзывы об этой дружбе – бесхитростное выражение благодарности за этот опыт. «Наша дружба была совершенно безоблачной», – пишет он. Вместе с тем он был довольно беспощадный критик и конечно же высказывал свои несогласия в пору, когда Ницше был еще в состоянии воспринимать критику, однако это не омрачало их отношений. Шли годы, Овербек сильно отдалился от Ницше в философии и едва ли мог согласиться с его последними произведениями. Но при этом он стал ему еще ближе как друг, так что последние годы он и его жена[26], были Ницше единственными по-настоящему родными людьми, не считая Гаста.
Наконец, из всех знавших Ницше людей именно Овербек поспешил в Турин, когда с его другом случилось помутнение рассудка и он способен был натворить бог знает что. Кажется, между ними не случилось ни одной серьезной ссоры или размолвки за все время их общения – и это уникальный случай в биографии Ницше. Напрашивается вывод, что Овербек – казалось бы, бесцветная фигура рядом с героем биографий Ницше – на самом деле был мастером отношений с людьми, по крайней мере отношений с Ницше: он инстинктивно понимал, когда уступить, а когда нет, когда говорить, а когда молчать, чтобы сохранить дружбу, продолжения которой он желал всей душой.
Странное совпадение заключается в том, что Овербек познакомился с Вагнером при обстоятельствах, очень сходных с теми, при которых с ним встретился Ницше. Будучи студентом в Лейпциге, он дружил с семьей Брокгауз и был приглашен на один из вечеров в их доме, где оказался также и Вагнер. Он не произвел на Овербека особого впечатления. Своим родителям тот писал, что в Вагнере было «quelque chose de phraseur et de pathetique» (смешение фразерства и патетики. – Примеч. пер.), когда он излагал свои идеи. под влиянием Ницше, Овербек изменил свое мнение, и к 1875 г., посещая Байрейт во время репетиций и подготовки к фестивалю, он уже был членом Patronatverein[27] и пламенным пропагандистом начинаний Вагнера.
В 1871 г. Ницше впервые по-настоящему заболел. Мы знаем о перенесенном им заболевании во время пребывания в Бонне и Лейпциге, а также помним, что он с детства был подвержен мигреням, причиной которых могло быть и его плохое зрение. Но до 1870 г. он не страдал серьезными последствиями, а в тот год его здоровье было ослаблено дизентерией и дифтерией, положившими конец его военной службе, и, вернувшись в Базель, он начал страдать постоянно возобновляющимися периодами истощения. Это становилось настолько серьезным, что он был вынужден просить о временной отставке. Его прошение было удовлетворено, и с 15 февраля 1871 г. он получил отпуск «до конца зимнего семестра для восстановления здоровья». Почти сразу же он уехал с сестрой в Лугано, где пробыл до начала апреля и где, вместо отдыха, усердно трудился над «Рождением трагедии». Вероятно, по этой причине он по-прежнему плохо чувствовал себя летом, которое провел в горах близ Берна с Элизабет и Герсдорффом. В октябре он съездил в Наумбург и посетил Лейпциг, где провел несколько прекрасных дней с Герсдорффом и Роде и где его представили издателю Вагнера, Фритцшу, которому вскоре предстояло издать «Рождение трагедии». Он вернулся в Базель в конце года. Казалось, он поправился, но это была лишь зловещая интерлюдия, и, хотя тогда он едва ли осознавал серьезность положения, здоровье его постоянно ухудшалось. С тех пор он уже никогда вполне не был здоров, и при любой попытке понять его поведение начиная с 1871 г. необходимо принимать во внимание тот факт, что фоном всех его действий была повседневная, непрекращающаяся битва с болезнью. Врагом, донимавшим чаще других, была мигрень: она преследовала его по ночам и порой не унималась по три дня подряд, в течение которых он не мог даже есть или, если поесть все же удавалось, удерживать пищу в организме. Такие приступы совершенно изнуряли его и делали уязвимым для прочих напастей. Сопротивление его было титаническим: снова и снова его убивал недуг, снова и снова он побеждал его. Итогом его мучений стала его хорошо известная эпиграмма: «что не убивает меня, придает мне силы» (СИ, I, 8). Может быть, как универсалия эта сентенция не имеет достаточных оснований, но в случае с Ницше она соответствует положению дел.
Глава 5
1
Когда он получил назначение в Базель, университет попросил его принять швейцарское гражданство во избежание отзыва с принятого поста, если того потребует положение военнообязанного гражданина Пруссии. Хотя Ницше и попытался удовлетворить эту просьбу, при этом он не сомневался, что договоренности будут нарушены, едва он сам почувствует к тому побуждение; именно это и случилось в августе 1870 г., когда началась Франко-прусская война. 8-го числа он написал прошение об отпуске, объяснив, что желает «быть полезным в качестве солдата санитарной службы». 11 августа его просьба была удовлетворена, и он отбыл на медицинскую службу в прусские войска. С середины августа он прошел санитаром Эрланген, Верт, Сульцбай-Вайсенбург, Хаген-Бишвиллер, Люневиль и Нанси. 7 сентября, вернувшись в Эрланген, он заболел дизентерией и дифтерией, после того как ухаживал за ранеными трое суток подряд. Он сам отправился в военный госпиталь, откуда был отослан домой в Наумбург на долечивание. К концу октября он вернулся в Базель.
Неудовлетворенность академической жизнью, одолевавшая его в момент принятия профессорского поста, была несколько сглажена потоком новых впечатлений, сопровождавших его в первый год пребывания в университете; теперь – возможно, под влиянием войны и конечно же под влиянием Вагнера – она проявилась с новой силой. Преподавание в университете было «ярмом» – таков лейтмотив его переписки с Роде, с которым Ницше никогда не переставал поддерживать тесные отношения после отъезда из Лейпцига, и в конце 1879 г. он предложил удалиться от академической жизни, основав нечто вроде светского монастыря. Эта идея, изложенная в письме от 15 декабря, весьма туманна в деталях, но ссылки на Вагнера явно указывают, что проросла она на почве увлечения Вагнером. «Однажды мы сбросим это ярмо, – пишет он, – для себя я твердо решил это». Эта идея, добавляет он, вовсе не проявление эксцентричности, а «настоятельная необходимость». Они с Роде станут писать книги, но то, как и на что они будут жить, не обсуждается. Он говорит, что только что прочел последнее письмо Роде и, подобно ему, чувствует, что «было бы позором, если бы мы не сумели однажды преодолеть это исполненное тоски томление (sehnsuchtigen Schmachten) путем мощного деяния (kraftige Tat)». Это язык Вагнера: все процитированные на немецком языке словосочетания суть характерный вагнеровский лексикон, а в основе самого проекта лежит вновь заговорившее в Ницше стремление стать «великим» под впечатлением успешной независимости Вагнера. В 1876 г., как мы позже увидим, Ницше на короткое время действительно удалось создать что-то вроде светского монастыря.
Между тем Ницше не терпелось положить конец разлуке с Роде, и он подталкивал друга изыскать способ приехать в Базель. Прекрасная возможность осуществить это, казалось, представилась в январе 1871 г., когда в университете освободилось место на кафедре философии. Ницше подал заявление на замещение вакансии, предложив кандидатуру Роде на кафедру филологии вместо себя. В стремлении добиться назначения Роде он переоценил свои шансы стать приемлемой кандидатурой на пост философа.
Ему недоставало формального философского образования, а его хорошо известное увлечение Шопенгауэром – не говоря уже о воинствующем вагнерианстве – еще более усугубляло ситуацию: ему не удалось получить назначения, и Роде так и не приехал в Базель, ни тогда, ни потом.
Дружба между ними не остывала; наоборот, расстояние словно добавило ей обаяния, и в течение ряда лет Ницше еще видел в Роде своего брата по оружию в борьбе с миром мещанства. Но были и другие друзья юности, с кем он продолжал поддерживать отношения: Пиндер и Круг, друзья по Наумбургу, и Дойссен – по Бонну и Лейпцигу. В отношениях с Дойссеном Ницше тяготел к слегка отеческому, даже менторскому, тону, и немногочисленные письма, оставшиеся от их переписки, рисуют его в несколько неприглядном свете. Будучи весьма немногословным, он, тем не менее, успешно дает понять, что не удовлетворен успехами Дойссена и что тому следовало бы подумать более серьезно о генеральной линии своей жизни. Так как последующие успехи Дойссена ничуть не уступают достижениям остальных приятелей студенческих дней Ницше, у нас нет оснований всецело доверять суждениям Ницше. Здесь отчетливо сказывается потребность интеллектуально доминировать. Особенно комично она проявилась в финале его долгих дружеских отношений с Генрихом Ромундтом, лейпцигским сокурсником Ницше, впоследствии частным наставником в Базеле, проживающем на Шютцграбен, 45. В письме с предложением основать светский монастырь Ницше называет Ромундта в качестве вероятного третьего члена этого проекта, что подразумевает очень высокое мнение о его качествах. Но однажды, немного позже того момента времени, до которого мы добрались, Ромундт объявил о своем намерении принять римское католичество. Возмущению Ницше не было предела, но сквозь квази – (или, скорее, псевдо-) философскую полемику со всей очевидностью проступает уязвленное amour-propre (самолюбие) завзятого эгоиста: в течение десяти лет Ромундт находился под его практически ежедневным влиянием, и все же оно оказалось настолько ничтожно, что Ромундт вознамерился совершить акт, невозможный для мыслящего человека, как полагал Ницше. Одно дело – родиться католиком, но решиться стать им после десяти лет общения с Ницше – нет, этого невозможно было ни понять, ни простить.
Не подлежит сомнению, что потребность оказывать идейное воздействие на современников и называть их друзьями только в случае, если они соглашались с ним, было заложено в натуре Ницше. Но в то же время он был способен на глубокую, теплую привязанность к людям старшего поколения, с кем совершенно не имел в виду интеллектуально состязаться. Главным среди них был конечно же Вагнер, но в Базеле Ницше встретил еще двух человек, искреннюю симпатию к которым сохранил на всю оставшуюся жизнь. Старший был Якоб Буркхардт, историк. Он родился в Базеле в 1818 г.; наиболее известный его труд – «Культура Возрождения в Италии» – вышел в 1860 г., когда автору было 42 года. Ницше познакомился с этим уже состоявшимся человеком в 1869 г. Тот присутствовал на вводной лекции Ницше, и юному профессору очень хотелось установить с ним постоянную дружескую связь. Но Буркхардт избегал близкого знакомства. По свидетельству очевидцев – Якоба Мэли, Овербека и Петера Гаста, которым удобнее всего было наблюдать поведение Ницше и Буркхардта по отношению друг к другу, так как они знали обоих, Буркхардт не стремился к близким отношениям с Ницше и обходился с ним не более чем вежливо[24]. Их взаимовлияние составляет предмет споров, но в любом случае оно было слабым. Фон Мартин видит здесь пример «контрастных человеческих и философских типов», и этот контраст, действительно, гораздо более ярко выражен, нежели сходство, основой которого можно считать единственный общий интерес – Шопенгауэра. Предметом изучения Буркхардта была история культуры (в отличие он политической истории); для его глубоко пессимистической натуры философия Шопенгауэра оказалась чрезвычайно привлекательной, и его презрение к философии истории Гегеля как ко лжи о «нашем старом добром друге прогрессе» завоевало симпатию Ницше. В целом отношение Буркхардта и Ницше к исторической науке сходно, но даже в этом случае мы не можем утверждать, что Буркхардт оказывал влияние на молодого человека, так как источником его служил Шопенгауэр, которого Ницше знал и до того. Ницше пытался заинтересовать Буркхардта своими работами, и тот дал очень лестный отзыв о его сочинении «Человеческое, слишком человеческое», сказав, что оно напоминает ему труды великих французских моралистов. Он также находил много достоинств и в последующих его произведениях; больше всего его восхищала их невозмутимость и независимость, в отличие от «Рождения трагедии» и «Несвоевременных размышлений». (Именно эти указанные их свойства, напротив, отпугнули Роде.) В последующие годы он не интересовался Ницше, тогда как последний продолжал восторгаться им. Эрих Хеллер назвал неспособность Буркхардта откликнуться на потребность Ницше в словах поддержки «просто бесчеловечным равнодушием» и сравнил его с таким же равнодушием Гете по отношению к тем, кто, по его мнению, мог нарушить зыбкое равновесие, которого тот добился[25]. Но равновесие, которого достиг Буркхардт, ни в какое сравнение не шло с гетевским, и при чтении Буркхардта вас не покидает впечатление, что он постоянно сопротивляется необоримой, всепроникающей меланхолии. Философский пессимизм Буркхардта, похоже, проистекает из ранней утраты доверия к христианской религии в сочетании со свойственной ему склонностью к интроспекции. Даже Шопенгауэр, никогда не имевший веры, чтобы ее терять, и крайне впечатлительный по природе, уступал Буркхардту в пессимизме. Как бы там ни было, но к тому времени, когда Ницше готов был предложить средства, с помощью которых Буркхардт сумел бы преодолеть свою философскую безнадежность, Буркхардт был слишком стар, чтобы менять характер и образ мышления, и, вероятно, именно сознание этого заставляло его держать юношу на расстоянии вытянутой руки.
Несколько месяцев спустя после того, как Ницше обосновался в Базеле, туда приехал из Иены Франц Овербек, чтобы занять вакансию лектора «критической теологии». Овербек родился в 1837 г. и, будучи на семь лет старше Ницше, стал единственным постоянным его другом, и эта привязанность основывалась на чисто личном, инстинктивном фундаменте. Какое-то время под влиянием Ницше он был почитателем Вагнера, но все же взгляды их по большей части не совпадали; он отличался от Ницше практически всем, в том числе происхождением. Его отец был немецким бизнесменом, натурализованным британцем, мать – француженкой. Родился он в Санкт-Петербурге, и ему было уже 11 лет, когда он переехал жить в Германию. Дома он говорил по-английски, по-французски и по-русски, а когда ему предстояло поступить в школу в Дрездене, выучил немецкий. Овербек обладал талантом заводить друзей. После его смерти в 1905 г. Элизабет Ницше упрекала его за то, что в последние годы жизни он отказался работать совместно с ней над архивом Ницше. Вместо ответа, бывший коллега Овербека по Базелю написал панегирик его качествам как ученого и как человека и разослал его всем друзьям Овербека, кого смог припомнить, после чего это свидетельство было опубликовано за множеством подписей хорошо известных ученому миру людей из почти дюжины университетов. Но большую часть жизни Овербека его лучшим другом оставался Ницше, с которым он познакомился, поселившись на Шютцграбен, 45. Его отзывы об этой дружбе – бесхитростное выражение благодарности за этот опыт. «Наша дружба была совершенно безоблачной», – пишет он. Вместе с тем он был довольно беспощадный критик и конечно же высказывал свои несогласия в пору, когда Ницше был еще в состоянии воспринимать критику, однако это не омрачало их отношений. Шли годы, Овербек сильно отдалился от Ницше в философии и едва ли мог согласиться с его последними произведениями. Но при этом он стал ему еще ближе как друг, так что последние годы он и его жена[26], были Ницше единственными по-настоящему родными людьми, не считая Гаста.
Наконец, из всех знавших Ницше людей именно Овербек поспешил в Турин, когда с его другом случилось помутнение рассудка и он способен был натворить бог знает что. Кажется, между ними не случилось ни одной серьезной ссоры или размолвки за все время их общения – и это уникальный случай в биографии Ницше. Напрашивается вывод, что Овербек – казалось бы, бесцветная фигура рядом с героем биографий Ницше – на самом деле был мастером отношений с людьми, по крайней мере отношений с Ницше: он инстинктивно понимал, когда уступить, а когда нет, когда говорить, а когда молчать, чтобы сохранить дружбу, продолжения которой он желал всей душой.
Странное совпадение заключается в том, что Овербек познакомился с Вагнером при обстоятельствах, очень сходных с теми, при которых с ним встретился Ницше. Будучи студентом в Лейпциге, он дружил с семьей Брокгауз и был приглашен на один из вечеров в их доме, где оказался также и Вагнер. Он не произвел на Овербека особого впечатления. Своим родителям тот писал, что в Вагнере было «quelque chose de phraseur et de pathetique» (смешение фразерства и патетики. – Примеч. пер.), когда он излагал свои идеи. под влиянием Ницше, Овербек изменил свое мнение, и к 1875 г., посещая Байрейт во время репетиций и подготовки к фестивалю, он уже был членом Patronatverein[27] и пламенным пропагандистом начинаний Вагнера.
В 1871 г. Ницше впервые по-настоящему заболел. Мы знаем о перенесенном им заболевании во время пребывания в Бонне и Лейпциге, а также помним, что он с детства был подвержен мигреням, причиной которых могло быть и его плохое зрение. Но до 1870 г. он не страдал серьезными последствиями, а в тот год его здоровье было ослаблено дизентерией и дифтерией, положившими конец его военной службе, и, вернувшись в Базель, он начал страдать постоянно возобновляющимися периодами истощения. Это становилось настолько серьезным, что он был вынужден просить о временной отставке. Его прошение было удовлетворено, и с 15 февраля 1871 г. он получил отпуск «до конца зимнего семестра для восстановления здоровья». Почти сразу же он уехал с сестрой в Лугано, где пробыл до начала апреля и где, вместо отдыха, усердно трудился над «Рождением трагедии». Вероятно, по этой причине он по-прежнему плохо чувствовал себя летом, которое провел в горах близ Берна с Элизабет и Герсдорффом. В октябре он съездил в Наумбург и посетил Лейпциг, где провел несколько прекрасных дней с Герсдорффом и Роде и где его представили издателю Вагнера, Фритцшу, которому вскоре предстояло издать «Рождение трагедии». Он вернулся в Базель в конце года. Казалось, он поправился, но это была лишь зловещая интерлюдия, и, хотя тогда он едва ли осознавал серьезность положения, здоровье его постоянно ухудшалось. С тех пор он уже никогда вполне не был здоров, и при любой попытке понять его поведение начиная с 1871 г. необходимо принимать во внимание тот факт, что фоном всех его действий была повседневная, непрекращающаяся битва с болезнью. Врагом, донимавшим чаще других, была мигрень: она преследовала его по ночам и порой не унималась по три дня подряд, в течение которых он не мог даже есть или, если поесть все же удавалось, удерживать пищу в организме. Такие приступы совершенно изнуряли его и делали уязвимым для прочих напастей. Сопротивление его было титаническим: снова и снова его убивал недуг, снова и снова он побеждал его. Итогом его мучений стала его хорошо известная эпиграмма: «что не убивает меня, придает мне силы» (СИ, I, 8). Может быть, как универсалия эта сентенция не имеет достаточных оснований, но в случае с Ницше она соответствует положению дел.
Глава 5
Вагнер, Шопенгауэр, Дарвин и греки
Для меня они были ступенями, я поднимался по ним – и потому должен был преодолевать их. Но они думали, что я хочу успокоиться на них.
Ф. Ницше. Сумерки идолов
1
Вскоре по возвращении в Базель, едва только позволили обстоятельства, Ницше навестил Вагнера в Трибшене. 15 мая 1869 г., во время своего первого визита, Ницше застал Вагнера за работой, но тот пригласил его к обеду. Ницше не имел такой возможности, и Вагнер предложил ему приехать дня через два, в Духов день. Встреча прошла настолько удачно, что они договорились повидаться снова, на сей раз на торжествах по поводу дня рождения Вагнера – 22 мая. Преподавательские обязанности Ницше не позволили этого, и в следующий раз он попал в Трибшен на выходные 5–7 июня. С тех пор он стал здесь постоянным гостем и в период с мая 1869 г. по апрель 1872 г., то есть до отбытия Вагнера в Байрейт, приезжал погостить с его семейством двадцать три раза. Он был здесь на Рождество 1869-го и 1870 гг. и стал одним из немногочисленных слушателей устроенного по этому поводу первого представления «Зигфрида» – то был подарок Вагнера Козиме на Рождество и день рождения одновременно. (Ее день рождения приходился на 24 декабря.) Еще до окончания 1869 г. Ницше был принят – можно сказать, зачислен – в члены семьи; ему предоставили личную комнату, которой он мог свободно пользоваться в любое удобное для него время. Он часто присматривал за детьми Вагнера, которые относились к нему как к старшему брату.
Значение, которое в жизни Ницше имело общение с Вагнером, невозможно переоценить. Оно пробудило его. Его глазам открылись возможности величия, все еще составлявшего часть человеческой природы. Он познал значение гения и силы воли – понятий, пользуясь которыми он прежде не осмысливал в их подлинном величии. Со временем он научился у Вагнера и многому другому, и это не всегда было то, чему стремился обучить его сам Вагнер: например, тому, что даже самый искренний человек во многом актер; что ничтожество и величие вполне могут уживаться в одной душе; что любовь и ненависть не исключают друг друга, а, скорее, являются противоположностями одной и той же эмоции. Наблюдая Вагнера, он стал психологом, имея перед собой один из наиболее многогранных и открытых характеров, когда-либо существовавших на земле; и могучее прозрение, из которого выросла теория воли к власти, пришло тогда, когда он понял, что грандиозные произведения Вагнера были преимущественно продуктом его столь же грандиозной потребности господствовать над людьми.
Трибшен был (и остается) большим прямоугольным домом в немецкой Швейцарии с видом на озеро Люцерн. Вагнер переехал сюда из Мюнхена в апреле 1866 г., а месяцем позже к нему присоединилась Козима, жена Ганса Бюлова, и ее три дочери, из которых одна была дочерью Вагнера. (Козима и Вагнер поженились в августе 1870 г. Ницше приглашали в шаферы, но тогда он служил в прусских войсках во Франции.) За шесть лет пребывания здесь Вагнер закончил «Мейстерзингера» и «Зигфрида» и написал «Гибель богов». Он был в самом расцвете своих творческих сил, когда Ницше стал ближайшим другом Трибшена.
Мы знаем, что Ницше был поклонником Вагнера до его отъезда из Лейпцига, и дерзнем предположить, что близость Люцерна к Базелю – расстояние между ними всего пятьдесят миль – способствовала его решению принять должность в Базеле. Как бы там ни было, у него ушло немного времени на поиски Вагнера. Да, Вагнер пригласил его к себе, но едва ли это было больше чем просто формальная вежливость: мало вероятно, что он даже просто помнил о студенте из Лейпцига. Однако, как выяснилось, Ницше действительно произвел впечатление; Вагнер и в самом деле запомнил его, и чем больше он его узнавал, тем больше тот ему нравился. Ницше был переполнен восторгом, преданность его Вагнеру не знала границ. Письма этого периода свидетельствуют о его безграничной любви. Свое первое письмо к Вагнеру (от 22 мая 1869 г.) он подписал «Ваш самый верный и преданный последователь и почитатель» и уже в скором времени обращался к Вагнеру Meister. Его письма друзьям были исполнены похвал гению Вагнера и радостью за свою счастливую судьбу. 4 августа он восторженно писал Герсдорффу:
«Я нашел человека, который предстал мне не кем иным, как тем, что Шопенгауэр называет «гением», и который просто одержим этой глубочайшей философией (то есть Шопенгауэром). Это не кто иной, как Рихард Вагнер, о коем ты не должен верить ни единому суждению, что бытуют в прессе, в работах музыкальных критиков, и т. д. Никто не знает его и не способен судить о нем, потому что весь мир стоит на отличной от него основе и не чувствует себя привычно в его атмосфере. В нем обитает такой бескомпромиссный идеализм, такой глубокий и страстный гуманизм, такая возвышенная серьезность намерений [Lebensernst], что когда я рядом с ним, то чувствую, будто я рядом с богом».
Этот взволнованная и не вполне вразумительная речь свойственна еще дюжине подобных излияний. Его собственная карьера отошла на второй план перед пониманием важности продвижения планов Вагнера. В 1870 г. он рассчитывал взять в Базеле отпуск на два года, чтобы начать работу над предприятием в Байрейте, а в 1872 г. у него возникла мысль и вовсе оставить профессорство, чтобы полностью посвятить себя Вагнеру. И если такие жертвы не понадобились, то только потому, что не послужили бы никакой полезной цели.
Хотя он и жаждал посвятить свои время и энергию служению старшему другу, его преданность «вагнеризму» всегда была неоднозначна. Он вдруг начал обнаруживать пристрастие к витиеватым вагнеровским оборотам, что вело к утрате его собственного умения правильно пользоваться немецким языком. Он также принудил своих друзей внимательно прочесть некоторые прозаические сочинения Вагнера, даже такое крайне абсурдное творение, как «Государство и религия», которое Вагнер написал в назидание своему патрону, королю Людвигу Баварскому, и которое Ницше называет «глубоким», добавляя: «Никогда еще к королю не обращались в более возвышенной философской манере» (письмо к Герсдорффу от 4 августа 1869 г.). Но основные положения философии Вагнера он никогда не разделял. Претензия Вагнера на роль философа и пророка безосновательна. Его мышление отличалось чрезвычайной живостью, но способности аргументировать были крайне слабы. Он вещал на темы, о которых не имел ни малейшего представления; у него была привычка выстилать свои сочинения туманной терминологией из Фейербаха и Шопенгауэра, придавая им ложную глубокомысленность. То, что Ницше восхищался некоторыми из них, можно отнести на счет проявления той самой пресловутой слепой любви. (Сам того не ведая, он достигает вершин подсознательной иронии, когда в апрельском письме 1873 г. пишет Вагнеру, что ведет полемику против «знаменитого писателя» Давида Штрауса и намерен показать все стилистические просчеты «самого неприглядного свойства» прозы этого бедняги. (Надо сказать, что стиль прозы самого Вагнера с его туманной бестолковостью и витиеватостью – один из самых «неприглядных» во всей немецкой литературе.) Именно в статьях Вагнера по эстетике, особенно в пяти работах 1849–1851 гг., Ницше находит идеи, которые можно использовать. Краткий обзор их основных положений наглядно покажет, что же конкретно он вынес из них.
Серия работ, начиная с «Искусства и революции» и кончая «Обращением к друзьям», составляет первую группу и относится к периоду в пять с половиной лет между «Лоэнгрином» и «Золотом Рейна», когда Вагнер не сочинял музыки, а пытался заново осмыслить проблему отношений между музыкой, текстом и драматическим действием оперы. Пять очерков обладают логической и эмоциональной слаженностью, которая придает им в целом большую динамику: «Искусство и революция» начинается с описания театра античной Греции как центра и высшего выражения культурной жизни народа; «Обращение к друзьям» завершается оглашением намерения Вагнера «в недалеком будущем» обеспечить Германии образец для воссоздания театра такого же высокого статуса.
В статье «Искусство и революция» (июль 1849 г.) оглашен один из двух тезисов эстетики Вагнера: самостоятельные виды искусства некогда были компонентами единого произведения искусства – древнеафинской трагедии. Драма, говорит он, есть «высшая из всех возможных форма искусства», поскольку в ее истинном совершенстве она является союзом всех искусств. Своего совершенного воплощения она достигла лишь однажды – в трагедии Древних Афин. И эта высшая форма исчезла, когда распалась на отдельные компоненты. Наконец, «самый импульс Искусства застыл перед Философией… Философии, а не искусству принадлежат два с половиной тысячелетия, которые со времен заката греческой трагедии дошли до наших дней». В эпоху христианства наслаждение прекрасным, которое церковь впрессовала в богослужение, было не выражением народной культуры, но глубоким противоречием всего христианского мировоззрения: наслаждение прекрасным есть проявление язычества.
«Произведение искусства будущего» открывается утверждением: «Как Человек соотносится с Природой, так соотносится Искусство с Человеком». Природа, говорит Вагнер, исходит из необходимости, человек – из каприза и эгоизма, и потому он уклоняется в сторону. «Но Ошибка – мать Знания; и история рождения Знания из Ошибки – это история человеческой расы». В искусстве этот эгоизм отдельной личности отражается в эгоизме личности отдельных искусств; но истинно необходимое искусство – это искусство, созданное природой. Природа порождает искусство не через личность, а через единую совокупность людей – и это второе ключевое положение эстетики Вагнера: подлинный создатель искусства – «народ». На самом деле, «народ» ответствен за каждое человеческое творение, от речи до государства, но его наивысшее творение – драма, всеохватное произведение искусства, в котором цельный человек выразил себя с полной силой. «Народ» все еще существует, но его захлестнула стихия личностей; он должен возродиться к сознанию своей «миссии искупления» и вернуть в искусство «инстинктивные законы Природы». Произведения искусства будущего станут совместным продуктом, в котором архитектор, живописец, мим, поэт и музыкант отойдут от своей эгоистической личности, чтобы объединиться в своем творчестве в направлении единого финала; причем неким мистическим образом, истинным создателем творения искусства будет «народ».
В статье «Искусство и климат» (февраль 1850 г.) Вагнер отвечает критикам, что погода в северных широтах не способствует «восторженному опьянению чувства прекрасного». Следующая работа, «Опера и драма», как ни одно другое его творение, обнаруживает ограниченность и крайний эгоцентризм, а также беспредельную фантазию удивительного ума Вагнера: на протяжении почти 400 страниц затейливой прозы он пытается доказать положение, объективная ложность которого почти очевидна, но сила которого – в его правде применительно к самому Вагнеру. Он начинает с утверждения, что «ошибка оперы как жанра искусства заключается в том, что Средство выражения (музыка) стало конечным результатом, тогда как Конечный результат (драма) стал средством». И далее показывает, что до сего времени опера и драма были искалеченными формами искусства и что предстоящее «Кольцо Нибелунга» – не только в целом, но и во всех деталях – является единственной правомерной формой драматического произведения.
«Обращение к друзьям» (август 1851 г.) написано с целью пояснить видимые противоречия между его операми и его теориями. Завершается оно оглашением проекта, который должен был занять много времени и энергии у Ницше как следствие его привязанности к Вагнеру: «Я предлагаю осуществить постановку моего мифа [ «Кольцо Нибелунга»] в трех законченных драмах, предваренных длинной прелюдией… Я буду придерживаться следующего плана: во время специально намеченного Фестиваля, который, как я полагаю, должен состояться в недалеком будущем, представить эти три драмы и Прелюдию (Пролог) в течение трех дней и вечера накануне». Этот фестиваль должен будет стать образцом для народных произведений искусства будущего. Вопрос о том, как именно это должно осуществляться, Вагнер оставляет на будущее и на усмотрение своих друзей.
Самым наглядным результатом воздействия на Ницше этих теорий искусства Вагнера было его обращение к драме. Прежде он не проявлял к ней особого интереса и не видел в ней особой ценности. Позже он опровергнет это, но в период увлечения Вагнером он все видел его глазами. Его оценка афинской трагедии была в точности вагнеровской, а теория ее заката находит точное отражение в словах Вагнера: «Философии, а не искусству принадлежат два с половиной тысячелетия, которые со времен заката греческой трагедии дошли до наших дней». То, что искусство по сути своей явление не христианское – в чем Ницше оставался уверен до конца жизни, – также четко оглашено в статье «Искусство и революция». Двойственность, присущая философии Шопенгауэра и перенятая от него Ницше, также свойственна и эстетике Вагнера, и дуализм «Рождения трагедии» во многом исходит и из Вагнера, и из Шопенгауэра. Вагнер принимал дихотомию Человек и Природа, Искусство и Человек со свойственным ему веселым равнодушием к трудностям, и под его влиянием Ницше тоже попытался решить проблему при помощи двух самодостаточных принципов: Аполлон и Дионис в «Рождении трагедии» соответствуют не только интеллекту и воле, взятым из Шопенгауэра, но в еще большей степени искусству и природе, взятым из Вагнера. Человек идет по неверному пути, говорит Вагнер, так как интеллект уводит его от природы, но «Ошибка – мать Знания, и история рождения Знания из Ошибки – это история человеческой расы». Вагнер никогда не задается вопросом, как же может случиться, что продолжительное заблуждение в конечном итоге приводит к знанию, и в произведениях Ницше нет большего символа его освобождения от влияния Вагнера, чем абзац, открывающий «Человеческое, слишком человеческое», в котором он ставит под вопрос именно это положение:
Значение, которое в жизни Ницше имело общение с Вагнером, невозможно переоценить. Оно пробудило его. Его глазам открылись возможности величия, все еще составлявшего часть человеческой природы. Он познал значение гения и силы воли – понятий, пользуясь которыми он прежде не осмысливал в их подлинном величии. Со временем он научился у Вагнера и многому другому, и это не всегда было то, чему стремился обучить его сам Вагнер: например, тому, что даже самый искренний человек во многом актер; что ничтожество и величие вполне могут уживаться в одной душе; что любовь и ненависть не исключают друг друга, а, скорее, являются противоположностями одной и той же эмоции. Наблюдая Вагнера, он стал психологом, имея перед собой один из наиболее многогранных и открытых характеров, когда-либо существовавших на земле; и могучее прозрение, из которого выросла теория воли к власти, пришло тогда, когда он понял, что грандиозные произведения Вагнера были преимущественно продуктом его столь же грандиозной потребности господствовать над людьми.
Трибшен был (и остается) большим прямоугольным домом в немецкой Швейцарии с видом на озеро Люцерн. Вагнер переехал сюда из Мюнхена в апреле 1866 г., а месяцем позже к нему присоединилась Козима, жена Ганса Бюлова, и ее три дочери, из которых одна была дочерью Вагнера. (Козима и Вагнер поженились в августе 1870 г. Ницше приглашали в шаферы, но тогда он служил в прусских войсках во Франции.) За шесть лет пребывания здесь Вагнер закончил «Мейстерзингера» и «Зигфрида» и написал «Гибель богов». Он был в самом расцвете своих творческих сил, когда Ницше стал ближайшим другом Трибшена.
Мы знаем, что Ницше был поклонником Вагнера до его отъезда из Лейпцига, и дерзнем предположить, что близость Люцерна к Базелю – расстояние между ними всего пятьдесят миль – способствовала его решению принять должность в Базеле. Как бы там ни было, у него ушло немного времени на поиски Вагнера. Да, Вагнер пригласил его к себе, но едва ли это было больше чем просто формальная вежливость: мало вероятно, что он даже просто помнил о студенте из Лейпцига. Однако, как выяснилось, Ницше действительно произвел впечатление; Вагнер и в самом деле запомнил его, и чем больше он его узнавал, тем больше тот ему нравился. Ницше был переполнен восторгом, преданность его Вагнеру не знала границ. Письма этого периода свидетельствуют о его безграничной любви. Свое первое письмо к Вагнеру (от 22 мая 1869 г.) он подписал «Ваш самый верный и преданный последователь и почитатель» и уже в скором времени обращался к Вагнеру Meister. Его письма друзьям были исполнены похвал гению Вагнера и радостью за свою счастливую судьбу. 4 августа он восторженно писал Герсдорффу:
«Я нашел человека, который предстал мне не кем иным, как тем, что Шопенгауэр называет «гением», и который просто одержим этой глубочайшей философией (то есть Шопенгауэром). Это не кто иной, как Рихард Вагнер, о коем ты не должен верить ни единому суждению, что бытуют в прессе, в работах музыкальных критиков, и т. д. Никто не знает его и не способен судить о нем, потому что весь мир стоит на отличной от него основе и не чувствует себя привычно в его атмосфере. В нем обитает такой бескомпромиссный идеализм, такой глубокий и страстный гуманизм, такая возвышенная серьезность намерений [Lebensernst], что когда я рядом с ним, то чувствую, будто я рядом с богом».
Этот взволнованная и не вполне вразумительная речь свойственна еще дюжине подобных излияний. Его собственная карьера отошла на второй план перед пониманием важности продвижения планов Вагнера. В 1870 г. он рассчитывал взять в Базеле отпуск на два года, чтобы начать работу над предприятием в Байрейте, а в 1872 г. у него возникла мысль и вовсе оставить профессорство, чтобы полностью посвятить себя Вагнеру. И если такие жертвы не понадобились, то только потому, что не послужили бы никакой полезной цели.
Хотя он и жаждал посвятить свои время и энергию служению старшему другу, его преданность «вагнеризму» всегда была неоднозначна. Он вдруг начал обнаруживать пристрастие к витиеватым вагнеровским оборотам, что вело к утрате его собственного умения правильно пользоваться немецким языком. Он также принудил своих друзей внимательно прочесть некоторые прозаические сочинения Вагнера, даже такое крайне абсурдное творение, как «Государство и религия», которое Вагнер написал в назидание своему патрону, королю Людвигу Баварскому, и которое Ницше называет «глубоким», добавляя: «Никогда еще к королю не обращались в более возвышенной философской манере» (письмо к Герсдорффу от 4 августа 1869 г.). Но основные положения философии Вагнера он никогда не разделял. Претензия Вагнера на роль философа и пророка безосновательна. Его мышление отличалось чрезвычайной живостью, но способности аргументировать были крайне слабы. Он вещал на темы, о которых не имел ни малейшего представления; у него была привычка выстилать свои сочинения туманной терминологией из Фейербаха и Шопенгауэра, придавая им ложную глубокомысленность. То, что Ницше восхищался некоторыми из них, можно отнести на счет проявления той самой пресловутой слепой любви. (Сам того не ведая, он достигает вершин подсознательной иронии, когда в апрельском письме 1873 г. пишет Вагнеру, что ведет полемику против «знаменитого писателя» Давида Штрауса и намерен показать все стилистические просчеты «самого неприглядного свойства» прозы этого бедняги. (Надо сказать, что стиль прозы самого Вагнера с его туманной бестолковостью и витиеватостью – один из самых «неприглядных» во всей немецкой литературе.) Именно в статьях Вагнера по эстетике, особенно в пяти работах 1849–1851 гг., Ницше находит идеи, которые можно использовать. Краткий обзор их основных положений наглядно покажет, что же конкретно он вынес из них.
Серия работ, начиная с «Искусства и революции» и кончая «Обращением к друзьям», составляет первую группу и относится к периоду в пять с половиной лет между «Лоэнгрином» и «Золотом Рейна», когда Вагнер не сочинял музыки, а пытался заново осмыслить проблему отношений между музыкой, текстом и драматическим действием оперы. Пять очерков обладают логической и эмоциональной слаженностью, которая придает им в целом большую динамику: «Искусство и революция» начинается с описания театра античной Греции как центра и высшего выражения культурной жизни народа; «Обращение к друзьям» завершается оглашением намерения Вагнера «в недалеком будущем» обеспечить Германии образец для воссоздания театра такого же высокого статуса.
В статье «Искусство и революция» (июль 1849 г.) оглашен один из двух тезисов эстетики Вагнера: самостоятельные виды искусства некогда были компонентами единого произведения искусства – древнеафинской трагедии. Драма, говорит он, есть «высшая из всех возможных форма искусства», поскольку в ее истинном совершенстве она является союзом всех искусств. Своего совершенного воплощения она достигла лишь однажды – в трагедии Древних Афин. И эта высшая форма исчезла, когда распалась на отдельные компоненты. Наконец, «самый импульс Искусства застыл перед Философией… Философии, а не искусству принадлежат два с половиной тысячелетия, которые со времен заката греческой трагедии дошли до наших дней». В эпоху христианства наслаждение прекрасным, которое церковь впрессовала в богослужение, было не выражением народной культуры, но глубоким противоречием всего христианского мировоззрения: наслаждение прекрасным есть проявление язычества.
«Произведение искусства будущего» открывается утверждением: «Как Человек соотносится с Природой, так соотносится Искусство с Человеком». Природа, говорит Вагнер, исходит из необходимости, человек – из каприза и эгоизма, и потому он уклоняется в сторону. «Но Ошибка – мать Знания; и история рождения Знания из Ошибки – это история человеческой расы». В искусстве этот эгоизм отдельной личности отражается в эгоизме личности отдельных искусств; но истинно необходимое искусство – это искусство, созданное природой. Природа порождает искусство не через личность, а через единую совокупность людей – и это второе ключевое положение эстетики Вагнера: подлинный создатель искусства – «народ». На самом деле, «народ» ответствен за каждое человеческое творение, от речи до государства, но его наивысшее творение – драма, всеохватное произведение искусства, в котором цельный человек выразил себя с полной силой. «Народ» все еще существует, но его захлестнула стихия личностей; он должен возродиться к сознанию своей «миссии искупления» и вернуть в искусство «инстинктивные законы Природы». Произведения искусства будущего станут совместным продуктом, в котором архитектор, живописец, мим, поэт и музыкант отойдут от своей эгоистической личности, чтобы объединиться в своем творчестве в направлении единого финала; причем неким мистическим образом, истинным создателем творения искусства будет «народ».
В статье «Искусство и климат» (февраль 1850 г.) Вагнер отвечает критикам, что погода в северных широтах не способствует «восторженному опьянению чувства прекрасного». Следующая работа, «Опера и драма», как ни одно другое его творение, обнаруживает ограниченность и крайний эгоцентризм, а также беспредельную фантазию удивительного ума Вагнера: на протяжении почти 400 страниц затейливой прозы он пытается доказать положение, объективная ложность которого почти очевидна, но сила которого – в его правде применительно к самому Вагнеру. Он начинает с утверждения, что «ошибка оперы как жанра искусства заключается в том, что Средство выражения (музыка) стало конечным результатом, тогда как Конечный результат (драма) стал средством». И далее показывает, что до сего времени опера и драма были искалеченными формами искусства и что предстоящее «Кольцо Нибелунга» – не только в целом, но и во всех деталях – является единственной правомерной формой драматического произведения.
«Обращение к друзьям» (август 1851 г.) написано с целью пояснить видимые противоречия между его операми и его теориями. Завершается оно оглашением проекта, который должен был занять много времени и энергии у Ницше как следствие его привязанности к Вагнеру: «Я предлагаю осуществить постановку моего мифа [ «Кольцо Нибелунга»] в трех законченных драмах, предваренных длинной прелюдией… Я буду придерживаться следующего плана: во время специально намеченного Фестиваля, который, как я полагаю, должен состояться в недалеком будущем, представить эти три драмы и Прелюдию (Пролог) в течение трех дней и вечера накануне». Этот фестиваль должен будет стать образцом для народных произведений искусства будущего. Вопрос о том, как именно это должно осуществляться, Вагнер оставляет на будущее и на усмотрение своих друзей.
Самым наглядным результатом воздействия на Ницше этих теорий искусства Вагнера было его обращение к драме. Прежде он не проявлял к ней особого интереса и не видел в ней особой ценности. Позже он опровергнет это, но в период увлечения Вагнером он все видел его глазами. Его оценка афинской трагедии была в точности вагнеровской, а теория ее заката находит точное отражение в словах Вагнера: «Философии, а не искусству принадлежат два с половиной тысячелетия, которые со времен заката греческой трагедии дошли до наших дней». То, что искусство по сути своей явление не христианское – в чем Ницше оставался уверен до конца жизни, – также четко оглашено в статье «Искусство и революция». Двойственность, присущая философии Шопенгауэра и перенятая от него Ницше, также свойственна и эстетике Вагнера, и дуализм «Рождения трагедии» во многом исходит и из Вагнера, и из Шопенгауэра. Вагнер принимал дихотомию Человек и Природа, Искусство и Человек со свойственным ему веселым равнодушием к трудностям, и под его влиянием Ницше тоже попытался решить проблему при помощи двух самодостаточных принципов: Аполлон и Дионис в «Рождении трагедии» соответствуют не только интеллекту и воле, взятым из Шопенгауэра, но в еще большей степени искусству и природе, взятым из Вагнера. Человек идет по неверному пути, говорит Вагнер, так как интеллект уводит его от природы, но «Ошибка – мать Знания, и история рождения Знания из Ошибки – это история человеческой расы». Вагнер никогда не задается вопросом, как же может случиться, что продолжительное заблуждение в конечном итоге приводит к знанию, и в произведениях Ницше нет большего символа его освобождения от влияния Вагнера, чем абзац, открывающий «Человеческое, слишком человеческое», в котором он ставит под вопрос именно это положение:
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента