Мама отправилась к кассиру, сумела с ним встретиться наедине и объяснила свое положение, рассказав, что одна, без мужа, с ребенком, а тут еще и последствия "змеевичи". Попросив помочь, не забыла произнести и сакраментальную фразу: "Мы будем вам очень благодарны!" Пьяница Шашмурин молча выслушал и обещал помочь, велев ждать его у входа в кассу – то есть как раз по другую сторону окошечка.
   Тут три сестры стали готовить ему гостинец. В две холщовые сумки из-под противогаза сунули бутылки с водкой. Сумки надели на меня крест-накрест – и велели не зевать, а быть готовым подбежать к маме по первому ее зову.
   Мы несколько дней ходили на станцию с вещами, но напрасно: билетов на поезд не было. Наконец, в очередной такой поход дверь кассы отворилась, Шашмурин вышел с билетами к маме, мама мне подмигнула, я подбежал… Но Шашмурин замотал отрицательно головой, заслонился руками, сказал: "Не надо, ничего не надо!" – и юркнул обратно в кассу. Бояться ему было некого: поблизости никто не появился. Так что помощь его оказалась полностью бескорыстной – приятно вспомнить!
   Так по-отечески заботливо проводил меня тогда край,. который считаю куском своей родины, своего естества.
   Перед лицом отчуждения, бессмысленной и звериной юдофобии, перед лицом тех, кто считает или воспринимает нас как чужаков, я склонен настаивать на своем еврействе: это бушует внутри меня дух противоречия, человеческая гордость и достоинство. Но наедине с собой я лелею в себе то русское, что получил с ласками няни, с говором толпы, с природой мест, где родился и рос. И вот тут-то год, проведенный в Содоме, Юме, Глушках и Свече, оказывается самым существенным в моей жизни. Все русское, что есть во мне, рвется навстречу этой памяти, этой привязанности и любви.
   Прощай, Вятская земля, – "уже за шеломянем еси": ты уже за бугром… Всю жизнь буду потом стремиться к тебе – но обстоятельства жизни мне никак в том не помогут. Не хватает денег, свободы от дел, не хватает беспечности.
   Недавно в припадке ностальгии написал письмо в Свечинскую районную газету (она, как оказалось, и до сих пор носит название "Ленинский призыв"): просил прислать мне несколько номеров этой "районки". Хотелось припомнить названия, прочесть знакомые фамилии… Но там, в редакции, по-своему истолковали мой порыв: напечатали выдержки из моего письма – и прислали мне по почте денежный перевод: три рубля гонорару.
 
   Intermezzo-6
 
   У З Е Н А К О З Е
 
   Пока поезд несет нас прочь от сырых и печальных лесов и полей вятской осени, – почитайте эпизод, которому (очевидно, в силу его пустяковости) как-то не нашлось места в моем рассказе. Судите сами: ну. не безделица ли? А вот запомнилось же на всю жизнь, и не выходит из головы, и все тяготит почему-то…
   Дело было в Глушках, в сельсовете, вскоре после нашего туда переезда. Пришли какие-то просители, ждали кого-то в коридоре. Молодой мужчина, явно не местный, стал меня разглядывать, глаза у него вдруг зло повеселели, и он ко мне обратился:
   – Ну зе, и сьто-о-о- о зе? – запел он, явно передразнивая чей-то нерусский выговор, и хоть я подобного акцента никогда не слыхивал, что-то внутри меня как бы оборвалось, что-то екнуло под ложечкой от мерзкого предчувствия, от горькой догадки. – И сьто зе ты тут сто-и-и-сь? И мамке узе пги-се-о-ол? И татке узе пги-и-сла-а???
   Наша семья вся говорила по-русски, и все владели им прекрасно. Легкие остатки акцента были у мамы, у ее сестер. Очень скверно, чтобы не сказать – чудовищно, говорила лишь бабушка, но и ее ломаная русская речь не напоминала эту издевательскую пародию. Тем не менее, я немедленно, каким-то шестым чувством, понял, против кого она направлена.
   Публика вокруг, мне кажется, понимала выходку парня куда хуже меня, однако с интересом слушала, как он дразнится.
   – Узе-е-е-е-е??? Узе-е-е-е-е??? – тянул парень свою мерзкую партию. Я сказал ему, что говорю по-русски не хуже его, а лучше, чище, но он, нимало не смутившись, этим возражением, продолжал издеваться, пока я не ушел, сопровождаемый выкриком:
   – Узе на козе!
   Пустяк, конечно, но…
   Я чувствовал себя безнадежно и непоправимо виновным в глазах этого по-хозяйски самоуверенного человека. Я был перед ним виноват еще до того как родился.
   "Узе на козе"…
   Почему вместо "уже" – "узе"? Ни один из мне известных евреев, кроме физически косноязычных, так никогда не произносил этого слова. Но кличка родилась и жила, и приходилось верить, что у нее есть какие-то основания. Приходилось вновь и вновь глядеть на себя со стороны – и задумываться: видно, что-то в нас во всех не так…
   "Узе…" Совпадение, конечно, случайное, но красноречивое: ответом на унизительные дразнилки стал всемирно известный израильский автомат "Узи".
   "Узе на козе!" "Узе на козе!"
   Переполненный разношерстым советским людом поезд уносит меня все дальше и дальше от дремучего вятского края на далекий Урал – навстречу чему? Навстречу чему?
   – Узе на козе! Узе на козе! Узе на козе! У-у-у-у-у-у!..

Глава 7. Златоуст

   Трамвай "маневрует"
   Конечно, я не мог этого не запомнить: городской мальчик, за год истосковался по городским улицам, по городскому транспорту, а здесь, в Златоусте, было целых два трамвайных вагона. Они сновали (иногда! Не круглый год! Не каждый день и месяц!) от вокзала до метзавода по одноколейному пути. По дороге был разъезд, и случалось, что один вагон ожидает другой, встречный, целую вечность. "Кольца" не было – вагон разворачивался, заезжая задом в тупичок. При этом пассажирам находиться в трамвае не разрешалось. Папа встретил нас на перроне, мы вышли на привокзальную площадь, залезли с вещами в пустой трамвай, но явилась вагоновожатая и крикнула:
   – Выходите все: я буду маневровать!
   Развернувшись с помощью дополнительной колеи на 180 градусов, вагончик впустил пассажиров и бодро покатил через зимний ночной Златоуст к металлургическому заводу имени Сталина. В поселке метзавода папе дали комнату. "уплотнив" семью местного жителя.
 
   Хозяева и соседи.
   Из- трех комнат хозяевам оставили одну, а в две других вселили по семье. Была еще кухня – она получилась проходной: через нее мы попадали в свою комнату.
   Хотя и было уже поздно, по квартире бегало крошечное черномазое существо – трехлетняя девочка из другой семьи эвакуированных, поселившейся здесь задолго до нашего приезда. Верочка приседала, плясала, пела. Она исполняла модную песенку: "Есть на Севере хороший городок…" и была совершенно неутомима: едва закончив, начинала опять и опять… За нею явилась мама – молодая красивая женщина, Лия Борисовна. Муж Лии – маленький, черненький Натан Исаакович Шапиро, он работает инженером в Гипростали, жена зовет его – Ноня, а гипросталевцы – "Шапиркин" (очевидно, за маленький рост).
   Хозяйка, спокойная рыжеватая приветливая женщина Зоя Николаевна,
   – родом из дальней деревни, говорит "че" и "быват", "знам-знам: сами
   – хозява". Ее мужа, Николая Александровича, мы видим мало: он работает эне6ргетиком мартеновского цеха и дома почти не бывает. Хозяин молчалив, тих, трезв. Единственный вид отдыха, да и то крайне редкого, – охота. Жена говорит о нем – "сам-то" и "мой-то", заботливо кормит и обихаживает. Она не работает – везет на себе всю семью, но еще с довоенного времени является "делегаткой", как ее здесь называют, то есть, очевидно, депутатом местного совета. Сейчас к ней ходят из окрестных домов, чтобы заверить "стандартные справки" на получение хлебных и продуктовых карточек.
   Их старшая дочь Люся – славная девочка, старательная, но очень посредственная ученица. Вкладывает в учебу все силы, а толку – чуть.
   Однажды им задали учить наизусть начало письма Белинского Гоголю. Бедная Люся не виновата – не она придумала это задание. Как видно, учительница налегала на выразительность чтения, потому что девочка, зазубривая наизусть публицистический текст, очень старалась читать его "с чувством, с толком, с расстановкой".
   – Вы только отчасти ПРАВЫ! Увидав в МОЕЙ статье рассерженного
   ЧЕЛОВЕКА! – выкликала она так громко и с такими нелепыми акцентами, что услышь ее чтение Гоголь – он бы тут же раскаялся и немедленно изъял из продажи весь тираж своей ошибочной и реакционной книги "Выбранные места…", – лишь бы она поскорее перестала кричать.
   С Люсей связан такой эпизод. Фамилия наших хозяев была – Поносовы, с ударением на первом слоге. Так они ее произносили, чтобы она звучала прилично, а не связывалась в сознании окружающих с расстройством желудка. Но в письменной речи для этого надо проставить ударение, что они и делали, придавая этим особенно комичный вид всей ситуации: внимание читающего лишний раз привлекалось к тому, что хозяева фамилии хотели бы прикрыть, стушевать. Как-то раз, послав на фронт кисет или варежки (тогда то и дело собирали у населения посылки для фронтовиков), она получила ответ от солдата, которому достался подарок. На конверте так же четко, как и в ее письме, было проставлено ударение над ее фамилией, – словно для того, чтобы сама Люся не произнесла ее как-нибудь… поносно!
 
   Борька Медный
   Родители-Поносовы больше любили и жалели свою дочь, а сына (он был двумя годами младше ее) считали не совсем удачным, несерьезным, ветреным. Я же убежден, что он был гораздо ярче сестры.
   За рыжие волосы мальчишки в поселке звали его "Медным". Это был деятельный и проказливый малый. Обладая золотыми руками и технической сметкой, он все время что-то строил, ладил, моделировал. трудом своим немного и промышлял, подрабатывал – родители смотрели на это сквозь пальцы, никогда не изымая у него выручку, и он ее обращал, чаще всего, на приобретение новых материалов или деталей к своим поделкам. Основной Борькин заработок был от изготовления и продажи клеток для птиц, а также от ловли певчих птичек и их продажи: в клетках и без. Он строил для птиц целые дворцы из проволоки и деревянных реек, и к каждому такому дворцу были приделаны две или четыре ловушки, а однажды он их соорудил целых восемь. Заправлял ловушки салом. Выставлял всю клетку на снег в огороде, попадались чаще всего синицы, а иногда снегири и щеглы.
   Для Борьки не существовало ничего невозможного: намотать ли трансформатор, выточить ли брусок, снабдить дверь квартиры (она была внизу, на первом этаже, а квартира – по лестнице, на втором) – снабдить ее устройством, благодаря которому замок можно открыть со второго этажа, не спускаясь вниз, – все это для Медного раз плюнуть. А вот книг не читал и учился посредственно. Однако в реальной, конкретной жизни был очень любознателен и совал свой нос буквально в любую щель.
   Борька находился в том беспокойном и шкодливом возрасте, когда подросток проявляет усиленный интерес к сфере сексуальных отношений. Оборудовав себе небольшие полати над коридором рядом с комнатой "Шапиркиных", он вдруг обнаружил соблазнительную возможность подглядывать по ночам за молодыми супругами. В их отсутствие слегка расширил сверлом зазор между углом и косяком двери, но теперь надо было убрать попавшие внутрь опилки, а дверь была заперта висячим замком. Недолго думая, вывинтил петли вместе с замком, вошел в комнату и тщательно подмел там пол под дверью. Потом позвал меня, чтобы продемонстрировать найденные им в ящике комода Нонины презервативы. Взял из коробочки со швейными принадлежностями иголку и сделал вид, что хочет проколоть презерватив, но не решился – и спрятал находку на место.
   Мне он предложил прийти к нему на полати вечером, чтобы вместе подглядывать, но я отказался, – меня это еще не очень интересовало. Но вот что примечательно: Борьку я ничуть не осуждал – видно, моральные критерии еще по-настоящему во мне не сложились. Назавтра он дал мне полный и увлекательный отчет об увиденном. Впрочем, Шапиркины, как видно, что-то заподозрили, так как стали гасить в своей комнате свет, и юному пакостнику оставалось довольствоваться лишь воображением.
 
   Метзавод..
   Наш двухэтажный дом стоял в ряду таких же на Генераторной улице, застроенной, как и другие улицы поселка, лишь с одной стороны: другая заканчивалась уступом – склоном к следующей улице. Дома, таким образом, были выстроены террасами, а в самом низу, в котловане, со всех сторон окруженном горами, располагался металлургический завод, издавна выплавлявший известную во всем мире Златоустовскую высококачественную сталь.
   Единственная доменная печь давно стояла мертвая, холодная, а сырьем для завода служил только металлический лом. Груды его ежедневно прибывали с фронта: разбитые, искалеченные, обгорелые танки, орудия и еще бог знает что – вовсе неузнаваемое: вражеское и наше… А еще, конечно. металл в чушках с других заводом.
   Вся жизнь завода шла буквально у нас на глазах: перед нашим окном разворачивалась гигантская панорама производства, сновали по путям и гудели день и ночь маневровые паровозы, негромко переговариваясь, иногда издавая одну и ту же "мелодию", в которой я значительно позже, став в армии радиотелеграфистом, расшифровал четырехзначную цифровую группу "7220"; по вечерам небо озарялось отблесками плавок.
   Сюда, в поселок метзавода, была.эвакуирована основная часть харьковской Гипростали, металлурги Донбасса; "вторым эшелоном" уже в 1942 году прибыли беженцы из Сталинграда, пережившие апокалипсические бомбежки, когда немецкие самолеты не покидали неба над городом в течение целого дня, и бомбы беспрерывно сыпались на пылающие кварталы…
   Кроме того, из среднеазиатских республик прислали трудармейцев – узбеков и таджиков. Они прибыли зимой на Урал в чем были: в тюбетейках, халатах и белых холщовых штанах (едва ли не в кальсонах). Чье-то страшное головотяпство, преступное равнодушие или равнодушное преступление были причиной невероятных и бессмысленных лишений этих людей, очутившихся здесь без языка, без средств, без теплой одежды – в суровом, гибельном для них краю, в чуждой, иногда враждебной им среде. Те, кто все-таки пережил эти бедствия, возможно, и сейчас связывают их со злой волей "старшего брата" – русского народа, и не удивляйтесь потом, товарищи русские, если они и их дети в один прекрасный день отнесутся к вам и ко всему "Союзу нерушимому" без малейшего почтения.
   …Строем шли они по утрам на работу, негромко переговариваясь, надсадно кашляя; кто-то мочился на ходу прямо из строя, не стесняясь прохожих. Вообще, они больше напоминали толпу заключенных, нежели "армию". Поначалу были у них с собой какие-то запасы нехитрой среднеазиатской снеди: сушеный урюк, например, которым они приторговывали. Местные мальчишки, имея опыт общения с татарами и башкирами, быстро смекнули, что могут применить свои познания для контактов с узбеками, таджиками, туркменами. Бывало, идем из школы, а навстречу – азиат-трудармеец. Какой-нибудь златоустовский оголец кричит ему нахально:
   – Бабай! Урюк бар? (То есть: "Эй, дед! Есть у тебя сушеный абрикос?")
   И "бабай", которому, несмотря на бороденку, лет, может, не более тридцати, отвечает, "бар" у него урюк или "йок". На этом запас тюркских слов у огольца обычно бывал исчерпан – разве что он пускал в ход какую-нибудь непристойность, – например, спрашивал у "бабая", "бар" ли у него "кутак" Чтобы читателю были понятны эти слова, поясню, что "кутак" есть у любого "бабая"…
   В свободное время бабаи слонялись по поселку, как неприкаянные. Местные жители относились к ним неприветливо. Сказалось ли тут не лучшее свойство души человеческой – ксенофобия, или сработали специально-златоустовские "гены", а может, традиции? Ведь многие здесь были потомками так называемых "кузюков" – каторжников, которых клеймили в давние времена тремя буквами на лбу: "КУЗ", то есть Казенные Уральские Заводы. То была, наверное, одна из первых русских аббревиатур, предвосхитившая целую россыпь диких сокращений советского времени. Каторжные нравы могли наложить свой отпечаток на целые поколения и тех, кто был клеймен, и тех, кто их клеймил и охранял, и уж, конечно, на потомков и тех, и других. Только в этом я вижу если не оправдание, то объяснение, той бессмысленной жестокости, которая проявлялась к бабаям (и, как после увидим, не только к ним…) Одним словом, "жестокость – бар, милосердие – йок", – такова была нравственная, а точнее – безнравственная, формула общественного отношения к среднеазиатским трудармейцам.
   Борька Медный был, как уже сказано, беззлобный паренек, но и он совершил однажды непостижимо жестокий поступок. У Поносовых была в доме "воздушка" – пневматическое ружье. Мы с Борькой сами штамповали для него крошечные свинцовые пульки при помощи специального приспособления. Одно время оба увлеклись стрельбой из воздушки. Как-то раз он случайно выпустил из клетки синицу. Она полетела по квартире и в нашей комнате села на хозяйские настенные часы. Борька протянул мне воздушку, я, прицелившись вовсе не всерьез, выстрелил и… убил птичку, о чем жалею до сих пор.
   Однажды. спустившись в уборную, которая находилась во дворе, Борька заметил, что позади этого нужного сооружения, в огороде, который был выше по склону горы, какой-то бабай присел по своей надобности, выставив зад навстречу Борису. Соблазн слишком был велик – наш юный шкода пулей взлетел наверх, схватил воздушку – и опять засел в туалете, тщательно целясь сквозь отверстие в досках. Оснований для мести не было: с огорода все убрано еще осенью. От жилья довольно далеко – пусть бы себе человек облегчился… Но можно ли стерпеть, когда чужак расселся в твоем огороде, как в собственном?! И Борька выстрелил по этой донельзя исхудавшей мишени.
   Бедный бабай поднял крик, в котором различалось одно русское слово:
   "Началник! Началник!"
   Признаюсь откровенно: хоть я и не "кузюк", но слушать Борькин рассказ мне было весело, и я куда меньше жалел подстреленного Борькой бабая, чем убитую мною птичку… Это стыдно, но это так.
   Уже когда весной 1944 года мы погрузились в эшелон, чтобы возвратиться на Украину, ко мне на Златоустовской товарной станции, от которой эшелон еще не успел отойти, подошел молодой бабай (то есть, скорее – малай, – парень) и на ломаном русском стал с завистью расспрашивать, куда мы едем. Рассказал, что его родина – "Эсталинабод" (то есть, столица Таджикистана – теперь Душанбе). Мечтательно прикрыв глаза и для убедительности прищелкивая языком, пытался описать красоты своего края. Позади была страшная зима, может, он перенес их даже две вдали от дома – и теперь, кажется, надеялся, что тоже вернется. Но – когда?! Вот что не давало ему покоя.
   Бабаев использовали на самой черной, самой тяжелой и неквалифицированной работе. Трудармию некогда изобрел Троцкий. Сталин разгромил троцкизм, изгнал, а потом и (руками наймита) убил своего знаменитого соперника, а вот дьявольское изобретение Льва Давидовича использовал на полную катушку. Но сколько ни приходилось мне читать о войне, – о трудармии не встречал ни слова! А ведь без нее не было бы и победы. Бабаи выстелили к ней путь своими телами. – безответные, безъязыкие, комичные в глазах местного русского населения узбеки, таджики, туркмены…Трудармия была предтечей современных стройбатов, где, кстати, контингент зачастую такой же…
   Я рассказал сейчас об одном полюсе советского общества военных лет – самом разнесчастном (если, конечно, не считать узников ГУЛаг). На противоположном полюсе ( в масштабах златоустовских) находился директор метзавода Крамер. Для меня это лицо полумифическое – я его и не видел никогда. Зато отчетливо помню, как к нему домой возили ежедневно на подводе большой бидон молока и другие продукты.
   Помню толстенького, маленького начальника заводского ОРСа (отдела рабочего снабжения) Павла Семеновича Либина. То был человек могущественный. А сын его – кажется, Ленька – известен был всему поселку как повеса и бездельник.
   ОРС в народе расшифровывали так:
   Обеспечь Раньше – Себя.
   Обеспечь Родных своих.
   Остатки Раздай Сотрудникам.
   А еще в те годы была в ходу шуточная классификация всех граждан по пяти категориям: торгсиньоры, блатмайоры, литер-Аторы (то есть получающие паек по карточкам литера "А"), литер-Беторы (обладатели литера "Б") и – кое-какеры (то есть живущие кое-как, перебивающиеся с хлеба на квас, чудом не погибшие). Мы, конечно же, принадлежали к этому последнему классу: папа и мама получали паек служащих (карточки категории СП-1 или СП-2 – кажется, 400 граммов хлеба), я был обладателем карточки иждивенца (тоже шутили: "изможденец"!) – 300 граммов хлеба, и лишь Марлена, пока работала лаборантом, получала рабочую норму: 500 граммов хлеба в день. Литр молока стоил 100 рублей. Ведро картофельных очисток оценивалось в 25 рублей, и мы такое их количество обменивали у державшей корову соседки на "чекушку" (0,25 литра) молока; хлеб на рынке стоил 200 рублей за буханку. К сожалению, не помню размеров зарплат, но они мало возросли по сравнению с довоенными, а перед войной оклад у моего отца был – 700 рублей. Это значит, в переводе на военные рыночные цены, три с половиной буханки хлеба. На зарплату прожить было невозможно. Администрация предприятий выдавала, кроме зарплаты, талоны на различные промтовары, все это – с расчетом на то, что люди реализуют выданные вещи на черном рынке по спекулятивной цене. Это считалось практически законным и не преследовалось. Часть своих продуктовых карточек работающие люди сдавали в столовую и там питались во время обеденных перерывов. В столовой давали жиденький суп, а на второе – "гуляш". То есть несколько кусочков жесткого, жилистого мяса с горсточкой грубой каши. В столовой постоянно паслась категория существ, стоявших еще ниже "кое-какеров" и "изможденцев", – так называемые "доходяги", то есть люди, дошедшие "до ручки", до потери человеческого достоинства. Пока нормальный кое-какер поглощал свой гуляш, такой оборванец-доходяга стоял у него за спиной, держа наготове самодельное ведерко из консервной банки на проволочной ручке. Стоило обедавшему встать из-за стола, как к его объедкам немедленно устремлялся доходяга, аккуратно собирая их в баночку, и порой тут же, отойдя в сторонку, ел…
   Подспорьем в борьбе за выживание был огород. Папа еще до нашего приезда посадил овощи на выделенном ему участке земли, но у него с грядок все покрали. Весной 1943 года мы получили новый участок – в пойме реки Ай, на заливных лугах. Я ходил с родителями вскапывать там целину, сажать, полоть, окучивать, копать картошку. Земля была жирная, влажная. Вскрывая ее лопатой, наш сосед по участку выкопал тяжелый стальной меч в полуистлевших ножнах, тыльная сторона этого оружия вся состояла из зазубрин, остриями направленных к рукоятке: явно для вспарывания вражьего брюха. Может быть, то было одно из знаменитых изделий Златоустовских оружейников.. А возможно, на дно реки попало в незапамятные времена оружие русского землепроходца или татарского хана?
   Но урожай с этого огорода мы могли собирать лишь в конце или хотя бы в середине лета. А весной 1943-го нас очень мучил голод.
 
   Голод
   – Сынок, сходи за крапивой, – просила мать. Я шел вниз, под горку, за трамвайную линию, и там рвал под корень молодую крапиву, которую мама сперва замачивала ( жалящие свойства моментально исчезали), а затем варила из нее похлебку. Иной раз и теперь вижу крапиву на рынке – ее продают как витаминную приправу, но тогда это была зачастую единственная гуща в супе. Правда. еще покупали у торговок местные лесные съедобные травы: кислицу и пикан. И та, и другая обладали толстым стеблем, мясистыми листьями, дающими аромат и навар. Однажды мама сварила саранку- нечто внешне напоминающее артишок, но эта трава была слишком дорогая (речь о саранке, конечно, а не об артишоке, которого в тех краях и не видывали никогда): В пищу шли картофельные очистки. Мы их жарили – уж не помню на чем – и ели, тщательно жуя.
   Чтобы поддержать семью, папе пришлось принять предложение своего начальства и поехать в качестве представителя Гипростали и ОРСа на так называемую децентрализованную заготовку продуктов – в сельскую местность Зауралья. Он отправился туда ненадолго, зато, вернувшись, привез (помимо коллективных заготовок, в которых мы имели свою долю) очень нужные продукты отдельно для нашей семьи, а также для хозяев, соседей, друзей: солонину, топленое масло, картошку и так далее.
 
   Развлечения
   Вопреки всему убожеству быта, люди умудрялись как-то скрашивать свое существование. Устраивали встречу нового года, ходили в кино, на редкие, однако примечательные концерты. Однажды. например, приехала Клара Юнг – знаменитая звезда еврейской оперетты. Несмотря на свои семьдесят лет, она еще весьма бойко плясала каскад в еврейской музыкальной комедии "Шестая жена". Играя заглавную роль, Клара Юнг на сцене выходила замуж за богача, который своим злым нравом загнал в могилу пять предыдущих жен. Шестая же сумела взять над ним верх, да еще и завела шашни с его молодым работником Мотке (или Мордке?) и, прося любовника о еще одном поцелуе, пела под бурные аплодисменты зала:
   Мотке. либе. нох а-мол, нох а-мол, нох а-мол!
   (то есть: "Милый Мотке, еще раз, еще раз, еще раз!").
   Среди зрителей большинство составляли русские, знающие идиш евреи вполголоса им переводили, – увы: как и мне переводила мама…
   Взрослые сплетничали, что молодой актер, игравший роль Мотке, является любовником престарелой актрисы не только по сюжету пьесы… Говорили об этом шопотом, но я, конечно же, слышал, как и все, что мне слышать не полагалось…
   В том же зале однажды был вечер гипноза. Заезжий гипнотизер прочел лекцию, затем предложил желающим подвергнуться усыплению. Вызвалась кучка добровольцев, но через несколько минут гость отсеял притворяющихся и несерьезных – в том числе хулиганистого Леньку Либина и меланхоличного еврейского юношу по имени Мура. Зато несколько человек добросовестно уснули, и экспериментатор сразу начал творить с ними чудеса. Одному он внушил, что у того деревянное тело, и человек застыл, как в столбняке. Гипнотизер, при помощи дорохотов из зала, уложил его затылком на спинку одного стула, а концами пяток (ахиллесовыми сухожилиями) – на спинку другого. Ленька и Мура, реабилитированные по такому особому случаю, держали стулья, упершись руками в сиденья, а сам лектор взгромоздился испытуемому ногами на живот, немного так постоял и даже попрыгал, но деревянный человек даже не дрогнул, словно и в самом деле был сделан из бревна. Усыпивший его гипнотизер так и кричал: "Вы – бревно! Вы – бравно!"