-- Я не понимаю, как люди, считающие себя монар
   хистами и говорящие об обожании его величества, мо
   гут так легко верить всем распространяемым сплетням,
   могут сами их распространять, возводя всякие небыли
   цы на императрицу, и не понимают, что, оскорбляя ее,
   они тем самым оскорбляют ее августейшего супруга,
   которого якобы обожают...
   -- Я теперь понимаю, -- слышала я от одной дамы
   после революции, -- что мы своими неумеренными раз
   говорами оказали неоцененную услугу революционерам;
   мы сами во всем виноваты. Если бы мы раньше это по
   няли или имели достаточно уважения к царской семье,
   чтобы удерживать свои языки от сплетен, не имевших
   даже основания, то революционерам было бы гораздо
   труднее подготовить свое страшное дело.
   У нас же к моменту революции не было ни одного уважающего себя человека, не старавшегося как-нибудь задеть, если не его величество, то ее величество. Находились люди, когда-то ими обласканные, которые просили аудиенции у ее величества в заведомо неудобный час и, когда ее величество "просила" зайти на следующий день, говорили:
   -- Передайте ее величеству, что тогда мне будет не
   удобно.
   При помощи тех же злых языков распустился слух о германофильстве нашего двора и о стремлении ее величества заключить сепаратный мир. Все кричали:
   -- Подумайте, она немка, они окружили себя нем
   цами, как Фредерике, Бенкендорф, Дрентельн, Грюн
   вальд, -- и, ухватившись за эти четыре фамилии, скло
   няли их во всех падежах, забывая прибавить, что, кро
   ме этих лиц, при дворе были графиня Гендрикова, князь
   Долгоруков, генерал Татищев, Воейков, граф Ростов
   цев, Нарышкин, Мосолов, Комаров, князь Трубецкой,
   князь Орлов, Дедюлин, Нилов, граф Апраксин, Анич
   ков, князь Путятин и другие. Да и никто не старался
   проверить, немцы ли или германофилы граф Фреде
   рике и граф Бенкендорф.
   Всякий же, хоть раз видевший Дрентельна, твердо запоминал по его наружности, что он русский, имевший несчастье носить иностранную фамилию, так как кто-то из его предков-иностранцев сотни лет тому назад поселился в России.
   Бенкендорф, католик и говоривший даже с легким акцентом по-русски, действительно был прибалтийский немец, но, во-первых, он был обер-гофмаршал, то есть заведовал такой отраслью, которая к политике никакого отношения не имела, а если бы он даже пытался на кого-нибудь влиять, то результаты наверное получились бы самые благоприятные, так как он был человек большого ума и благородства.
   Грюнвальд имел еще меньше касания к политике, чем Бенкендорф. Действительно, при первом взгляде на него можно было догадаться о его происхождении: среднего роста, полный, коренастый, со снежно-белыми
   усами на грубом, красном лице, он ходил в своей фуражке прусского образца, прусским шагом по Садовой. Иногда его вместе с женой можно было видеть верхом, и никто, глядя на молодцеватую посадку этих старичков, не дал бы им их возраста. По-русски Грюнвальд говорил непростительно плохо, но, опять же, на занимаемом им посту это никого не могло особенно смущать. Он заведовал конюшенной частью и так как дело знал в совершенстве, был очень строг и требователен, то конюшни были при нем в большой исправности, сам же он появлялся во дворце только на парадных обедах и завтраках.
   Единственный, имевший возможность влиять на политику как министр двора и близкий к царской семье человек, был граф Фредерике. Но мне каждый раз становится смешно, когда говорят о нем как о политическом деятеле. Бедный граф уже давно был на этом посту, так как его величество был слишком благороден, чтобы увольнять верного человека единственно из старости. Уже к началу войны Фредерике был так стар, что вряд ли помнил даже, что он министр двора. Все дела велись его помощником генералом Мосоловым, а он только ездил на доклады и, несмотря на всеобщее к нему уважение, служил пищей для анекдотов, так как доходил до того, что собирался выходить из комнаты в окно, вместо двери, или, подходя к государю, спрашивал его:
   -- А ты будешь сегодня на высочайшем завтраке? -- приняв его величество за своего зятя Воейкова, хотя даже слепой, кажется, не мог бы их спутать.
   Конечно, такой человек не мог иметь никакого влияния, и все, знавшие его, относились к нему с большим уважением, но, когда приходилось переходить на деловую почву, обращались к генералу Мосолову.
   Теперь об ее величестве. Я утверждаю, что не было ни одной более русской женщины, чем была ее величество, и это с особенной яркостью высказывалось во время революции. Глубоко православная, она никогда и не была немкой иначе, как по рождению. Воспитание, полученное ее величеством, было чисто английского характера, и все, бывшие при дворе, знали, как мало общего у ее величества с ее немецкими родственниками. которых она очень редко видела, из которых некоторых, как например дядю -- императора Вильгельма, прямо не любила, считая фальшивым человеком. Не будь ее величество такая русская душой, разве смогла бы она внушить такую горячую любовь ко всему русскому, какую она вложила в своих августейших детей.
   После революции особенно сказалось отношение ее величества ко всему русскому. Пожелай она, намекни она одним словом, и император Вильгельм обеспечил бы им мирное и тихое существование на родине ее величества, но, уже будучи в заключении в холодном Тобольске и терпя всякие ограничения и неудобства, ее величество говорила:
   -- Я лучше буду поломойкой, но я буду в России.
   Это -- доподлинные слова ее величества, сказанные моему отцу. Я думаю, что этого не скажет ни одна русская женщина, так как ни одна из них не обладает той горячей любовью и верой в русского человека, какими была проникнута государыня императрица, несмотря на то, что от нас -- русских, она ничего не видала, кроме насмешек и оскорблений. Нет тех кар, которыми русский народ может искупить свой великий, несмываемый грех перед царской семьей, и, переживая теперь все нескончаемые несчастья нашей родины, я могу сказать, что, продолжайся они еще 10, 20, 30 лет, это было бы вполне заслуженное нами наказание".
   "О Более, спаси Россию"
   Приведу и слова Гурко: "Здесь именно сказалась ее в высшей степени благородная, возвышенная натура. Когда в Тобольске у нее закралась мысль, что государя хотят увезти, чтобы путем использования его царского престижа закрепить условия Брест-Литовского мира, ей и в голову не пришла возможность использовать это для восстановления своего царского положения или хотя бы для избавления дорогих ее сердцу детей и мужа от дальнейших страданий. Мысли ее в тот момент всецело были сосредоточены на России, на ее благе, на ее чести, и
   она решается даже расстаться с наследником и тремя из своих дочерей, чтобы ехать вместе с государем и поддержать его в отказе от санкционирования чего-либо невыгодного для России.
   Письма ее из Тобольска к А.А.Вырубовой об этом свидетельствуют с необыкновенной яркостью:
   "О Боже, спаси Россию, -- пишет она 10 декабря 1917 года. -- Это крик души днем и ночью, все в этом для меня. Только не этот постыдный ужасный мир", -- и дальше:
   "Нельзя вырвать любовь из моего сердца к России, несмотря на черную неблагодарность к государю, которая разрывает мое сердце. Но ведь это не вся страна. Болезнь, после которой она окрепнет".
   "Такой кошмар, что немцы должны спасти Россию; что может быть хуже и более унизительным, чем это..." -- пишет заточенная царица, когда до нее доходят в марте 1918 года сведения о том, что немцы предполагают свергнуть большевиков.
   "Боже, что немцы делают. Наводят порядок в городах, но все берут... уголь, семена, все берут. Чувствую себя матерью этой страны и страдаю, как за своего ребенка, и люблю мою родину, несмотря на все ужасы теперь и все согрешения".
   Сколько бескорыстной любви в этих словах, сколько самоотвержения, при полном отсутствии малейшей жалобы на положение свое и семьи, -- сколько благородного чувства!"
   Александре Федоровне ставили в вину фразу: "Я борюсь за моего господина и за нашего сына", истолковывая ее таким образом, будто царицу не трогает ничего, кроме семьи. Но эти слова значат совсем другое. Она с самого начала воспринимала себя не как немку на русском престоле, а как православную царицу, которой надлежит всей жизнью подтвердить правильность выбора русского императора.
   Ковыль-Бобыль: "Когда великая княгиня Виктория Федоровна заговорила о непопулярности царицы, Николай Второй, прервав ее, сказал:
   -- Какое отношение к политике имеет Alice? Она сестра милосердия -- и больше ничего. А насчет непопулярности -- это неверно.
   И он показал целую кипу благодарственных писем от солдат".
   Бесконечно жаль, что нападки на Александру Федоровну привели к тому, что она не выступила открыто против начала войны, опасаясь упреков в адрес царя. Если бы она заговорила, то с помощью отца смогла бы убедить Николая в пагубности предпринятого им шага. Но увы.
   Вернемся к разговору между отцом и Николаем. Последняя фраза, обращенная им к отцу:
   -- Я вынужден просить тебя не осуждать публично
   мои начинания.
   Николай простился с отцом и вышел из комнаты. Потом к отцу подошла Александра Федоровна. Царица положила ладонь на щеку отца, а он взял ее руку в свою и поцеловал.
   Александра Федоровна сказала:
   -- Не отчаивайся. Твое время не кончилось. Ты нам
   нужен, теперь и всегда.
   Это был дружеский жест. Но прежние времена вернуться не могли.
   Глава 26 НАПАСТИ
   Распутин пошел вразнос -- "Приезжай, я тебя повешу" -- Еврейский вопрос -- Евреи при дворе -
   -- "Прости, я не могу помочь" -- Аннушка в опасности -- Исцеление -Звонок от царицы
   Распутин пошел вразнос
   После этого не было и речи о появлении отца во дворце. Очень редко отец навещал Александру Федоровну и в маленьком домике Анны Александровны, располагавшемся в парке Царского Села. Звонила же Александра Федоровна иногда и по два раза в день, справляться об отце и сообщать о здоровье царевича.
   Варя продолжала ходить в гимназию. Я же оставила учебу и начала брать уроки французского языка у частного учителя. Если бы отец тогда был более здоровым душой и телом, уверена, он бы очень возражал против моего решения. Но он сильно переменился.
   Случись нападение на него хотя бы годом раньше, он быстро оправился бы от ран, но сейчас он, казалось, и не хотел выздоравливать. Думаю, виной тому непонимание и даже разлад между ним и горячо любимым им Николаем.
   Дело усугублялось тем, что вместе со здоровьем из отца уходила и способность исцелять людей.
   Пытаясь заглушить боль и стыд, отец начал пить. Это приносило лишь временное облегчение. Чем больше он пил, тем больше ему приходилось пить, чтобы загнать
   боль поглубже. Все это подрывало его физические и духовные силы.
   Отец молился с прежним рвением, но его накрывала новая "темная ночь души". Молитвы оставались без ответа. В те дни отец был похож на внезапно ослепшего.
   Кроме меня -- а он никогда не любил обременять своих детей личными проблемами -- был только один человек, к которому он мог обратиться за утешением и пониманием. Верная и любящая Дуня лучше всех проникала в охватившее его смятение. Она считала, что в нынешнем состоянии отцу было бы лучше вернуться домой, в Покровское. Но отец не желал отдаляться от царской семьи.
   Отец метался в поисках избавления от надвигавшейся ночи. Только Дуне удавалось хотя и немного, но все же сдерживать его, не позволять окончательно уничтожить самого себя.
   Но Господь решил подвергнуть отца еще одному испытанию: Дуня получила из Сибири телеграмму с сообщением, что ее мать при смерти. Решили, что Катя приедет в Петроград ей на смену. Конечно, Катя была отличной хозяйкой и кухаркой, но она не могла стать для хозяина ангелом-хранителем.
   Отец пошел, что называется, вразнос.
   "Приезжай, я тебя повешу"
   Вести с фронта во второй половине 1915 года приходили плохие и становились все хуже. Львов пришлось сдать, следом русские войска, испытывавшие нехватку в оружии, оставили Варшаву. Вся Польша была захвачена немцами и австрийцами.
   Душевно терзаясь от невозможности как-то помочь несчастным на фронте, отец, как его ни отговаривали, послал великому князю Николаю Николаевичу записку, в которой просил разрешения приехать в передовые части, чтобы помолиться вместе с солдатами.
   Великий князь, упивавшийся собой даже в поражении русских войск, ответил: "Приезжай, я тебя-повешу".
   Прекрасно понимая, что это сказано не ради красного словца, отец все равно порывался ехать. Только мысль об Алексее остановила его.
   До царицы донесли, что великий князь Николай Николаевич уже похваляется, что лично казнит "этого грязного мужика". Все, кто еще сохранял способность думать непредвзято, не сомневались в причинах такой болезненной ненависти.
   Однако великий князь зашел слишком далеко. Не стесняя себя в ругательствах отца, он приобрел врага в лице царицы. В одном из писем к Николаю Александра Федоровна писала:
   "Твой Друг молится о тебе день и ночь, и Господь его услышит. Здесь начинается слава твоего правления. Он так сказал, и я ему верю. Пускай отставка Николаш-ки произойдет как можно быстрее. Никаких колебаний".
   "Друг" -- это мой отец, а "Николашка" -- семейная кличка великого князя.
   Последовав совету царицы (то была воля Божья, как он считал), царь сместил великого князя, обвинив его в неумелом руководстве войсками, и взял на себя обязанности главнокомандующего.
   Но было слишком поздно исправлять эту ошибку, когда была допущена главная ошибка -- начата война.
   Общество, напичканное агентами старого двора, постаралось истолковать решение Николая не в его пользу. И такой маневр удался. В интригу была вовлечена и Дума, и правительство. От поддержки первых недель войны у царя не осталось почти ничего.
   Еврейский вопрос
   Когда русские войска оставляли Польшу, они сгоняли с мест еврейские общины и расселяли их по различным местам России -- все это из-за ошибочного убеждения, будто евреи настроены прогермански. В России же их, с голоса великого князя Николая Николаевича, считали немецкими шпионами и поступали соответственно.
   О еврейском вопросе в России я впервые узнала от Симановича, что понятно. Разумеется, он говорил у нас дома не только об этом. Но известно ведь, что "голос крови" у людей этого племени говорит громче, чем у других. Я это замечаю только в похвалу. Ведь если бы и другие давали себе труд так биться за единоверцев, мир изменился бы в лучшую сторону.
   Отец уважал Симановича, иначе не держал бы его возле себя так долго. И надо сказать, что Симанович не оставил нашу семью. О нем ходит много слухов. Соглашусь, за Симановичем водится немало темных делишек. И у меня есть причины злиться на него. Но все-таки он помог мне, когда я хотела получить по суду деньги от Феликса Юсупова как от убийцы отца и виновника моего бедственного положения. Юсупов, правда, и здесь вывернулся. До меня доходили разговоры, что он дал отступного Симановичу за мое молчание. Но в это я не верю.
   Как бы там ни было, Симанович прекрасно знал положение евреев в империи и судил о нем с сердцем. Чувствительный к чужому горю, отец не мог оставаться равнодушным и в этом деле.
   У Симановича: "Для Распутина было решающим то, что проситель нуждался в его помощи. Он помогал всегда, если было только возможно, и он любил унижать богатых и власть имущих, если он этим мог показать свои симпатии бедным и крестьянам. Если среди просителей находились генералы, то он насмешливо говорил им: "Дорогие генералы, вы привыкли быть принимаемыми всегда первыми. Но здесь находятся бесправные евреи, и я еще их сперва должен отпустить. Евреи, подходите. Я хочу для вас все сделать".
   Далее евреи уже поручались мне, и я должен был от имени Распутина предпринимать соответствующие шаги.
   После евреев Распутин обращался к другим посетителям, и только под самый конец он принимал просьбы генералов. Он любил во время своих приемов повторять:
   -- Мне дорог каждый приходящий ко мне. Люди должны жить рука об руку и помогать друг другу.
   Однажды я нашел Распутина в большом волнении и заключил из этого, что с ним происходит что-то особенное и опять проявляется его "сила". Он меня действительно удивил ошеломляющим сообщением:
   -- Слушай, Арон, в Киеве готовится еврейский по
   гром. Ты должен принять меры.
   Можно себе представить, насколько меня такое сообщение поразило. Я имел в Киеве много родственников, и нападки на евреев мне и так причиняли много хлопот. На мою просьбу о сообщении подробностей Распутин ограничился еще более неясным намеком:
   -- Нужно будет кончить со стариком, -- сказал он.
   Прозвище "старик" нами всегда употреблялось для
   председателя Совета министров. В то время эту должность занимал Столыпин. Намек Распутина я мог понять только в том смысле, что Столыпин скоро умрет. Ближайшие подробности о предстоящем несчастье мне не были сообщены.
   Я старался разузнать у Распутина, почему Киеву угрожает еврейский погром и каким путем можно его предотвратить. В случае необходимости я хотел послать в Киев предупреждение. К моему удивлению, Распутин объяснил мне, что избежать погрома можно лишь в том случае, если царь при своей поездке в Киев не возьмет с собой Столыпина, так как Столыпина в Киеве убьют и он больше не вернется в Петербург.
   Я должен сознаться, что, даже при моей вере в способность Распутина предсказывать будущее, это откровение мне показалось маловероятным.
   Несмотря на мою малообразованность, во мне часто возникали сомнения в возможности тому подобных чудес и что не кроется ли за ними надувательство. Однако многое из деятельности Распутина возбуждало во мне большое изумление. Что же касается указанного предсказания, то я не знал, что о нем думать. Несколько дней спустя Распутин рассказывал мне, что он имел с царем беседу по поводу его предстоящей поездки в Киев. Результатом беседы он был очень недоволен. Он предупреждал царя и советовал ему не брать с собою Столыпина. Хотя он и не предупреждал самого Столыпина
   о грозящей ему опасности, ибо он не был его другом, но так как царь в нем нуждался, то нужно было его щадить. Столыпин меня не трогает, пояснил Распутин, и я не хочу подставлять ему ногу.
   Царь также не обратил особого внимания на это предсказание Распутина. Он не хотел отказаться от сопровождения его Столыпиным.
   Это послужило поводом недовольства Распутина, которое не было вызвано тщеславием, а сознанием того, что поездкой решается судьба Столыпина.
   Столыпин поехал в Киев и был там убит агентом Киевской охранной полиции евреем Багровым.
   Когда я впоследствии рассказывал этот случай моим знакомым из придворных кругов, то некоторые из них высказали мысль, что царь, может быть, потому и взял с собой Столыпина, что верил предсказаниям Распутина.
   Я считаю это мнение совершенно необоснованным. Хотя Николай и верил предсказаниям Распутина, но это предсказание могло и ему показаться слишком невероятным, чтобы ему верить.
   После покушения на Столыпина царь послал Распутину телеграмму: "Что делать?" Распутин ответил телеграммой: "Радость, мир, спокойствие! Ты, миротворец, никому не мешаешь. Кровь инородцев на земле русского царя столь же ценна, как своих собственных братьев".
   Царь распорядился о принятии всех мер против возможных выступлений против евреев. Реакционеры были разочарованы. Погром не состоялся".
   Но все сказанное Симановичем по этому поводу ни в коем случае нельзя понимать как выделение одних за счет других. Это было совершенно противно убеждениям отца.
   Евреи при дворе
   В обществе говорили о враждебном отношении Николая Второго к евреям. Но правдой это было только отчасти. Отец не раз говорил, что царя настраивают против евреев родственники и министры. Главной картой противников евреев при дворе был вопрос о "еврейском засилье". Неудивительно, что это имело последствия.
   В то же время при царском дворе всегда были евреи. А когда особую силу набрал еврейский капитал, многие даже из самых знатных фамилий решались вступать с богатыми евреями в родственные отношения -- это происходило посредством заключения весьма выгодных браков. Так были поправлены многие состояния.
   Интересно, что Александра Федоровна, выросшая при английском дворе, вообще не имела понятия о еврейском вопросе и только в России получила представление о нем.
   Как бы там ни было, Николай тут же после принятия им командования над армией отменил практиковавшиеся Николаем Николаевичем притеснения евреев.
   Не без гордости я говорю, что благодаря именно отцу был принят закон, защищающий права евреев, в том числе право на обучение в государственных школах.
   "Прости, я не могу помочь"
   С тем временем у меня связано одно воспоминание, которое мучает меня все эти годы.
   Как-то к нам пришла незнакомая старуха, изувеченная артритом настолько, что походила на сгоревшее дерево. Она страдала от невыносимой боли и умоляла отца помочь.
   Отец взял ее руку в свою и начал молиться.
   По его лицу было видно, что он растерян.
   Он не чувствовал в себе прежней силы. Несчастной не становилось лучше.
   Отец, сглатывая слезы, сказал:
   -- Прости меня, бабушка. Господь отнял у меня силу.
   Это было последним ударом: сперва покушение, от которого он так и не оправился, потом охлаждение отношений с Николаем, теперь -- это.
   Господь будто оставил его.
   Когда Дуня вернулась после похорон матери, то увидела исхудавшего, похожего на покойника человека, обессилевшего после многомесячных кутежей.
   Наступило Рождество. Всегда такое радостное, сейчас оно казалось неуместным и даже кощунственным. Это было не только настроение нашего дома, но всех домов, которые я знала.
   Отец таял на глазах. Дуня уложила его в постель. Она ухаживала за ним, как за ребенком, и одновременно тянула на себе весь дом -- Катя вернулась в Покровское.
   Аннушка в опасности
   Я была в гостях у Маруси Сазоновой, когда пришло известие, что Анна Александровна попала в ужасную железнодорожную катастрофу. Она ехала из Царского Села в Петроград. Из-за сильного снегопада машинист не заметил какого-то важного знака, произошло столкновение двух паровозов. Анну Александровну ударило по голове упавшей балкой, ноги зажало и раздавило обломками. Ее вытащили из вагона и положили вместе с другими пострадавшими в зале ожидания на ближайшей станции.
   Прибывшие доктора бегло осмотрели бездыханную Анну Александровну и убедились в близости ее к смерти. Они сочли преступным тратить на нее время, когда среди жертв были такие, которым еще можно было помочь. Анну Александровну оставили умирать. И так она пролежала много часов. К счастью, она почти не приходила в сознание и не страдала от боли.
   Когда известие о происшествии достигло дворца, оттуда немедленно послали карету скорой помощи за Анной Александровной. Ею тут же занялись доктора, сетуя на упущенное время.
   Обо всем этом я, давясь слезами, рассказала отцу.
   Когда я дошла в своем рассказе до слов: "Она совершенно безнадежна", -- отец с трудом стал выбираться из постели. Позвал Дуню, чтобы та помогла ему одеться.
   Не обращая внимания на ее протесты, он приказал нанять автомобиль, чтобы везти его в Царское Село. (Тогда "наш" автомобиль кем-то из чиновников двора был радостно отобран у нас.) Я побежала за ним.
   Еще час назад отец не мог самостоятельно поесть, но страшная весть заставила его двигаться -- он был нужен Анне Александровне, которую искренне любил. Кроме того, со смертью Анны Александровны оборвалась бы тонкая ниточка, продолжавшая связывать отца и царскую семью.
   Если бы отцу кто-то сказал, что он по своей воле поедет в Царское Село, где может столкнуться с царем, так обидевшим его, он бы не поверил. Сейчас же разрыв с царем и то, как истолкуют появление его среди придворных, ничего не значили.
   Исцеление
   Отец молча прошел мимо Николая. Царица стояла у изголовья кровати Анны Александровны. Отец опустился на колени у постели больной, взял ее за руку и произнес мягко, но настойчиво:
   -- Аннушка, Аннушка, проснись, поглядь на меня!..
   Не дождавшись ответа, он снова позвал, на этот раз
   громче.
   Веки ее задрожали и приподнялись.
   -- Отец Григорий, слава Богу. -- И она снова впала в
   забытье.
   Я заплакала, уверенная, что Анна Александровна умирает.
   -- Тише, дитя, -- сказал отец, с трудом поднимаясь
   с колен. Затем каким-то непривычным, чужим голосом
   обратился к царю и царице:
   -- Она будет жить, но калекой.
   Казалось, отец хочет сказать Николаю и Александре Федоровне еще что-то, но он повернулся ко мне:
   -- Пойдем.
   Мы вышли из комнаты. Я шла позади него и видела, насколько ему самому плохо.
   Когда за нами закрылись высокие двери, отец зашатался, колени его подогнулись. Я не смогла бы его подхватить, он был слишком большой для меня, но все равно бросилась к нему -- слишком поздно. Он упал навзничь, сильно ударившись о пол. Я закричала.
   Слуги бросились его поднимать, а я держала его за руку. Она была ледяной, а лицо -- пепельно-серым, совершенно безжизненным.
   -- Позовите доктора! -- кричала я.
   -- Не надо! Отвези меня домой.
   Слуги отнесли его к автомобилю, где ждала Дуня. Мы усадили отца, и Дуня велела шоферу быстро везти нас домой.
   Там Дуня немедленно уложила отца в постель. Удостоверившись, что отец спокойно уснул, она пришла ко мне на кухню. Лицо ее было мрачным.