Что верно, то верно, разум с чувствами не в ладах. Кэссин был когда-то весьма высокого мнения о собственной особе, о своем уме и физической силе. Но когда ему впервые в жизни соседский мальчишка крайне чувствительно обломал бока, семилетний Кэссин долго ревел на кухне, а затем решил, что его представление о собственной непобедимости – самая большая глупость, до какой он только смог додуматься за все семь лет своей жизни. Какой бальзам на израненное самолюбие семилетнего мальчишки пролили бы эти слова! Но сейчас Кэссину уже не семь лет, а почти вдвое больше, и поверить в такую белиберду он никак не может – слишком часто и мучительно его с тех пор колотили, чтобы он поверил не чувствам, а уязвленному в своем самомнении разуму.
   …А я говорю тебе – верь разуму, ибо он в совершенстве своем не может ошибаться. Итак, малость твоя и слабость – лишь иллюзия. Истинно говорю, о Постигающий: ты силен. Ты велик. Ты больше башни и больше дерева. Ты больше океана. Ты больше всего, что есть в этом мире. Мир не вместит тебя, а ты вместишь мир, ибо ты больше его, и даже малый обрезок твоего ногтя больше всего мира. Пойми это…
   Вот это да! Вольно же было пролить семь потов над бумажными полосками, чтобы обрести в итоге такую бессмыслицу! Похоже, тому, кто это написал, пора дать монетку и предложить прочесть знак на ее ребре. Эк его занесло!
   Кэссин провел ногтем по последней фразе и тихо засмеялся. Больше всего мира! Да после такого до утра не уснешь от смеха: обрывки дурацкого текста так и крутятся в голове… всякая ложь и иллюзия ему ко благу будет, ишь ты… а если кто ощущениям доверяет… ты больше всего, надо же!.. и даже малый обрезок твоего ногтя больше всего мира… интересно, как себя чувствовал этот придурок, когда написал такое, – тоже больше всего мира или как?
   Кэссин усмехнулся в душе и попытался представить себя на месте придурка, который полагает, что он больше всего мира. Попытался представить себе, что он больше всего мира. Воображением он обладал пылким, и удалось ему это без труда. Он с легкостью вообразил себя большим, нежели все мироздание, – и это было последним, что ему удалось по своей воле. А через некоторое время и вовсе ничего не было.
   Потом все же кое-что появилось: холод, боль и отзвук неистового вопля, дрожащий в пустоте. Холодной была вода, которой Кэссина облил Покойник, боль была обязана своим происхождением оплеухе, нанесенной Кастетом, а вопль, пронизавший Кэссина до глубины души, был его собственным.
   Когда Кэссин, все еще дрожа и всхлипывая, очнулся, Гвоздь быстрыми энергичными движениями тер ему уши. За этой процедурой наблюдали перепуганные до полного безъязычия побегайцы. Испуганным не выглядел разве что Баржа. Он был слишком зол, чтобы испугаться. Его неповоротливые спросонья мозги с грехом пополам сумели сделать единственный вывод: кто-то посмел разбудить Баржу, и этот кто-то не был ни Гвоздем, ни Кастетом, ни Бантиком, ни даже Покойником. Когда Баржа уяснил себе, что прервать его сладкий сон – событие само по себе из ряда вон выходящее – осмелился ничтожный болтун Помело, его тело как бы само по себе, почти без участия его небольшого умишка, надвинулось на обидчика, дабы растоптать, уничтожить, стереть с лица земли и набить морду.
   Завидев разъяренного Баржу, Кэссин откинул голову назад и расхохотался. После недавно пережитого ужаса он не просто не мог больше испугаться этого дуролома – даже помыслить о страхе не мог. Да что с ним может сделать Баржа – избить, изувечить? Какая жалкая малость!
   – Т-ты ч-че? – взревел Баржа, воздев кулаки. – Т-ты ч-че это, а?
   – Ты смешной, – задыхаясь от хохота, сообщил Кэссин и поднял голову. Баржа, набычившись, смерил его взглядом, заглянул в глаза… и с воем отскочил в дальний угол – откуда только прыть взялась!
   Кэссин разразился новым взрывом смеха, потом сдавленно хихикнул и замолк, хотя и не без труда. Поводов для веселья у Кэссина было предостаточно: вода холодная и мокрая, оплеуха увесистая, Крысильня уютная, Баржа смешной, у всех присутствующих по две руки и две ноги, и никого это ни капельки не удивляет.
   – Ты зачем орал? – недовольно спросил Гвоздь. – Перебудил всех… Баржу испугал – на кой ляд?
   Кэссин обратил к нему свою мокрую улыбающуюся физиономию.
   – Гво-о-оздичек, – блаженно промурлыкал он.
   Гвоздь, хотя виду и не подал, был изрядно ошеломлен. Никто и никогда еще не осмеливался поименовать его Гвоздичком. Иногда Баржа, заискивая, пытался назвать его Гвоздиком, и ответ на это получал вполне определенный. Но тот, кто с такой покровительственной лаской в голосе протянул «Гво-о-оздичек», должно быть, пережил только что такой запредельный ужас, что слегка повредился в уме.
   Действовал Гвоздь, как всегда, быстро. Он подтащил Кэссина к бочке с водой, пару раз окунул его голову, потом вытащил, велел притащить одеял побольше, собственноручно укутал ими дрожащего Кэссина, налил большую чашку вина, заставил выпить залпом, оглядел придирчиво и распорядился:
   – А теперь рассказывай, с какой радости ты среди ночи разорался.
   Кэссин сглотнул и кивнул. Холодная вода смыла остатки ужаса, а вино и одеяла сделали трясущий его озноб менее мучительным.
   – Я бы знал, как рассказывать, – неуверенно начал он.
   Покойник поднес ему еще чашку вина.
   – Через глоток, – посоветовал он. – Это помогает. Глотнул – сказал, глотнул – сказал… меньше запинаться будешь.
   Кэссин покорно отпил глоток.
   – Я читал… ну, это сразу так не объяснить… там, где книжка подклеена… там бумажки такие, а на них от руки написано… я все разобрать пытался…
   – Знаем, – перебил его Кастет. – Дальше.
   – Разобрал, а там ерунда. Про то, что быть больше мироздания, и все такое. Смешное… а я попробовал…
   Кэссин замолчал и отхлебнул без малого полкружки.
   – Стать больше всего… и вроде как я делаюсь все больше и больше, и у меня вся столица в пятке помещается, а сам я и есть весь мир, а потом больше мира… а потом…
   Казалось, Кэссин разом утратил свой дар рассказчика.
   – Не знаешь, как рассказать? – участливо спросил Килька.
   – Не знаю, как вспомнить, – медленно ответил Кэссин. – Помню только, что страшно очень и противно… так противно, что я не умею вспомнить… а потом как волна… качает, размывает потихоньку… и даже приятно вроде поначалу… что размывает, приятно… а только я уже не целый, и кое-где меня уже немножечко и нет…
   – Во заливает! – восторженно выдохнул Воробей.
   – А потом слышу голос… то есть не голос… но он голос, только не такой, как голос… не как у людей и не звериный тоже, потому что он говорил…
   – Ага, а люди не говорят, – съехидничал кто-то.
   – Заткнись, – скомандовал Гвоздь, не оборачиваясь.
   – И он говорит, что если я сейчас не соберусь воедино, то меня размоет совсем и не будет больше… я собрался, и так мне хорошо… и не качает больше, а насквозь идет, вроде как свет через хрусталь, а я есть… и тут он опять говорит, что если мне хорошо, то это плохо, потому что я останусь тут насовсем. И если я не хочу остаться насовсем, то мне надо куда-нибудь лететь.
   – Налево? – насмешливо предположил Воробей.
   – Он сказал, что если налево, то там меня съедят, – с пугающей серьезностью ответил Кэссин. – А я его спросил, что, может, мне тогда направо, а он сказал, что, если направо, тогда меня не съедят, но тоже будет весело. И я полетел, а там стена, а когда прилетел, она почему-то не сбоку, как стена, а подо мной… вроде как равнина… я на нее встал… вроде как отдохнуть… а тогда он мне говорит, что если я не размылся и не остался, а прилетел, то я могу иметь первого слугу, потому что заслужил, и он сейчас придет… а тут собака такая… ну, как вот в сказке про Проклятый рудник… на людей которая натасканная… только еще больше и жутко страшная… совсем страшная… быстро так бежит, и глаза такие… такие… ну, такие злобные, что большей злобы и на свете нет…
   – Если бы мне такое приснилось, я бы тоже заорал, – заметил Кастет. – Как подумаешь, что такая тварюга изладилась тебе горло перегрызть, – не так еще взвоешь.
   – Я не тогда заорал, – признался Кэссин. – Я тоже думал, что она меня загрызет, а она подбегает и… и… руку мне лижет, обнюхивает. – Кэссина передернуло от ужаса и отвращения. – Вот это и правда было страшно… страшней не придумаешь… а он говорит, что теперь это мой слуга, чтобы всегда со мной… и явится по первому моему зову… вот тогда я и не выдержал…
   Кэссин замолк, и наступила тишина.
   – Враки, – неуверенно предположил кто-то.
   – Как же, враки! – басом завизжал Баржа. – Была собака, была! Вот он ее и слопал! Он на меня как этими ее глазами посмотрел – точно вам говорю, слопал он ее!
   Кэссин за время своего пребывания в Крысильне успел наслушаться от Баржи много всякого разного, но это было уже слишком. Да что он о себе воображает – лентяй, которого совсем недавно не выгнали единственно потому, что Кэссин его выручил! Раньше Кэссин побаивался здоровенного Баржу, но теперь… теперь определенно настало время дать ему по уху. Обвинение в поедании потусторонних собак обидело Кэссина не на шутку. Но выполнить своего намерения Кэссин не успел.
   Потому что едва он успел осознать свою обиду, как до Крысильни донесся тихий сперва, но очень быстро приближающийся вой. Он был не особенно громким, но каменные стены Крысильни сотрясались дурной неровной дрожью, мучительной, как зубная боль. Не успел никто и слова сказать, а к вою прибавился отзвук мягких тяжелых прыжков. Зрение уверяло перепуганных побегайцев, что Крысильня стоит, как и стояла, а все остальные чувства – что ее качнуло и повело набок.
   – Ч-что это? – соскочило с трясущихся губ Морехода.
   Словно вся злоба мироздания взревела за дверью в ответ на эти слова. И от этого рева истерическим мявом зашелся вздыбленный Треножник. Он верещал, не замолкая, словно запас воздуха в его кошачьих легких был бесконечным – вопил, вопил, вопил… пожалуй, даже громче, чем Баржа. Мореход попытался пискнуть, взамен громко икнул и вытянул дрожащую руку в направлении двери.
   Дверь еще не полностью растаяла, и то, что светилось за ней в ночной темноте, еще нельзя было с уверенностью назвать глазами, но ничем иным это и быть не могло: такой осмысленной и всепоглощающей злобой может полыхать только взгляд. Эта злоба растворяла дверь, как кипяток растворяет в себе льдинку.
   Первым вскочил со своего места Гвоздь. В руке его блеснул широкий нож-бабочка – оружие, запретное для всех, кроме воинов. Блеск ножа заставил очнуться и Кастета. Будущий воин встал плечом к плечу с Гвоздем, сжимая в руке оружие, давшее ему прозвище. Гвоздь и Кастет шагнули к двери одновременно, словно по команде.
   Тут только Кэссин опомнился.
   Он был меньше других напуган потусторонним воем – ведь он в отличие от остальных не только слышал, но и видел чудовищную тварь. Он даже не особенно растерялся. Скорей уж его ошарашило зрелище повальной паники, а за тем, как извивается Баржа, он пронаблюдал не без некоторого удовольствия. Но теперь положение коренным образом поменялось: вот сейчас Гвоздь и Кастет ринутся на эту тварь за дверью, защищая остальных побегайцев, и неминуемо погибнут. Гвоздя Кэссин уважал безмерно, а к Кастету питал вполне обоснованную симпатию.
   Кэссин рванулся промеж Гвоздем и Кастетом с такой силой, что они отлетели по сторонам.
   – Убирайся! – во всю мочь гаркнул Кэссин. – Вон отсюда! Я тебя не звал!
   Вой за остатками двери приобрел злобно-вопросительную интонацию.
   – Я тебя не звал! – надсаживаясь, заорал Кэссин. – И не позову никогда! Уходи! Уходи насовсем! Я-тебя-не-ЗВАЛ!
   Тяжелое переминание с лапы на лапу, от которого Крысильню снова повело куда-то набок. Новый раскат злобного воя, исполненный кровожадного разочарования. Сотрясающие ночь мягкие прыжки…
   Когда полыхающая за почти уже несуществующей дверью злоба угасла, а вой окончательно утих в отдалении, Гвоздь вздохнул, утер холодный пот и спрятал нож.
   – Похоже, я немного просчитался, Помело, – произнес он по обыкновению ровным и отчетливым голосом, хотя и очень тихо. – Тебе бы не в гильдию рассказчиков, тебе бы в маги податься…
   – Оно ушло? – сдавленным фальцетом осведомился Воробей.
   – Ушло, – ответил Кастет, тоже спрятав оружие. – Помелу скажи спасибо. Как он его…
   Наступила тишина. Ее не нарушал даже Треножник. Сперва он отчаянно пытался издать хоть какой-нибудь звук, но сорванный воплем голос не повиновался ему. Треножник пару раз сипло присвистнул, что долженствовало изображать испуганное мяуканье, потом заметался по Крысильне в поисках чего-нибудь большого, теплого и способного защитить, с разбегу ткнулся мордочкой в живот Бантика и замер, дрожа и посипывая. Бантик ошалело поднял своего любимца на руки и начал его гладить, не в силах перевести взгляд с перепуганного котенка на что-нибудь еще.
   Гвоздь тем временем нырнул куда-то, где он прятал запасы на пресловутый «черный день», и вернулся с большой темной бутылью очень старого вина. Кэссин не помнил, чтобы Гвоздь или Бантик покупали что-нибудь подобное, и немудрено. Такое вино купить невозможно за все запасы побегайцев, даже если включить в оплату саму Крысильню, а с ней и побегайцев в придачу. Бутыль эту Гвоздь украл… впрочем, какая разница, где именно? Довольно и того, что он впервые нарушил свой зарок: его воровские дела никоим образом побегайцев не касаются.
   – Значит, так, – веско произнес Гвоздь. – Спать сегодня все равно никто не сможет… разве что Баржа, но я бы не советовал. Садимся все вот здесь и пьем по кругу. Кто пьет, рассказывает какой-нибудь анекдот и передает вино дальше. Если по глотку, до утра вина на всех хватит – хватило бы анекдотов.
   – А если анекдот будет не смешной? – меланхолично поинтересовался вечно печальный долговязый подросток по прозвищу Отшельник.
   – Шею сверну, – пообещал Гвоздь.
   – А ты бы смог рассказать что-нибудь смешное – сейчас? – возмутился Отшельник.
   – Сейчас и расскажу, – невозмутимо ответствовал Гвоздь, откупорив бутыль и сделав первый глоток. – Значит, так, – начал он, удобно усаживаясь, – один жутко толстый купец уехал с торговым караваном, а жену дома оставил…
   Под взрывы хохота, которыми вполне заслуженно наградили рассказанный Гвоздем анекдот, Кэссин украдкой оглянулся на дверь. Дверь честь честью обреталась, где и раньше, целая и невредимая.
   Следующим бутыль принял от Гвоздя Покойник. Он аккуратно сделал умопомрачительный глоток, не пролив ни капли, и обтер губы, прежде чем начать анекдот.
   – Один воин решил купить свинью, – неторопливо проговорил он. Времени до утра оставалось еще много.
 

Глава 3
ПРОВОДЫ

 
   Вот тут бы Кэссину и забросить свои ночные бдения, вернуть книжку и забыть обо всем. Гвоздь ему даже и совета такого давать не стал: он и подумать не мог, что Кэссину придет в голову поступить по-иному.
   Однако же пришло.
   Вот если бы не обидел Баржа Кэссина… если бы не явился в Крысильню потусторонний кошмар, подтверждая своим присутствием, что не солгал Помело, не выдумал ничего и не сон страшный увидел, а на самом деле пережил такое, что не всякому под силу и не любому доступно… Хотя как знать – не сейчас, так потом, и не Баржа, так другой кто, и неизвестно еще, чем бы для самого Кэссина дело обернулось. Все-таки особой кротостью Кэссин не отличался, и его гнев или обида рано или поздно призвали бы жуткого слугу с оборотной стороны мира. Глядишь, и понравился бы Кэссину непрошеный мститель за его обиды.
   Теперь же Кэссин испытывал непреодолимое отвращение к своему первому слуге – но не к месту, где он его получил. Когда побегайцы осознали, что Помело действительно сразился с какой-то совершенно невообразимой жутью, да еще и одолел ее, взирать на него начали с суеверным почтением, почти со страхом. Преклонение сверстников для любого подростка – искушение непривычное, манящее и невероятно соблазнительное. Конечно, Кэссин не стал бы грабить мертвецов или убивать беззащитных, чтобы насладиться страхом и восхищением остальных, но ведь он и не грабит и не убивает никого.
   Он и вообще ничего предосудительного не делает – а сверстники, как ему мнилось, чаще уважают того, кто нашел в себе смелость совершить это самое предосудительное. Ему не пришлось делать ничего такого, к чему душа не лежит. А между тем он вознесся во мнении побегайцев на ослепительную, недостижимую прежде высоту. Он и помыслить не мог ни о чем подобном… наслаждение оказалось настолько острым, что назавтра Кэссин был единственным, кому не хотелось спать после наполненной кошмарами бессонной ночи. Едва дождавшись потемок, побегайцы завалились спать – а Кэссин вытянул из-за пазухи потрепанную книжку, проклеенную полосками, покрытыми ровной скорописью, и углубился в чтение.
   От Гвоздя Кэссин все же таил свои ночные занятия, сколько мог, ибо чувствовал смутно, что Гвоздь не только не одобрит их, а и книжку отберет и подзатыльниками накормит досыта. Приходилось пускаться на хитрости. Чтобы наутро не клевать носом, Кэссин занимался не каждую ночь, а через раз: сонный вид выдал бы его Гвоздю с головой. Иногда Кэссин притворялся спящим и лишь после того, как убеждался, что все остальные заснули, выскальзывал за дверь и усаживался разбирать при лунном свете таинственные записи. Одного лишь Кэссин не мог укрыть от бдительного взгляда Гвоздя – своих распухших губ.
   Он знал, что не может, не должен больше кричать. Он и не кричал. Когда он приходил в себя на залитой лунным светом портовой улице, губы его были искусаны в кровь, но он больше не кричал. Однажды он прокусил себе язык и едва не захлебнулся кровью прежде, чем ему удалось очнуться. Отоврался он на сей раз не без труда. Гвоздь посмотрел на него так, словно хотел что-то сказать, но все же смолчал: сам он Помело за ночными занятиями не застал ни разу, а бросаться обвинениями по одному лишь подозрению было у него не в обычае.
   К этому времени Кэссин считал, что уже наловчился прятать концы в воду, а досадная оплошность с прокушенным языком… с кем не бывает? Однако он удвоил предосторожности, вовсе не желая быть захваченным врасплох. Невозможность похвастаться перед побегайцами, слегка тяготившая его поначалу, больше не занимала его мысли. Нашлось кое-что посерьезнее по части соблазна, чем пустая похвальба.
   Сам страх, поначалу едва не убивший Кэссина, сделался для него притягательным. Бывало, по утрам Кэссин и сам клялся себе: «Нет, больше никогда, хватит, так и рехнуться недолго». Так то – по утрам, а чем ближе вечер, тем мучительнее желание снова испытать то необычное, что вознесло его над ровесниками, снова увидеть то, чего не видел никто из них, снова выйти победителем… Бывали, впрочем, и поражения. Первое из них и окончилось прокушенным языком и твердым – поутру – решением навсегда покончить с хождениями в мир иной. Но легко ли смириться с поражением тому, кто знал до сих пор только победы? Кэссин даже не стал дожидаться следующего дня, пожертвовал столь необходимым ему сном и в тот же вечер вернулся на поле своей битвы.
   Он не только не хотел больше похвастаться своим избранничеством, но даже иной раз недоумевал слегка: как у него вообще могло возникнуть подобное желание? Восторги побегайцев казались пресными по сравнению с упоительной тревогой, бьющейся в горле перед уходом, и тем торжеством, которое ледяной волной окатывало его всякий раз по возвращении. Да и вообще прелести сытой и тем не менее вольной жизни в Крысильне как-то поблекли рядом с восхитительным неизъяснимым ужасом, с которым так просто соприкоснуться – достаточно взять в руки потрепанную книжку, дождаться, пока все вокруг начнут выводить носом рулады, и выйти на улицу. К тому же при этом надо глядеть в оба, чтобы не попасться, надо обдурить Гвоздя – задача уже сама по себе не из легких. Тайное торжество Кэссина было тем более полным, что и оставалось тайным.
   Однако, как гласит пословица, нос на лице не спрячешь. Как ни старался Кэссин, как ни таился, а выдал себя самым глупым образом.
   Как-то совершенно неожиданно зарядили дожди. Тяжело обвисшие мокрые паруса наводили уныние. Набережная тускло блестела.
   Ступить на потемневший от воды скользкий причал отваживался далеко не всякий. Никакой, или почти никакой, работы для побегайцев в такую погоду в порту не было, и вся ватага отсиживалась в Крысильне, коротая время в бесконечных азартных играх или заслушиваясь воровскими байками Гвоздя – не мог же Помело рассказывать без передышки. Иной раз Мореход удивлял приятелей какой-нибудь совершенно сногсшибательной морской историей, услышанной им от щедрых на россказни моряков, иногда Кастет, запинаясь, излагал жития наиболее почитаемых им воинов. Но куда чаще, если Кэссин уставал угощать всю честную компанию все новыми и новыми выдумками, на помощь ему приходил именно Гвоздь.
   – Вот в самый полдень этим остолопам любование луной и устроили, – неторопливо повествовал Гвоздь.
   Кэссин по своей неопытности в воровском жаргоне было возмутился: какое любование, какая луна, если полдень? В ответ он получил от Гвоздя легкий добродушный подзатыльник и рекомендацию заткнуться, а от Покойника – то же самое и в придачу торопливое пояснение шепотом. Оказывается, язык высокой поэзии, приспособленный ворами для своих нужд, означал в их устах нечто совершенно иное. Любованием луной, к примеру, назывался известный воровской прием: кто-то устраивает драку или как-нибудь еще привлекает к себе внимание окружающих, а покуда простаки этой «луной» любуются, прочие участники шайки обирают их кошельки. Получив разъяснения от Покойника, Кэссин предпочел впредь Гвоздя не перебивать и вообще помалкивать. По правде говоря, он не был особенно расположен к разговорам. Его снедало нетерпение. Дожди вынудили его оставить занятия на целую неделю: таскать с собой книгу под дождь Кэссин не решался, да и что увидишь в непроглядных мокрых потемках? Читать в Крысильне можно, только если свет зажечь, так ведь мигом все проснутся, и Гвоздь – первый. Заниматься же без книги Кэссин пока еще не отваживался. Так что ему оставалось лишь сидеть в Крысильне и проклинать мерзкие дожди. Хотя только ли проклинать? Может, и благодарить тоже? Пока льют дожди, никаких рассказов на куче старых ящиков не предвидится. И не потребует назад старую книгу ее таинственный обладатель. Ведь не явится же он, в самом деле, в Крысильню, чтобы дослушать до конца историю злокозненного мага. Пока льют дожди, Кэссину не придется расставаться со своим сокровищем.
   Так-то оно так, но ожидание измучило Кэссина свыше сил. Он мог думать только об одном и думал об этом неотступно. Он забывал о голоде и жажде и, лишь когда все остальные побегайцы садились за еду, чувствовал, что голоден. Он пропускал мимо ушей морские байки Морехода, сбивчивые рассказы Кастета и даже захватывающие дух истории Гвоздя слушал вполуха. Он еще заинтересовался «любованием луной», но когда Гвоздь принялся повествовать о том, как с гор нагрянули китобои, неправдоподобность этого события не взволновала его ничуть: с гор – так с гор, китобои – так китобои. Возможно, Гвоздь и подразумевает под этим не совсем то же самое, что и Кэссин… но какая, в сущности, разница?
   И только принимаясь за привычный ежедневный труд рассказчика, Кэссин до некоторой степени становился прежним Помелом. Правда, содержание его рассказов поменялось: обычно он предпочитал истории о воинах или ловких мошенниках, а теперь повествовал все больше о магах. Маги его и подвели. С их стороны это было самым настоящим предательством.
   Рассказывал Кэссин по-прежнему увлеченно, не жалея подробностей и помогая себе жестами.
   – И тогда, – вдохновенно произнес Кэссин, понижая голос до трагического шепота, – великий маг вознес руку над их головами, и по его ладони заструился магический свет…
   Баржа взвыл и нырнул под стол. Треножник ринулся к Кастету и впился когтями в его голое плечо – оба они, и Треножник, и Кастет, выразительно мяукнули. Гвоздь бесстрастно выругался.
   Кэссин стоял посреди Крысильни. Подражая жесту мага из сказки, Кэссин взмахнул рукой и воздел ее вверх. По его ладони струился магический свет.
   Разумеется, окончить историю Кэссину не удалось, да никто от него этого и не требовал. Собственный маг куда ценнее собственного рассказчика, а магический свет на ладони прогнал скуку гораздо основательней, чем обычные рассказы Помела. Побегайцы уже целую неделю отсиживались в Крысильне, и даже самые интересные истории им успели опостылеть до полной обрыдливости. Вопя от восторга, побегайцы облепили Кэссина, словно мухи – леденец. Всеобщей радости не разделял только Гвоздь. Он перекинулся парой тихих слов с Покойником, дождался от него ответного кивка и решительно подошел к Кэссину.
   – А ну брысь, босота, – хмуро заявил он. – Нам с магом поговорить надо.
   Кэссин не был привычен к изъявлениям публичного восторга, и они его если и не смутили, то утомили почти мгновенно. Так что последовал он за Гвоздем по доброй воле, не чуя ничего дурного. Мало ли от чего Гвоздь не в духе! Он в последнее время и вообще редко бывает в ином настроении.