Так вот, когда она присела ко мне на кровать, я стал внимательно, возможно даже чересчур пристально, присматриваться к ней, но она тут же заговорила.
   – Я понимаю, что ты сейчас чувствуешь, – сказала она. – Ты всех их ненавидишь. И причина тому – все, что пришлось тебе пережить и что они не в силах понять. Они и представить себе не могут, что именно произошло с тобой там, в горах.
   В ее словах чувствовалось какое-то холодное восхищение. Я продолжал молчать, но по моему виду она догадалась, что ее предположения были верны.
   – Нечто подобное я чувствовала, когда рожала своего первенца, – продолжала она. – Мои мучения длились двенадцать часов, и все это время я находилась в плену невыносимой боли, сознавая, что избавить меня от нее может только рождение или смерть ребенка. Когда же наконец все было позади и на руках у меня лежал твой брат Августин, я никого не желала видеть возле себя. И отнюдь не потому, что считала окружающих виновными в своих страданиях. Все дело было в том, что мне пришлось испытать такие муки, пройти через все круги ада, в то время как им не довелось побывать в этом аду. Я вдруг почувствовала себя всеми покинутой. Казалось бы, вполне обычный акт зарождения новой жизни заставил меня понять истинное значение слова «одиночество».
   – Да, да, именно так, – потрясенно отозвался я.
   Она не ответила. Я бы удивился, поступи она по-другому. Мать сказала лишь то, ради чего пришла, и вовсе не собиралась вести со мной долгую беседу. Она, однако, положила мне на лоб руку, что тоже было для нее весьма необычным, а потом внимательно оглядела меня. Только тогда я вспомнил вдруг, что все это время на мне была испачканная кровью одежда, и осознал, как, должно быть, отвратительно я выгляжу.
   Какое-то время она продолжала молчать.
   Я сидел, глядя мимо нее на горевший в камине огонь, и мне хотелось так много сказать ей, особенно о том, как я ее люблю.
   Но я не посмел это сделать. Слишком свежи были воспоминания о ее манере решительно прерывать меня, если я заговаривал с ней. В моем отношении к матери удивительно сочетались огромная любовь и величайшая обида.
   Всю жизнь я видел ее за чтением итальянских книг, смотрел, как она пишет письма разным людям в Неаполь, где прошли ее детство и юность, но при этом у нее никогда не хватало терпения обучить меня или моих братьев алфавиту. Ничего не изменилось и после моего возвращения из монастыря. В двадцать лет я не умел ни читать, ни писать, за исключением разве что нескольких молитв и своего имени. Я ненавидел ее книги, меня выводила из себя ее погруженность в иной мир.
   Где-то в глубине души я ненавидел даже мысль о том, что только невыносимая боль, которую я сейчас испытывал, оказалась способна вызвать в матери хоть какое-то подобие интереса и теплого чувства ко мне.
   И все же она была моим единственным спасителем. Только она. А я так устал от одиночества! Наверное, подобные чувства человек может испытывать только в юности.
   Сейчас она покинула стены библиотеки – своего постоянного убежища – и была рядом со мной. Она была добра и внимательна ко мне.
   Когда я наконец понял, что она не встанет сию же минуту и не уйдет, я осмелился заговорить с ней.
   – Матушка, – тихо сказал я, – это еще не все. До того как все это произошло, я временами испытывал ужасные чувства. – Лицо ее оставалось непроницаемым, и я продолжил: – Иногда мне снилось, что я убиваю их всех. В своих видениях я убивал своих братьев и отца, я шел из комнаты в комнату и уничтожал их точно так же, как уничтожил волков. Я ощущал в себе непреодолимое стремление убивать...
   – И я тоже, сынок, – ответила она. – И я тоже... – Она взглянула на меня, и лицо ее при этом осветилось очень странной улыбкой.
   Я придвинулся к ней, наклонился ближе и, понизив голос, продолжал:
   – Мне снится, что я кричу, когда это происходит, что лицо мое искажено гримасой, а из широко раскрытого рта вырываются дикие вопли и визг.
   Она вновь понимающе кивнула, и мне показалось, что глаза ее освещены изнутри странным огнем.
   – А когда я сражался с волками там, в горах, матушка... я испытывал примерно такие же ощущения.
   – Только примерно? – спросила она.
   Я кивнул.
   – Когда я убивал волков, мне казалось, что это делаю не я, а кто-то другой. Даже сейчас я не могу с точностью сказать, кто именно сидит рядом с тобой – твой сын Лестат или тот, другой, – убийца.
   В течение долгого времени мать не произнесла ни слова.
   – Нет, – наконец вымолвила она, – волков убил именно ты. Ведь ты же охотник, воин. Твоя беда в том и состоит, что ты намного сильнее всех остальных, живущих здесь.
   В ответ я лишь покачал головой. Да, ее слова таили в себе правду, но дело было совсем не в этом. Причина моих несчастий состояла совершенно в другом. Но какой смысл говорить об этом сейчас?
   Мать на мгновение отвернулась, потом снова взглянула на меня.
   – Но в тебе заключено не одно, а сразу несколько существ, – сказала она. – Ты одновременно и обыкновенный человек, и убийца. И ты не должен позволять убийце одержать победу только лишь потому, что ты их ненавидишь. Ради возможности покинуть эти места ты не имеешь права взваливать на себя бремя убийства или безумия. Вне всяких сомнений существуют и другие пути.
   Ее последние слова потрясли меня до глубины души, ибо она сумела добраться до самой сути. Меня поразил вложенный в них смысл.
   Меня никогда не покидало ощущение, что мне не удастся победить, оставаясь при этом добродетельным человеком. Быть великодушным и добрым означало потерпеть поражение. Разве что мне удастся найти какие-либо иные критерии добродетели.
   Какое-то время мы сидели неподвижно и молча. Между нами возникла вдруг необычная даже для наших отношений близость. Мать не сводила взгляда с огня, поглаживая густые, уложенные кольцом на затылке волосы.
   – Знаешь, какие мысли иногда приходят мне в голову? – спросила она. – Не столько о том, чтобы убить их, сколько о том, чтобы навсегда покинуть и таким образом заставить почувствовать, что такое полное пренебрежение их интересами. Мне представляется, что я все пью и пью вино, пока наконец не напиваюсь до такой степени, что полностью раздеваюсь и обнаженной купаюсь в горной реке.
   Я едва сдержал смех. Однако моя веселость несла на себе некий отпечаток возвышенности. На какое-то мгновение мне вдруг показалось, что я неправильно понял ее слова. Но, внимательно вглядевшись в лицо матери, я убедился в том, что она говорила именно это и еще не закончила.
   – А потом мне представляется, что я направляюсь в деревню, захожу в кабачок и приглашаю в свою постель первого встретившегося мне там мужчину – неважно, будет ли это неотесанный грубиян, старик или мальчик. Важно лишь, что я лежу в постели и одного за другим принимаю мужчин, испытывая при этом восхитительное ощущение триумфа и совершенно не интересуясь тем, что происходит с твоим отцом и братьями, живы ли они еще. В такие минуты я словно становлюсь наконец собой и никому, кроме себя, не принадлежу.
   От удивления и потрясения я совершенно лишился дара речи. И в то же время меня разбирал смех, едва лишь я представлял себе реакцию своих братьев, отца и самодовольных деревенских лавочников на подобное поведение матери. Ситуация казалась мне более чем забавной.
   Не расхохотался я, должно быть, только лишь потому, что возникший перед моими глазами образ обнаженной матери сделал подобный смех неуместным. Но и спокойным я остаться не мог – я издал тихий смешок, и она с полуулыбкой кивнула в ответ, слегка приподняв брови и тем самым как бы подтверждая, что мы с ней легко понимаем друг друга.
   В конце концов я не выдержал и разразился смехом, стуча себя кулаком по колену и ударяясь головой о деревянную спинку кровати. Мать тоже едва не расхохоталась – быть может, она сделала это в душе.
   Это был для меня удивительный момент. Странно было осознавать ее как обыкновенное человеческое существо вне всякой связи со всем, что ее окружало. Мы действительно хорошо понимали друг друга, и все мои обиды на нее в тот момент не имели никакого значения.
   Она вытащила из волос шпильку, и они густой волной упали ей на плечи.
   После этого мы еще около часа сидели молча. Не было ни смеха, ни разговоров – только пылающий в камине огонь и ощущение того, что она находится рядом.
   Она повернулась так, чтобы огонь хорошо был виден ей, а я тем временем любовался ее точеным профилем и изящной формой губ и носа. Потом она вновь взглянула на меня и уже совсем другим, лишенным всяких эмоций, ровным тоном произнесла:
   – Я уже никогда не смогу отсюда уехать. Я умираю.
   Все пережитые мною ранее эмоции не шли ни в какое сравнение с тем потрясением, которое я испытал в этот момент.
   – Я переживу весну и, может быть, лето. Но зиму мне уже не суждено пережить, – продолжала между тем мать. – В этом я совершенно уверена. Боль в легких слишком сильна.
   – Матушка! – только и смог воскликнуть я, склоняясь к ней, и в голосе моем слышалось неподдельное страдание.
   – Не нужно ничего говорить, – ответила она.
   Мне даже показалось, что ей не нравится, когда я называю ее матушкой, но я ничего не мог с собою поделать.
   – Мне просто необходимо было с кем-то поговорить об этом, – сказала она, – произнести эти слова вслух. Потому что эти мысли приводят меня в ужас. Я боюсь.
   Мне очень хотелось взять ее за руку, но я знал, что она никогда не позволит мне сделать это. Она не любила, когда к ней прикасались. Сама она никогда никого не обнимала. Нас соединяли только взгляды, и мои глаза были полны слез.
   – Тебе не следует много думать об этом, – промолвила она, похлопывая меня по руке. – Я и сама вспоминаю о своей болезни лишь время от времени. Однако ты должен быть готов к тому, что тебе когда-нибудь придется жить без меня. Возможно, это явится для тебя более тяжелым испытанием, чем может показаться тебе сейчас.
   Я попытался что-то сказать, но не смог вымолвить ни слова.
   Она молча покинула комнату.
   Хотя в разговоре мы ни разу не коснулись моих костюма, бороды и внешнего вида в целом, она прислала ко мне слуг с чистой одеждой, бритвой и теплой водой. Я безропотно отдался их заботам.

3

   Силы мои несколько окрепли. Я почти не вспоминал о волках, и все мои мысли были заняты матерью.
   Вспоминая ее слова об ужасе, который она испытывает, я не мог до конца понять их значение, но осознавал, что она сказала правду. Наверное, я тоже чувствовал бы нечто подобное, если бы знал, что медленно умираю. Схватка в горах с волками не шла с этим ни в какое сравнение.
   Было еще нечто не менее важное. Всю жизнь она молчаливо сносила свое несчастье. Точно так же, как и я, она ненавидела царившие вокруг нас инерцию и безнадежность. И вот теперь, родив восьмерых детей, из которых выжили лишь трое, она умирала сама. Конец ее был уже близок.
   Я решил встать и покинуть свое убежище, надеясь, что сделаю ей приятное. Однако это оказалось не в моих силах. Я не мог вынести мыслей о ее близкой кончине. Поэтому я продолжал ходить из угла в угол по комнате, ел то, что приносили мне слуги, но не мог заставить себя пойти к ней.
   Так миновал почти месяц, к концу которого в нашем доме появились визитеры. Из-за их приезда я все-таки вынужден был покинуть свою комнату.
   Войдя ко мне, мать сказала, что пришли торговцы из деревни и что они хотят лично воздать мне почести за уничтожение волков.
   – Пусть убираются к черту, – ответил я.
   – Нет, ты обязан спуститься вниз, – настаивала она. – Они принесли тебе подарки. А теперь иди и исполни свой долг.
   Все это было мне совсем не по душе.
   В большом зале я увидел богатых деревенских торговцев. Всех их я очень хорошо знал, и все они были одеты подобающим случаю образом.
   Однако среди них был весьма странный человек, которого я узнал не сразу.
   Он был примерно моих лет, очень высок, однако, едва встретившись с ним взглядом, я тут же вспомнил, кто он. Николя де Ленфен, старший сын торговца тканями, посланный отцом на учебу в Париж.
   Вид его произвел на меня впечатление.
   На нем был розовый с золотом парчовый костюм и туфли с золотыми каблуками, а воротник его украшали несколько слоев итальянских кружев. Только волосы его остались прежними – такими же темными и вьющимися. Они были собраны назад и перетянуты широкой шелковой лентой, но, несмотря на это, придавали ему тот же, что и раньше, мальчишеский вид.
   Выглядел он именно так, как требовала того парижская мода. Эта мода благодаря почте довольно быстро доходила даже до такой провинции, как наша.
   Я же встретил гостей в далеко не новой шерстяной одежде и изношенных кожаных сапогах, а кружева на моей рубашке давно пожелтели и были штопаны-перештопаны.
   Мы поклонились друг другу, после чего он, как спикер делегации, развернул черную саржу и достал из нее красный бархатный плащ, отделанный мехом. Восхитительная вещь! Когда он взглянул на меня, глаза его сияли. Можно было подумать, что на самом деле сеньором был он, а не я.
   – Монсеньор, – почтительно обратился он ко мне, – мы просим вас принять это. На подкладку плаща пошел самый лучший волчий мех, и мы надеемся, что он сослужит вам хорошую службу в зимние холода, когда вы соблаговолите отправиться на охоту.
   – И еще вот это, монсеньор, – вступил в разговор его отец, протягивая мне великолепно сшитую пару сапог из черной замши на меху. – Это тоже пригодится вам на охоте.
   Меня переполняли эмоции. Эти люди, обладавшие таким богатством, о котором я мог только мечтать, от чистого сердца преподносили мне чудесные дары и оказывали почести как аристократу.
   Я принял плащ и сапоги и поблагодарил дарителей так бурно и искренне, как не благодарил еще никого в своей жизни.
   – Ну уж теперь-то он станет совершенно невыносимым, – услышал я за спиной шепот моего брата Августина.
   Кровь прилила к моему лицу. Я был вне себя от того, что он посмел произнести эти слова в присутствии такого большого количества людей. Но, взглянув на Николя де Ленфена, я увидел на его лице симпатию и нежность.
   – Меня тоже считают невыносимым, монсеньор, – шепнул он мне, когда мы поцеловались на прощание. – Позвольте мне когда-нибудь навестить вас, чтобы побеседовать и услышать рассказ о том, как вам удалось уничтожить волков. Только невыносимые люди способны совершить невозможное.
   Еще никто из торговцев не осмеливался так разговаривать со мной. Мы снова на миг превратились в маленьких мальчиков, и я громко рассмеялся ему в ответ. Отец Николя пришел в замешательство. Даже мои братья перестали перешептываться между собой. Один только Николя де Ленфен продолжал улыбаться с поистине парижским хладнокровием.
 
   Как только все ушли, я взял красный бархатный плащ и замшевые сапоги и направился в комнату матери.
   Она, как всегда, читала, одновременно медленными движениями расчесывая волосы. В просачивавшемся сквозь окно бледном солнечном свете я впервые заметил в них седину. Я пересказал ей слова Николя де Ленфена.
   – Почему он назвал себя невыносимым? – спросил я. – Мне показалось, что он придавал этим словам какой-то особый смысл.
   Мать в ответ рассмеялась.
   – Да, в его словах действительно есть особый смысл. Он не пользуется уважением окружающих. – Она оторвалась от чтения и посмотрела на меня. – Тебе известно, что ему стремились дать образование и воспитать из него подобие аристократа. Так вот, еще в первом семестре, в самом начале своего обучения праву, он безумно влюбился в игру на скрипке и не мог уже думать ни о чем другом. Кажется, он тогда побывал на концерте какого-то виртуоза из Падуи, чья игра была столь восхитительной, что люди утверждали, будто он продал душу дьяволу. И тогда Николя бросил все и начал брать уроки у Вольфганга Моцарта. Он продал свои книги. Он играл и играл на скрипке и в конце концов провалился на экзаменах. Представляешь, он хочет стать музыкантом!
   – И отец его, конечно же, вне себя?
   – Естественно! Он даже вдребезги разбил инструмент, а ведь тебе известно, как относятся торговцы к любому дорогостоящему товару.
   Я улыбнулся.
   – Значит, Николя лишился своей скрипки?
   – Нет, скрипка у него есть. Он тут же помчался в Клермон, продал там свои часы и купил новый инструмент. Этот юноша и в самом деле невыносим, но самое худшее состоит в том, что играет он действительно весьма неплохо.
   – Ты слышала его игру?
   Моя мать хорошо разбиралась в музыке. В Неаполе, где она выросла, музыка окружала ее повсюду. А я слышал лишь пение церковного хора да игру ярмарочных музыкантов.
   – В воскресенье, когда я шла на мессу, он играл в своей комнате над магазином. Игру слышали все, кто проходил мимо, а его отец грозился переломать сыну руки.
   При мысли о подобной жестокости я даже вскрикнул. Но рассказ матери чрезвычайно заинтересовал меня, и мне казалось, что я уже успел полюбить Николя, в первую очередь за его стремление поступать по-своему в столь нелегких обстоятельствах.
   – Конечно же, ему никогда не удастся добиться успеха, – сказала мать.
   – Почему?
   – Ему слишком много лет. В двадцать лет поздно начинать обучение игре на скрипке. Хотя кто знает... Его игра по-своему великолепна. Быть может, он тоже когда-нибудь сумеет продать душу дьяволу.
   Я рассмеялся, правда несколько натянуто. Все казалось мне таким странным и интересным.
   – А почему бы тебе не отправиться в город и не познакомиться с этим молодым человеком поближе? – спросила она.
   – Какого черта мне это нужно?
   – Послушай, Лестат, твоим братьям это очень не понравится, а вот торговец будет вне себя от счастья. Еще бы! Его сын подружится с сыном маркиза!
   – На мой взгляд, недостаточно веские причины.
   – Он жил в Париже. – Она окинула меня долгим взглядом, потом вновь углубилась в чтение, время от времени медленно проводя рукой по волосам.
   Я смотрел на нее, ненавидя в тот момент все книги на свете. Мне хотелось спросить ее о том, как она себя чувствует, сильно ли мучил ее сегодня кашель, но я не осмелился заговорить об этом
   – Отправляйся в город и побеседуй с ним, Лестат, – не отрываясь от книги и не глядя на меня, повторила она.

4

   Прошла неделя, прежде чем я принял решение отыскать Николя де Ленфена.
   В красном бархатном, подбитом мехом плаще и замшевых сапогах на меху я шел по извилистой главной улице деревни по направлению к кабачку.
   Магазин, принадлежавший отцу Николя, располагался как раз напротив кабачка, но Николя не было ни видно, ни слышно.
   Денег моих едва хватило бы на стакан вина, и я не знал, как себя вести, когда хозяин с поклоном поставил передо мной целую бутылку своего лучшего вина.
   Конечно же, все эти люди всегда относились ко мне с почтением, поскольку я был сыном землевладельца. Однако, после того как я уничтожил волков, ситуация изменилась. Как ни странно, я чувствовал себя еще более одиноким, чем прежде.
   Едва я успел налить себе первый стакан, в проеме двери возникло яркое сияющее видение. Это был Николя.
   Слава Богу, он был одет не так роскошно, как в прошлый раз, однако весь его внешний вид свидетельствовал о богатстве и благосостоянии. На нем были шелк, бархат и новая кожа.
   Он раскраснелся, как от быстрого бега, растрепавшиеся волосы превратились в беспорядочную массу, а глаза сияли от возбуждения. Поклонившись, он подождал приглашения присоединиться ко мне за столом и лишь после этого заговорил:
   – Расскажите, монсеньор, как же вам удалось уничтожить волков?
   Сложив на столе руки, Николя не сводил с меня взгляда.
   – А почему бы вам, монсеньор, не рассказать мне о том, как живется в Париже? – спросил в свою очередь я и тут же понял, что слова мои прозвучали как грубая насмешка. – Простите, – немедленно извинился я, – но мне и в самом деле очень хочется об этом узнать. Вы посещали занятия в университете? Вы действительно учились у Моцарта? Чем занимаются парижане? О чем они говорят? О чем думают?
   Град вопросов заставил Николя тихо рассмеяться. Я тоже усмехнулся в ответ, приказал хозяину подать второй стакан и подтолкнул к Николя бутылку.
   – Расскажите, – попросил я, – посещали ли вы парижские театры? Удалось ли вам побывать в «Комеди Франсез»?
   – Я бывал там множество раз, – ответил он. – Знаете, с минуты на минуту должен прибыть дилижанс, и здесь станет чересчур шумно. Окажите мне честь и позвольте угостить вас ужином в одной из отдельных комнат наверху. Я был бы весьма рад предоставленной мне возможности...
   Прежде чем я успел ответить благородным отказом, он уже отдавал необходимые распоряжения. Нас проводили в очень просто обставленную, но при этом уютную маленькую комнату.
   До сих пор мне редко приходилось бывать в маленьких, отделанных деревом помещениях, и эта комнатка понравилась мне с первого взгляда. Стол был накрыт, ужин должны были принести чуть позже, огонь в камине горел, отчего в комнате было действительно тепло в отличие от замка, где ревущее в каминах пламя практически не давало никакого жара. Толстые стекла в окнах были достаточно чистыми, чтобы сквозь них можно было любоваться голубизной зимнего неба и белоснежными горами.
   – Ну вот, а теперь я готов рассказать вам о Париже все, что вас интересует, – приветливо заговорил Николя, ожидая, пока я сяду первым. – Да, я действительно учился в университете. – Он усмехнулся, словно воспоминания о том времени не вызывали в душе его ничего, кроме презрения. – Я действительно брал уроки у Моцарта, который непременно сказал бы мне, что я безнадежен, если бы в высшей степени не нуждался в учениках. Так с чего же мне начать? С тяжелого зловония большого города или с царящего там адского шума? С толп голодных людей, которые окружают вас повсюду? С грабителей, поджидающих вас в каждой аллее и в любой момент готовых перерезать вам горло?
   Я отказался слушать рассказы о чем-либо подобном. Улыбка Николя отнюдь не соответствовала тону, а манера его поведения была открытой и располагающей.
   – Настоящий большой парижский театр... – начал я. – Расскажите мне о нем, опишите во всех подробностях... как он выглядит?
 
   Мы провели вместе целых четыре часа, на протяжении которых только и делали, что пили и разговаривали.
   Прямо на столешнице он мокрым пальцем рисовал планы театров, подробно описывал виденные им спектакли, знаменитых актеров, маленькие домики на парижских бульварах. Постепенно он так увлекся рассказом о Париже, что от его цинизма не осталось и следа, – своим неподдельным интересом я воскресил его воспоминания об Иль-де-ля-Сите, о Латинском квартале, о Сорбонне и Лувре.
   Потом мы заговорили о более абстрактных вещах – о том, как отражают происходящие события парижские газеты, о студентах, заполняющих маленькие кафе и до хрипоты спорящих друг с другом. Он рассказал мне о том, что народ волнуется и уже не относится к монархии с прежним почтением. О том, что люди требуют смены правительства и терпения их едва ли хватит надолго. Он рассказал мне о философах – о Дидро, Вольтере и Руссо.
   Далеко не все из того, что он говорил, было мне понятно. Однако его живой и временами ироничный рассказ дал мне великолепное и на удивление полное представление обо всем, что там происходило.
   Меня, конечно, отнюдь не удивил тот факт, что люди образованные не верят в Бога, что их гораздо больше интересует наука, что аристократия уже не вызывает прежнее почтительное к себе отношение, равно как и церковь. Наступила эпоха разума, где не было места предрассудкам, и чем больше рассказывал мне Николя, тем больше я понимал.
   Потом он рассказал мне об Энциклопедии, об этом величайшем собрании знаний всего человечества, которое составлялось под руководством Дидро. Позже пришла очередь салонов, в которых ему приходилось бывать, питейных заведений и вечеринок в компании актрис. Он описывал мне городские балы в Пале-Рояле, на которых рядом с простыми людьми появлялась Мария-Антуанетта.
   – Поверьте, – сказал он мне под конец разговора, – здесь, в этой комнате, все это кажется гораздо более привлекательным, чем есть на самом деле.
   – Я вам не верю, – мягко ответил я, потому что не хотел, чтобы он замолчал. Я готов был слушать его без конца.
   – Это безбожный мир, монсеньор, – сказал он, открывая еще одну бутылку и разливая по стаканам вино. – Очень опасный мир.
   – Почему же опасный? – прошептал я. – Что может быть лучше, чем избавление от предрассудков?
   – Вы говорите как истинный сын восемнадцатого века, монсеньор, – ответил он со слегка меланхолической улыбкой. – Но в этом мире не осталось абсолютно никаких ценностей. Всем заправляет мода. Даже атеизм не более чем дань моде.
   Я никогда не отличался чрезмерной религиозностью и обладал, скорее, светским складом ума. Но причиной тому не были какие-либо философские убеждения. В нашей семье ни прежде, ни теперь набожность не была свойственна никому. Все мы, конечно, утверждали, что верим в Бога, и посещали мессу, но таким образом лишь выполняли свой долг. Истинная вера в нашей семье, как, впрочем, и в тысячах других аристократических домов, давным-давно умерла. Даже во время своего пребывания в монастыре я не верил в Бога. Я верил в окружавших меня монахов.
   Я постарался как можно доступнее и мягче объяснить это Николя, потому что боялся оскорбить его чувства, ибо в его семействе все обстояло по-другому.
   Даже его презренный скупердяй-отец (которым я все же втайне не переставал восхищаться) был истово верующим человеком.