Приснился ей Багрицкий, совсем маленький, приготовишка-гимназист. Задыхающийся, мокрый от пота, он пытался вытащить павловский, с золотыми лебедиными шеями диван из горящего дома. Корчились в огне старинные картины, шумно полыхали занавеси, а Багрицкий все скользил ступнями по дымящемуся полу, и изо рта его рвался страшный, неразличимый крик. Пока все не заволокло плотным, клубящимся туманом…
   Проснулась Варвара от холода. Она лежала поперек кровати, с задранным подолом, рядом, под атласным одеялом, вытянулся Мазель. Чмокая, шевеля губами, он оглушительно храпел. В комнате царил полумрак, угли в камине прогорели, в лампе с прикрученным фитилем едва-едва теплилась жизнь. Пахло как в дешевом борделе – перегаром, козлом и несвежими простынями.
   «Хорошо бы сдохнуть. – Варвара отыскала боты, клацая зубами, застегнула все крючки на шубе и, пошатываясь, подошла к столу. Ее трясло, холод шел откуда-то изнутри, казалось, душа замерзла, покрылась ледяной коркой. – Утопиться, что ли, как пушкинской Лизе. – Прибавив огонек в лампе, она хлебнула водки и, выловив пальцами грибок, нетвердой походкой направилась к двери. – Где, бишь, ее угораздило-то, – в Лебяжьей канавке?»
   Варвару вдруг обуяла досада, сделалось обидно до слез – ну почему ей так не везет, все замерзло, даже не утопишься по-человечески. Однако уже в коридоре, вспомнив про забытые панталоны, она принялась истерично хохотать – вот Геська-то обрадуется подарочку! А что, пусть пользуется, теперь коммуния. Хорошие панталоны, от мадам Дюклэ, это вам не обрезанные солдатские подштанники.
   Где-то на полпути она споткнулась, выронив лампу, сильно ударилась обо что-то лбом. Хрустнуло стекло, керосиновый огонек мигнул, и наступила темнота. Боль отрезвила Варвару, заставила подняться и на ощупь, по стеночке, двинуться вперед. Она шла, спотыкаясь, падая, и в гудящей голове ее вертелась единственная мысль – почему ребенок в ней не от Граевского, а от ничтожного, омерзительного комиссара? Потом она заплакала от жалости к Багрицкому – все предали его, и жена, и сестра. Верно говорят французы, что на это способны только свои.
   Слезы градом катились по ее щекам, всхлипывая, она с мучительной ясностью представляла себя со стороны – пьяная, только что из-под вонючего скота, с разбитыми в кровь коленями. Униженная, обманутая, втоптанная в грязь. Поплакала – и стало легче, действительно, est quaedam flere voluptas[1].
   Наконец, нащупав свою дверь, она вошла, растопив буржуйку, поставила чайник и затем долго, пока не извела весь кипяток, мылась, присев над тазом. Ни мыслей, ни слез, только струйка горячей воды, словно жизнь утекающей между пальцев.
   Светало. За окнами все так же мельтешил нескончаемый, безжизненный снег.

III

   Долг платежом красен. Настала и для большевиков пора расчета с немецкими благодетелями. В опломбированном вагоне катались? Кредиты под революцию брали? Военную подмогу заказывали? Пожалуйте, за все нужно платить.
   Для уточнения деталей собрались в пограничном Брест-Литовске. Переговоры затянулись, и пока суть да дело, члены большевистской делегации сочетали приятное с полезным – скупали все подряд в немецких военных магазинах, ездили отовариваться в Польшу, развлекались по полной программе. Wein, Weib und Gesang[1]. Красный дипломат Каменев, он же Розенфельд, изображал из себя потомственного дворянина и в пьяном виде лихо отплясывал «русскую» в варшавском публичном доме. Когда после первого раунда советская делегация отбывала, закупленное большевиками барахло, не помещаясь в купе, загромождало проходы в вагонах.
   Наконец в феврале восемнадцатого был заключен Брестский мир. Помимо Финляндии, Литвы и Латвии от России отторгались Эстония, Украина, Крым и Закавказье. Ей вменялась полная демобилизация армии и разоружение флота. Контрибуция составляла шесть миллиардов марок золотом, плюс кабальный торговый договор и восполнение убытков, понесенных немцами в результате революции. По существу, Россия попала в полную экономическую зависимость от Германии, превратившись в сырьевую базу для продолжения войны на Западе. Вот уж действительно, долг платежом красен!
   И потянулись через Польшу, Белоруссию, Прибалтику бесчисленные составы с хлебом, сахаром, яйцами, живым скотом, спиртом, салом. Везли фураж, железо, марганец, лес, не брезговали тряпьем и металлоломом. Никогда еще с Батыевых времен русская земля не знала такого унижения. Только большевиков это, похоже, не очень-то трогало, главное – сохранение власти, а национальные интересы дело десятое.
   – Россия для нас это охапка хвороста, который мы подбросим в костер мировой революции. – Лев Давидович Троцкий очень любил выражаться образно, метафорами он воздействовал на воображение аудитории.
   – На Россию мне наплевать, ибо я большевик. – Владимир Ильич Ленин был более категоричен. – Пусть девяносто процентов русского народа погибнет, лишь бы остальные дожили до мировой революции. Архиважно смотреть на реалии жизни диалектически, с позиций практического марксизма. И действовать решительно, сообразуясь с текущим моментом.
   Что-что, а уж извлечь выгоду из любой ситуации большевики умели. Вот и в феврале восемнадцатого одним только росчерком пера Ленин узаконил классовый террор, выпустив декрет «Социалистическое отечество в опасности». А раз оно в опасности, значит, необходимо ввести особый режим и расстреливать на месте «неприятельских агентов, спекулянтов, громил, хулиганов, агитаторов и шпионов». Пойди потом разберись, кого за что шлепнули! Хорошо бы создать трудовые батальоны, в которые «должны быть включены все работоспособные члены буржуазного класса, мужчины и женщины, под надзором красногвардейцев». За сопротивление – расстрел. За ношение оружия без двух разрешений – к стенке. За сокрытие продовольственных запасов – туда же, в расход. А куда деваться, социалистическое отечество-то в опасности!
   Однако если посмотреть диалектически… В совнаркоме, например, уже вовсю шли разговоры о тайном переезде в Москву, за неприступные кремлевские стены, а ну ее, эту петербургскую суету!
   Брестский мир – позорище, беда? Как бы не так! На все надо смотреть с позиций практического марксизма. Морально все, что выгодно.

Глава вторая

I

   В Мальцево дотащились ранним утром.
   – С прибытием, кавалерия, – Граевский вылез из седла, закурив, повел кобылу в поводу, – как насчет привала?
   – Давно пора, зад совсем отнялся. – Паршин с облегчением сполз на землю и, осторожно переставляя негнущиеся ноги, двинулся следом. – Нет уж, по мне лучше в вонючем поезде с пьяной солдатней.
   Он и в самом деле не очень-то походил на кавалергарда.
   Страшила в разговор не лез, шел молча – ему было ясно, что с раненым ухом нужно что-то делать, само, зараза, не пройдет.
   В переулке, неподалеку от станции, они облюбовали ворота поновей и, без хлопот сладившись с хозяином, отдали за бесценок лошадей вместе с амуницией – на своих-то двоих оно вернее.
   Сверху из нахохлившихся туч сыпалась снежная крупа, ветер шевелил макушки елей – лапчатых, дремучих, с крепенькими, похожими на новогодние игрушки шишками. Белая земля, серое небо, зеленая тоска. Хотелось окунуться в тепло, съесть чего-нибудь горячего, скинув сапоги, залезть под одеяло. Обошлись ледяным радушием вокзала, ветчиной с мерзлым хлебом под шустовский коньяк и чуткой, в полглаза, дремой у остывающего костерка – народ вокруг простой, как бы чего не сперли.
   Кемарили, правда, недолго, скоро подошел длинный, вагонов шестьдесят, поезд, под завязку набитый мешочниками, некоторые ехали даже на сцепках. Тем не менее одна из теплушек оказалась полупустой – большую ее часть занимала куча слежавшейся хлорной извести. От едких испарений резало глаза, до надрывного кашля першило в горле.
   – Надеюсь, не врежем дуба, как союзники под Ипром. – Граевский опустился на свободные нары, сплюнув, потянулся за табаком. Ему вдруг вспомнились бои пятнадцатого года, августовская мясорубка, кровь, хлюпающая на дне окопа. И эта мерзкая, всепроникающая вонь хлорки – ею пересыпали залежи трупов. Наверное, это и есть запах смерти.
   Всю дорогу ехали с открытыми дверями, терли покрасневшие глаза, люто завидовали мешочникам на сцепках – тот же холод, зато хоть воздух свежий. Колеса выстукивали заунывную дробь, теплушки на стыках бросало из стороны в сторону, снег белым шлейфом тянулся с вагонных крыш. Бежали назад верстовые столбы, до Петрограда их оставалось все меньше и меньше.
   Был уже вечер, когда под залпы заградотряда поезд прибыл на Царскосельский вокзал. Все здесь напоминало острог – платформы были оцеплены, залы ожидания превращены в фильтрационные пункты. Гвардейцы революции, поднаторевшие в обысках и эксах, стали выводить пассажиров на перрон, срывали с них одежду, на асфальте валялись мешки, свиные полутуши, кислородные подушки с маслом и спиртом.
   – Однополчане мы, – крупному товарищу в кожане Страшила показал киевские пропуска, с важностью достал солдатские книжки, честно посмотрев в глаза, доверительно улыбнулся, – к однополчанину и едем, умирать за правое дело. Комиссара Лохмачева из геройского отряда «Смерть контрреволюции», случаем, не знаете?
   – Нет, не слыхал. – Главный заградитель поскучнел и, отдав, не глядя, документы, сделал знак охране: – Эй, пусть эти катятся.
   Выкатились. По пустынному Загородному стлалась поземка, злющий ветер пробирал до костей, запорошивал глаза снежной пылью. На стене через улицу у заколоченного магазина большой, чудом уцелевший термометр показывал двадцать пять градусов – Петроград встречал гостей собачьим холодом.
   – Ну, вот и все, приехали. – Граевский глянул на стылые дома, на призрачные тени ослепших фонарей, поднял воротник, вздохнул. – Привет тебе, Петра творенье.
   Куда теперь? Как искать Варвару в огромном мертвом городе? И надо ли? Кругом смерть, все рушится, катится к черту, а он, словно кобель стоялый, со своей любовью. Баб, что ли, мало… Ладно, надо думать о ночлеге.
   Словно прочитав его мысли, Паршин извлек часы, нажал на репетир:
   – Ого, десятый час. Господа, если нет других планов, прошу ко мне. Не обремените, отец будет очень рад. – Он вдруг замер на полуслове, вспомнил, как вот так же третьего дня Граевский приглашал в гости к дядюшке. Сделав непроизвольное движение, будто вытирал протез, вздохнул, нетерпеливо дернул шеей. – Ну же, господа, куда вы на ночь глядя. Пойдемте.
   Да, пролитая кровь связывает порой крепче родственных уз.
   – Уговорил, Женя. – Граевский с фальшивым безразличием пожал плечами, Страшила чуть улыбнулся и промолчал. Планов на сегодняшний вечер у них не было.
   – Вот и ладно, – обрадовался Паршин, – пойдемте скорее, холодно.
   Двигаясь вдоль мрачных стен, за которыми, казалось, уже не было жизни, они свернули с Загородного на Троицкую и под завывание ветра зашагали след в след по глубокому снегу. Шли недолго. На углу Графского полыхал костер, красные отсветы ложились на сугробах, плясали на потрескавшихся от пуль магазинных витринах, на золоченых буквах покосившихся вывесок. У огня сидели вооруженные люди, трое в ушастых шапках, перепоясанные патронными лентами, один в легонькой, несмотря на мороз, флотской бескозырке, с маузером на плече.
   – Бдят товарищи, не спится им. – Граевский снял перчатку, сунув руку в карман, нащупал пальцем собачку нагана. – Что-то, господа, совдепия начинает действовать мне на нервы. Все, никаких компромиссов. Надеюсь, патронов у нас хватит.
   Их заметили.
   – Эй, сюда давайте. – Один, в ушастой шапке, поднялся, сдернув винтовку с плеча, двинулся навстречу. – Кто такие? Документы есть?
   Шел он косолапо, с трудом вытаскивая большие, не по размеру, валенки из глубокого снега.
   – А как же! Солдаты мы, возвращаемся с империалистической бойни. – Не утруждая себя оригинальностью, Страшила затянул избитую волынку, низкий голос его сделался умильным и слащавым, словно патока. – Идем всем ротным комитетом. Хотим поступить в ЧК, будем рвать на части мировую буржуазию.
   – Двигай к костру, – красногвардеец в шапке заметно подобрел, однако, не теряя бдительности, оружие все же из рук не выпускал, – там разберутся.
   Винтовку он держал неумело, слишком далеко от себя, ничего не стоило отобрать ее и глубоко вонзить четырехгранный штык сквозь мех лохматой шапки.
   Подошли к жаркому костру, в его сполохах крепкое лицо военмора казалось отлитым из красной бронзы.
   – Документы. – Он легко поднялся на ноги, придвинувшись, властно протянул татуированную руку, и стало ясно, что братишечка греется не только снаружи, но и изнутри – от него шел резкий спиртовой дух.
   – Пожалуйте, с нашим удовольствием. – Засуетившись, Страшила подал ему солдатские билеты, улыбаясь, начал было разговоры про однополчан, ныне подвизающихся в ЧОНе, только старался зря.
   – Ну-ка, греби ближе к свету. – Мельком взглянув на документы, моряк убрал их в карман бушлата и с ухмылочкой уставился Паршину в лицо: – Значит, служивый, говоришь? Ничего, на Гороховой разберутся, из какого ты войска. Эй, Петров, давай-ка их…
   Договорить он не успел. Граевский выстрелил ему в живот, мгновенно повернувшись, всадил пулю между глаз опешившему Петрову и, завалив третьего – прямо мордой в костер, вдруг заметил, что военмор ведет себя как-то не так. Вместо того чтобы, хватая ртом воздух, медленно опускаться на землю, он царапал ногтями кобуру, пытаясь вытащить маузер!
   Однако резко прозвучали выстрелы, и братишечка все же успокоился, тихо вытянулся на снегу. Тут же к нему присоединился и четвертый товарищ – схватившись за голову, он коротко вскрикнул и грузно, всем телом опрокинулся навзничь, под его затылком быстро расплывалось кровавое пятно. И тишина, лишь ветра вой, грохот кровельных листов да веселое потрескивание костра.
   – Прошу, господа, большевик печеный. – Криво улыбаясь, Паршин сунул револьвер в карман, нервно потянул носом воздух, сплюнул. – Похоже, товарищ уже готов, можно вынимать.
   Красногвардеец, угодивший в костер, был до пояса объят пламенем.
   – Э, брось, Женя, не радуйся, нам самим, поди, вот так же гореть на том свете. – Придерживая курок большим пальцем, Страшила осторожно, так, чтобы не ударил боек, спустил собачку револьвера, высморкался в снег, усмехнулся одними губами: – Если, конечно, попы не врут…
   В душе он был доволен, что не пришлось стрелять, – перезаряжай потом наган на морозе.
   «Ты смотри, живуч, как сколопендра. – Нагнувшись к телу военмора, Граевский прогулялся по его карманам, забрал солдатские билеты и, удивляясь неуязвимости балтийца, засунул руку под бушлат: – Ах, вот оно что!»
   Братишечка носил под тельником широкий, наподобие патронташа, матерчатый пояс. Внутри тот был набит чем-то твердым и, если бы не вторая пуля – из револьвера Паршина точно в сердце, наверняка спас бы своему хозяину жизнь.
   «Да, похоже, в нем не морские камушки». Граевский разорвал завязки, хмыкнул – пояс оказался неожиданно тяжелым, – убрал добычу на грудь.
   – Все, господа, уходим. Хорошенького понемногу.
   В плане мародерства он был на удивление спокоен – на войне как на войне, брать трофеи не возбраняется, сами же товарищи непрестанно твердят насчет экспроприации экспроприаторов. Так что нынче грабить награбленное совсем не грех…
   К стыду своему, он вдруг понял, что у него нет никаких эмоций, кроме желания поскорее поужинать.
   – Здесь уже совсем рядом. – Резко взмахнув рукой, Паршин первым сорвался с места, охрипший голос его был полон нетерпения. – Мы почти пришли.
   Двигался он угловато и порывисто, словно нарезающая в ночи круги летучая мышь.
   Свернули в Графский, нырнули во дворы. В мрачном их лабиринте Паршин ориентировался без труда – родные пенаты. Он шагал молча, глядя себе под ноги, выказывая возбуждение лишь стремительностью походки, когда же стали переходить Невский, вздохнул тяжело и кивнул на витрины ресторации Палкина:
   – Господи, как же было раньше хорошо, господа! Не ценили! Ничего не ценили. Теперь о прежней жизни можно только мечтать.
   Витрины были темны, безжизненны, заколочены досками, февральский ветер наносил сугробы перед забитыми дверями.
   – Все, пришли. – Паршин как-то по-детски всхлипнул и остановился у небольшого пятиэтажного дома с эркером. – Home, господа, sweet home[1].
   Однако милый дом родной оказался не таким уж и милым – парадный вход был заколочен досками, во дворе высились сугробы, а на черной лестнице царила темнота, тянуло сквозняком из разбитого окна.
   – Сейчас, господа, сейчас. – Взявшись за перила, Паршин стал на ощупь подниматься по ступеням, с грохотом оступился, яростно выругался и, чиркнув спичкой, остановился у двери в бельэтаже. – Даже не верится. – Он зачем-то подождал, пока погаснет огонек, вздохнул коротко и постучал, с силой, не сдерживая волнения.
   Повисла томительная пауза, затем за дверью послышались шаги, негромкие, крадущиеся, и осторожный голос спросил:
   – Кто? Кто?
   Звериный испуг, смертельная ненависть, безнадежная злоба были в этом голосе.
   – Отец, это я. – Паршин встрепенулся, нетерпеливо схватился за бронзовую, в виде собачьей головы, ручку. – Ну, открывай же.
   – Господи, господи… – За дверью вздохнули. Глухо лязгнул засов, загрохотала цепочка, щелкнули ригели замка, и под скрип петель на пороге показался человек, в руке он держал моргалку – жестяную баночку с плавающим в масле горящим фитилем. На глазах у него блестели слезы.

II

   Внешностью Евгений Паршин пошел в покойницу-мать, отец его, Александр Степанович, был весьма неказист собой – низкоросл, лицом непригляден, с большой, рано облысевшей головой. Будучи происхождения самого подлого, из безземельных подмосковных крестьян, он тем не менее ум имел живой и сметливый, а потому смог выбиться в люди, преступно занимаясь торговлей спитым чаем. Его собирали в трактирах, пропитывали настоем ольховой коры с добавлением отвара табака и для придания аромата упаковывали в ящики с пахучими маслами.
   Промышляли этим в Москве, в основном в рогожской части города, так что фальшивый чай получил название «Рогожского». Дело было прибыльное, но опасное, и однажды Александр Степанович угодил под суд, схлопотал три года ссылки, однако, слава богу, откупившись, поумнел, начал заниматься по табачной части. К четырнадцатому году он уже ворочал миллионами, купил Станислава третьей степени и потомственное дворянство, но счастья не было. Истерично-ветреная красавица жена вечно изводила мигренями, обмороками, женскими, возникшими на нервной почве, проблемами и умерла, как ни странно, действительно от внематочной беременности.
   Единственный сын Евгений, коему в консерватории прочили блестящую будущность, ушел вольноопределяющимся на фронт и потерял в боях руку. Жизнь свелась к получению баснословных прибылей, к утверждению собственной значимости, проистекающей из многомиллионных оборотов, но и это немногое отобрали товарищи. Все сделалось пустым, бессмысленным, и одно лишь удерживало на плаву – это любовь к сыну. А письма от него стали приходить все реже и реже, и наконец их не стало совсем, отчего в голову лезли дурные, с ума сводящие мысли.
   И вот, о чудо, Евгений собственной персоной, живой, здоровый, насквозь пропахший дымом фронтовых костров. Скорей прижать его к сердцу… Только без резких движений, чтобы фитилек не потух…
   – Очень приятно, господа. – Сдержанно обнявшись с сыном, Паршин поздоровался с гостями, приглашающе повел рукой: – Давайте-ка в тепло, что ж мы стоим. В ногах правды нет, впрочем, нигде ее нет.
   Прошли просторной, выстуженной кухней мимо давно не топленной плиты, отразившись в зеркалах передней, свернули в холодный коридор и в самом конце его уперлись в массивную лакированную дверь. За ней находился внушительный, в два окна, кабинет – грузный письменный стол, крытый красным сукном, глубокие кожаные кресла, огромная, застланная цветастым пледом тахта. На полу топилась небольшая, обложенная изразцами «пчелка» с железным трубчатым коленом, выведенным в форточку. Воздух приятно отдавал дымком, уютно гудело пламя, на лепнине стен зыбко маячили отсветы огня.
   – Располагайтесь, господа, прошу. Сейчас будем ужинать. – Паршин водрузил чайник на конфорку, сев на корточки, стал подкладывать дровишки в печь. – Ну же, ну же, не стесняйтесь, курите. И внимания не обращайте на беспорядок – товарищи были с обыском.
   Как бы в подтверждение его слов, лампочки в люстре вдруг налились мерцающим красным светом, на мгновение озарив распоротую, неумело зашитую обивку кресел, вспучившийся, местами выломанный паркет, нарушенные ряды распотрошенных золотисто-черных томов Брокгауза и Ефрона.
   – Да, постарались товарищи, – Александр Степанович вздохнул, охотничьим топориком расколол дверцу шифоньера, – мало им фабрики, арестованных счетов, несгораемого ящика в банке Джумгаирова. Все выгребли дочиста. Впрочем, нет, какие-то крохи еще остались… – Он еще раз вздохнул, хлопнув решетчатой дверцей, поднялся: – Я вас покину на минуту, господа. Пойду позову хозяйку.
   Офицеры тем временем уже сбросили вещмешки, усевшись поближе к пламени, вытянули натруженные ноги и принялись неторопливо закуривать. От тепла, чувства безопасности и уюта глаза их неудержимо слипались.
   – Хозяйку? – Паршин-младший вдруг забыл о самокрутке, опустив кисет, с интересом воззрился на отца: – И кто же эта счастливица?
   Сколько он помнил себя, после смерти матери Александр Степанович обретался бобылем и, не пуская женщин на порог, сам охотно наведывался к ним в веселые дома. А любовниц, мистресс и содержанок не жаловал, общался с дамами по принципу: утерся, заплатил и в сторону.
   – Соседка, Анна Федоровна, вдова покойного адмирала Брюсова. Упокой Господь его душу. – Паршин-старший застыл в дверях, истово перекрестился, голос его понизился до шепота. – Неисповедимы пути Господни, Женя. Как раз перед Новым годом пожаловали ко мне чекисты с обыском, а заодно вломились и к Брюсовым, далеко ходить не надо. Выгребли все, что можно, определили на постой подселенку, ну, а нас с адмиралом, как классовых врагов, бросили в подвал, на Гороховую. Так вот Анна Федоровна продала последнее, нашла концы и дала «барашка в бумажке». Есть в ЧК товарищ Мазаев, выкрест из жидов, взял в лучшем виде. Выпустили нас, только адмиралу легче не стало – простудился, крупозное воспаление легких, сгорел за неделю. Теперь мы с Анной Федоровной вместе, пробавляемся натуральным товарообменом – так, мелочевка, чтобы с голоду не помереть. Ладно, пойду позову ее.
   Он толкнул скрипнувшую дверь и, прикрывая рукой огонек от сквозняка, вышел в промозглый коридор. Не сказал, что еще в ноябре в предчувствии худшего снял укромный подвальчик на Лиговке и сгрузил туда два грузовика полуфунтовых табачных «картузов». Так что не такая уж и мелочевка.
   – Странное чувство, господа, – помолчав, Паршин все же закурил, нервно выпустил струйку дыма, – хочется и спать, и жрать, и немедленно идти резать глотки товарищам…
   – Вначале все же надо поесть. – Страшила, чье ухо разболелось в тепле с новой силой, из вежливости кивнул, Граевский же промолчал, в тяжелой голове его шевелилась лишь единственная мысль – Господи, до чего же тесен этот поганый мир! Только адмиральши Брюсовой ему не хватало. Самоуверенная, въедливая особа с громоподобным голосом. Начнутся расспросы, ненужные охи, ахи, снова придется бередить душу рассказами о дядюшке.
   Нет уж, к чертовой матери, лучше прикинуться спящим. Однако притворяться не пришлось: вид Анны Фердоровны вызвал у него удивление, смешанное с жалостью, – так переменилась она. Цветущая дебелая матрона превратилась в сухонькую сгорбленную старушку. В бархатном черном платье, каракулевой телогрейке и оренбургском платке она напоминала Христову невесту, собирающуюся на богомолье.
   – Господи, Женя, Женя. – Прослезившись, она по-христиански троекратно расцеловалась с Паршиным, привстав на цыпочки, погладила Страшилу по плечу: – Как же вы на Славика моего похожи, тот тоже был великан. – И, взяв Граевского за руку, вдруг улыбнулась, будто вспомнив что-то очень хорошее. – У вас такое знакомое лицо. Мы не виделись раньше? Это не вы приезжали со Славиком к нам в имение?
   Ее единственный сын лейтенант Брюсов служил командиром башни на линкоре «Император Павел I». В феврале семнадцатого революционные матросики, озверев от агитации и спирта с кокаином, раскроили ему голову кувалдой и умирающего выбросили на лед, а будущий нарком по морским (правильнее сказать, по мокрым) делам Дыбенко растоптал его труп копытами горячих орловских рысаков – какой же русский не любит быстрой езды.
   – Увы, мадам. – Граевский виновато улыбнулся, качнул отрицательно головой: – Увы.
   Ему было стыдно за свои дурацкие мысли.
   Между тем на чайнике заплясала крышка, пошел пар из носика.
   – Батюшки, что же это я. – Анна Федоровна захлопотала, на столе появились настоящие, не из кофейной гущи, а из муки, лепешки, сало, хлеб, картофельный суп с воблой, чай, хоть и морковный, с розовыми лепестками, но сладкий, с сахаром. Совсем неплохо по нынешним-то временам.