Она часто водит меня в тот ресторан, где мы сидели в наше первое воскресенье после фильма в «Аксьон Кристин». Официант всегда сажает нас за столик у окна. Он знает, что мы любим друг друга. Официант, он союзник, брат, который никогда не спал с Матильдой. Я всегда оставляю ему на чай. Иногда так хочется стаканчик колы, но приходится заказывать аперитив «Мартини бьянко». За ужином мы берем бутылку вина. После двух бокалов у меня голова идет кругом. Матильда допивает бутылку одна - и десятка лет, разделяющих нас, как не бывало. Она рассказывает про то, как впервые напилась, и про бурную молодость, про кокаин и про поездки в Барселону. У меня мечта сделать так, чтобы ничего этого не было.
   На обратном пути она берет меня за руку. Мы молчим. Иногда мне кажется, что ей не одна сотня лет. Она с трудом засыпает, прямо как Мартен, как все, у кого есть прошлое. А я, наоборот, после любви тут же отрубаюсь. Мне снится ночная дорога, а на обочине - маленькая девочка, она плачет, поет и зовет родителей. Я хочу ей помочь, но не могу. Я резко подскакиваю, лоб у меня пылает. Матильда смотрит на меня. Она кладет руку мне на лицо.
 
   Я пытаюсь найти нужные слова.
   - Матильда, - бормочу я, - познакомь меня со своими родителями, я хочу, чтобы все о нас знали, я хочу знать о тебе все.
   - Хорошо, Анри, если тебе так хочется, я вас познакомлю и все такое, а потом ты все узнаешь, тебе надоест, и ты меня бросишь.
   И тут же бежит в ванную за таблеткой. Я закуриваю. Она включает музыку.
   - Я всю жизнь буду любить тебя, Матильда.
   - Знаю, ты будешь любить меня всю жизнь.
   - Ты мне веришь?
   - Почти. Спи давай.
 
   Мы с Жанной сидим в кафе. Она выходила из магазина, а я увидел ее с другой стороны улицы и окликнул. Вообще-то она очень темпераментная, но со мной говорит сдержанно. Она хочет рассказать сразу обо всем.
   - А я тут недавно видела твоего брата. Мы обедали с подругой, и я увидела в окно, как он проходил мимо.
   Под платьем угадывается ее красивая грудь.
   - Он едва на ногах держался, блевал повсюду. Знаешь, Мартен довольно быстро меня возненавидел. И показывал он это как-то мелочно, шмотки свои по всей квартире разбрасывал, по дому ничего не делал, а то и просто сбегал от меня.
   Жанна рассказывает все это, а сама сидит прямо, не шелохнется. Мой братец приходил, стучал в дверь, крушил счетчики на стоянках - но те умеют стоять насмерть. Жанна спускалась поговорить с ним, хотя он и был пьян в стельку, но пьяные глухи - выпивка разрушает любовь. Что да, то да. И как это Жанне удается так потрясно выглядеть после бессонной ночи? Она говорит о грустном, но с ней все равно хочется заняться любовью. Она рассказывает о бессонных ночах, о начале разрыва, о том, как всплывали многочисленные обманы, об этом странном ощущении, когда понимаешь, что человек, которого ты столько времени любила, тебе совершенно чужой...
   - Я каждое утро вставала и бралась за дело, Анри. А в то утро, когда я рожала, со мной была моя мать, и в ее глазах была такая тоска. Теперь я снова начинаю смотреть на других мужчин и уже не злюсь постоянно на дочку. В конце концов я забуду твоего братца и заживу по-новому.
 
   Она цапнула сигарету из моей пачки. Спустя годы я пойму, что это очень по-женски - все они, доступные ли, обиженные, таскают у нас сигареты. Мартен зашел посмотреть на свою дочь, несмотря на протесты Жанны. Он вошел в комнатку малышки и застыл, так и не осмелившись до нее дотронуться.
   Жанна - женщина сильная, смелая. Она не заслуживает, чтобы с ней так обращались, к тому же у нее самая красивая грудь на свете. В тот вечер, когда брат в панике сбежал от нее, он мне много о ней рассказывал, как она усталая приходила с работы, а он целыми днями только и делал, что валялся с сигаретой и мечтал, к тому же уже часов с четырех вокруг него собирались эти его почитатели, черт бы их побрал.
   - Жанна могла закатить пир всего за тридцатку, - восхищался он. - У нее хватало терпения вырезать рецепты и наклеивать их в тетрадки и записывать в блокнотики все, что у нее в личной жизни шло наперекосяк, она могла читать часами, несмотря на больной правый глаз; надо было видеть, как она ходила по магазинам, она составляла длиннющие списки, всегда сравнивала товары, чтобы купить все самое лучшее, она откладывала деньги, а потом на сэкономленные средства ходила в салон красоты, или покупала мне подарок, или мы вместе ехали в отпуск. Она очень любила путешествовать. Иногда я видел, как в парижских кафе она, послюнив палец, пересчитывала талоны на обед, была у нее такая примочка. Но главное, что без борьбы она и дня прожить не могла. Тут, Анри, ты можешь мне поверить, она прекрасный боец. Ни один святой, слышишь, Анри, ни один святой, ни одна болотная тварь, ни один восточный мудрец - никто бы столько не вытерпел.
   Жанна, как последняя торговка, насмерть дралась за наши отношения, и при этом было в ней что-то от принцессы. Она жила только надеждой на улучшение, она выбивалась из сил, хотя и не знала правил игры. Это надо было видеть, Анри, надо было попытаться ее понять во что бы то ни стало, хотя она уже тогда проигрывала по всем статьям. С каждым днем дела шли все хуже, а я, подонок, даже не мог сказать ей об этом, я просто смотрел, как она надрывается по мелочам, наводит чистоту в гостиной и спальне, пытается найти хоть какой-то выход. Это могло бы обмануть тех, кто не знал, какие трагедии тут разыгрываются по ночам, как мы, лежа в одной постели, ненавидим друг друга; а по утрам, Анри, никакие с недосыпу, мы готовы были перегрызть друг другу глотку. Она долго не верила, что наш роман кончился. Она боролась до конца. И даже дольше. И все вокруг, даже те, кого это не касалось, знали, что ее мечте не суждено сбыться, потому что счастье невозможно построить, Анри, мечты нельзя воплотить насильно. Но Жанна красивая! Какая же она красивая! Она оставляла мне записки на столе, она считала, что простые слова могут повернуть все вспять. Дудки! Запомни, Анри, слова, да и поступки, все насквозь фальшивы. На самом деле значение имеет только время и реальность. Она прошла через вс?, Анри. Она до дна выпила эту чашу расставания, потому что она сильная и упрямая, а еще потому, что она идеалистка. А потом, после первого разрыва, когда окружающие уже оставили нас в покое, она пыталась, мы пытались, уже на полном автомате, сохранить наши отношения, дать этой, уже не существующей, паре последний шанс, который она давным-давно упустила. Ничего, кроме боли, нас не ждало. Ненависть уходит, начинается боль. Пришло время страдать. Боль возникает ночью. Это как удар кинжалом, - чувствуешь, будто сейчас умрешь. Жанна была готова терпеть и принимать эти незаслуженные удары один за другим. И я, конечно же, сбежал. Ты ведь знаешь, какой я трус. А она осталась одна, бежать ей было некуда. Это ей пришлось показывать спальню и гостиную другой паре, это она возилась с арендой. Это она оставалась в квартире до последнего, когда из обстановки у нее была только свеча и спальный мешок, это она утрясала все формальности. А теперь слушай меня, Анри. Слушай. Представь себе: она закидывает спальник в машину, поднимается в последний раз, чтобы посмотреть на квартиру. Какой у нее взгляд? Этот взгляд не дает мне покоя, он меня опустошает. После этого никакой другой взгляд меня уже не взволнует.
 
16
 
   Мы с Патриком решили малость подзаработать, так, по мелочи. Мы толкали порнушку, простую порнушку. Когда я стал жить с Матильдой, я начал покупать кассеты в секс-шопах. Патрик их переписывал в больших количествах. В каком-то смысле это можно назвать благотворительностью. Мы попались очень по-дурацки: один чел все тушевался, а потом осмелел и сдал нас. Ничего особенного, но в школе нам решили устроить показательную порку. Собрали совет по дисциплине. До заседания десять минут, а Патрик жрет в коридоре «Сникерс». Наши судьи один за другим входят в актовый зал. Учителя, Матильда тоже с ними, она притворяется, что изучает журнал. Потом появляются родители Патрика, представительница от нашего класса - Гортензия, она рассматривает свои кроссовки; у директора такой вид, будто он возглавляет по меньшей мере мужскую тюрьму Флёри-Мерожис; у всех подобающее выражение лица, все такие довольные и важные, с радостью предвкушают звездный час. Я жду отца, Патрик предлагает мне второй «Сникерс». Я спрашиваю, как он может жрать в такую минуту, а он: «Очень просто, Анри, достаточно занять позицию наблюдателя, как будто все это происходит не со мной, а с кем-то другим». Слышно, как в зале начали показывать запись скрытой камерой, когда нас брали, а тут из машины выходит Мартен с пластиковым стаканчиком в руках, в котором он размешивает ручкой с красным колпачком две таблетки цитрата бетаина. Он кидается к нам с Патриком и обхватывает нас за плечи: «Эти умники нарвались по телефону на меня, я им сказал, что отец не сможет приехать - вообще-то это правда. Ну и где тут у нас это сборище пластмассовых медуз?»
 
   Все вместе мы идем до актового зала. Брат говорит, чтобы мы зашли с ним, но мы считаем, что лучше дождаться, пока они сами нас вызовут. Он выставил вперед подбородок и сказал: «Ну как хотите».
   Наконец мы заходим. Мартен уже заливается вовсю: он настойчиво требует, чтобы ему показали начало записи, потому что это единственная улика, которой располагает уважаемая комиссия. Гортензия сидит вся пунцовая, а Матильда все никак не оторвется от своего журнала. Я разглядываю этих людей, я ведь почти все про них знаю, у меня же отец зубной врач. Я знаю про их несложившиеся жизни, я знаю этих брошенных женщин и одиноких мужчин, знаю, что зубы у них шатаются от спиртного, и даже о том, какие зубы у них свои, а какие вставные. Директор спрашивает, призна?м ли мы себя виновными. Нет. Хотим ли мы сказать что-нибудь в свою защиту? Тут встает Патрик: «Дамы и господа, во-первых, я хочу поблагодарить вас за то, что вы немного скрасили мои серые будни. То, что мы с Анри хотим сказать, очень просто. Все мы приходим в мир через одни ворота. А умирая, уходим через другие. Вход и выход, секс и смерть - вот и все, что имеет смысл по большому счету. Впрочем, Жорж Батай рассказал об этом гораздо лучше меня, можете почитать, тем более что есть уже и дешевое карманное издание».
 
   Директор пытается что-то промямлить про то, что есть вещи, запрещенные для лиц, не достигших восемнадцати лет, про разрушение образа женщины, про денежные потоки на территории Французской Республики, но Мартен его срезал: «Можно подумать, во всей республике никто и не подозревает о существовании секса! Да об этом все только и думают с утра до вечера, этим все начинается, этим все и заканчивается; если как следует покопаться, то секс - причина всего на свете, вот прямо от и до. От него все чувства - в туалетах и подвалах, в больницах и тюрьмах; сердце бьется, а вагина заявляет о себе; всё оттуда - живопись и войны, поражения и роды; мы не можем от него отказаться, иногда мы даже плачем из-за него. Давайте оставим секс в покое, в конце концов он делает нас бессмертными на пару секунд в год».
   Потом Мартен начинает вспоминать про Жанну.
   Директора все это достало, и он скостил нам наказание, мы отделались исключением сроком на три дня.
 
   Мы с братом возвращаемся домой. Сегодня я ночую не у Матильды. А как было бы здорово, если бы я сейчас открыл дверь своей комнаты, а она там мечтает обо мне. Я хочу немного задержаться, присесть и поговорить с собой - с тем, кем я был раньше, объяснить, что я делаю все возможное, и ждать, пока он будет испепелять меня взглядом. Я собираю спортивную сумку и думаю о Матильде, о том, что меня бесит, когда она хвалит кого-нибудь из класса, о том, с какой отчаянной быстротой мне приедается все новое. Я кидаю шмотки в сумку, а сам думаю, что неизвестно еще, что со мной будет, и буду ли я так же переживать из-за каждой нашей встречи, и долго ли я еще так протяну, терзаемый ревностью, а подчас и отвращением к другим.
 
   Мартен с отцом о чем-то шепчутся на кухне. Отцовский чемодан на столе. Я думаю о школе: наверное, оттуда что-то сообщили, может, из-за нашей проделки отцу пришлось собрать этот чемодан. У меня перехватило горло. Это знак, чтобы я не думал ни о чемодане, ни о задумчивом выражении лица Мартена, ни о непонятных словах отца, чтобы я сбежал от всего этого подальше, выдумал себе другие миры и даже новую любовь. Но у меня перед глазами стоит усталое лицо отца, и я слышу его слова:
   - Знаешь, Анри, мне придется уехать ненадолго.
   - Куда? - я спрашиваю, а сам уже знаю ответ. - Что с тобой? Что случилось?
   - Ерунда, Анри, просто небольшая опухоль в легком, она доброкачественная, правда, ее только надо вырезать и все. Вот увидишь, недели не пройдет, как я вернусь.
 
   Но ведь зубной врач не может заболеть, он же врач, он знает, как надо следить за здоровьем. Зубные врачи не болеют, расскажите мне всё. Я требую абсолютно точных данных. Он говорит, что опухоль размером с монетку в десять сантимов. С монетку в десять сантимов - это успокаивает. Она же маленькая, эта монетка, это ни капельки не опасно, подумаешь, монетка в десять сантимов, тут и говорить не о чем. А она точно доброкачественная, пап? Ты уверен, что она доброкачественная? А может, тогда эту монетку не трогать? Зачем столько шуму? Не нужна вся эта шумиха, и не надо эту монетку трогать, не нужно тебя резать, и общего наркоза тоже не надо. Не хочу, чтобы тебя сейчас усыпляли наркозом. Почему сейчас? Почему первую операцию назначили так поздно, почему? Останься, разбери чемодан.
   - Надо удалить этот кусочек, Анри, чтобы можно было провести анализы.
   - Анализы на что?
   - Чтобы убедиться, что там больше ничего нет. Это будет видно через некоторое время после операции.
 
   Меня колотит озноб. Сильный озноб. Отец идет спать. Я остаюсь с Мартеном, мы пьем пиво и курим. Чуть позже я звоню Матильде и спокойно ей все объясняю. Она добрая, она все понимает, обошлось даже без стычек. Мы висим на телефоне допоздна. Наш роман получил передышку.
 
   Уже лежа в постели, я слышу, как отец до рассвета гоняет свои игрушечные паровозики.
   Приятный все-таки звук.
 
17
 
   Мне снятся белые халаты, предсмертные хрипы, мертвецы, смерть уже побеждает, из-за нее я остаюсь в одиночестве, правда пока только во сне.
   Отец один идет к машине, в руке у него чемодан, он идет и наслаждается каждым вдохом, ветер доносит запах луга. Отец не торопится. Мы с Мартеном смотрим ему вслед. Как хрупка эта свобода. Операция назначена на следующий день, что тут скажешь.
 
   Брат хочет проводить меня до вокзала, ведь я еду в Париж к Матильде. Я встаю на дыбы: «Еще чего! Мы остаемся здесь, Мартен, и никуда не едем, нельзя нам СЕЙЧАС расставаться». По-другому я просто не мог поступить, как не мог глотать, как не мог свободно дышать.
 
   Мартен пошел бриться. Он зашел к себе в фургончик взять травку, выпивку и шмотки, он сказал, что будет спать дома, пока все не утрясется. Я знал, чего ему это стоило. Он выкурил пару косяков в гостиной, прежде чем смог говорить о Жанне. Рассказывать. Уже в который раз.
   - Трусость, Анри, не маленькая ежедневная трусость, а большая, заключается в том, чтобы не уходить сразу, а отдаляться постепенно, чтобы не было заметно, удаляться мягкими, кошачьими шагами, нанести удар в спину, спокойно, молча, улыбнуться и промолчать, сначала изменить ей, пасть так, что ниже некуда, чтобы поменьше страдать, а если этого недостаточно, то и влюбиться, я даже на это способен, могу пойти сам знаешь куда и влюбиться - и все ради того, чтобы бросить женщину и при этом не страдать. Потом эта связь сама постепенно сходит на нет. У Жанны была потребность созидать. Она попалась на этот крючок, она дергается, она не понимает, она тебе пишет, что не понимает, а ты смотришь, как она дергается, как борется, ты уже знаешь, как все закончится. По телефону? В письме? Лично? Ничего подобного, запомни, Анри, никогда не сбрасывай со счетов такое достижение человечества, как трусость. Говорить ничего не надо. Нужно только затаиться и ждать, пока ей станет невмоготу, пока она не ошибется, это как в теннисе: стоишь подальше от сетки и изматываешь противника; тихонечко наслаждаешься интрижкой на стороне и ждешь, пока она в порыве ярости не влепит мяч в сетку, пока не станет вопить, угрожать тебе ножом на кухне, пока не скажет: «Ну, раз так, ребенка я оставляю». Но и тут, Анри, не торопись уходить, ведь можно еще классно провести ночь вдвоем, упиваясь ее слезами; а наутро эта отважная женщина встает: волосы дыбом, трусики наперекосяк, но выглядит она при всем при этом просто зашибись, как боксерша, которая больше не пропустит ни одного удара. Когда она встанет, ты можешь вздохнуть свободно, ты слышишь, как шумит вода в душе, как цокают ее каблучки, теперь тебя умиляет до слез то, как она убирается в квартире перед уходом, будто от этого что-то изменится. Дверь закрывается. Наконец-то. Ты потягиваешься в постели. Она так мало спала, что ты не удивишься, если она помрет на работе, но ты зеваешь, ты такой мерзавец, что не уйдешь сейчас от нее. Ты кайфуешь от одиночества, которое ты добыл такой ценой, ты, негодяй, наслаждаешься им, как изысканным деликатесом, ты наконец-то понимаешь, что значит быть негодяем, ты теперь занимаешь всю кровать, ты теперь не узник на своей половине, куда тебя загнали в ходе небольшой войны, ты устраиваешься поудобнее, занимаешь всю кровать целиком, можно поколбаситься, поспать еще пару часиков, если не спится, то глотнуть таблетку-другую снотворного; в общем, ты осознаешь, кто ты есть, только когда просыпаешься, ну, еще пока принимаешь душ, потом можно изображать из себя мыслителя, можно подумать о своих интересах, ты говоришь себе: «Мы ведь даже поговорить нормально не можем, так дальше нельзя, надо просто молча уйти, раз она сама не уходит, раз она не понимает». Ты теперь становишься искателем приключений без гроша в кармане и собираешь вещи. Ты болтаешься по барам, у тебя радужное настроение, ты ловишь кайф, покупаешь всякую дребедень, но вскоре наступает пресыщение. Ты собираешь вещи и хлопаешь дверью. Ты меняешься, но не говоришь об этом. А она - она по вечерам ведет свои записи в надежде что-то понять, она все кружит и кружит на одном месте, она думает, хуже того, она надеется. А тебе приятно, что она надеется, это тебе льстит. Ясное дело, ты хочешь ее бросить, но не насовсем, ведь кто его знает, как оно дальше сложится. Еще бывает, испытываешь уважение к партнеру, но это не мой случай. «Я тебя больше не люблю» - это ты ни написать, ни сказать ей не осмелишься. Никогда. Всей твоей порядочности на такое не хватит. Вместо этого ты оставляешь ее наедине с худшей из надежд, с неугасимой надеждой, в которой она увязает по горло, как в болоте. «Я тебя больше не люблю» - эти слова просто невозможно сказать человеку, который из кожи вон лезет, чтобы его любили. Но сейчас ты не делаешь ничего дурного, ты не выбиваешь ни у кого почву из-под ног. Ты просто ждешь, пока почва сама уйдет у нее из-под ног, пока она сама разрушит свою любовь к тебе, без посторонней помощи. А она прячет свою боль от близких под маской высокомерия и выдирает у себя из раны стрелу, как индеец. Гнусный вестерн - вот что такое любовь, Анри, вестерн, где в конце убивают надежду.
 
   Мартен улегся на диван, его здорово трясет. В конце концов он засыпает. А я долго сижу без сна, сначала один, потом с Гортензией. Когда она узнала про отца, она захотела остаться с нами, помочь чем-нибудь, готовить еду, сбежать от своих, хотя бы на один вечер. Проснулся Мартен и недвусмысленно среагировал, увидев над собой лицо Гортензии, внимательное лицо ребенка, не устоявшего перед сволочью, перед запретным плодом. Я смотрел, как разговаривают эти две противоположности: ангел и подонок. Ангелу интересен подонок, а подонок знает, что в конце концов ангел победит. Так мы и сидим в гостиной до вечера. Пьем и курим. Потом я пошел за телефоном. Сначала Мартен сказал отцу пару ободряющих слов перед операцией. Пару простых, банальных слов, чтобы его поддержать. А потом настал мой черед. Придумывать было уже поздно, болезнь уже пришла, она была повсюду и проявлялась во всем; я понимаю, что это значит, что мы теперь каждый раз засыпаем на краю пропасти, что и в крови у нас, и в каждом нашем движении прячется смерть и она нас не оставит. Я сказал отцу, что мы с Мартеном рядом и все время думаем о нем, мы его будем подбадривать, мы ничего не боимся, поэтому он тоже должен быть спокойным и решительным. Как мы.
 
   Ночь разворачивает свои тени на ковре, мы втроем лежим под одним одеялом: Гортензия в середине, так что мне достался ее затылок, ее горячая спина и ее попка, туго обтянутая джинсами, а она осваивает технику поцелуев с Мартеном. Мы вдвоем ее раздеваем, она дрожит всем своим хрупким телом, она шарахается от порока, от грязного желания, чтобы тут же самозабвенно ему поддаться. Я отпускаю ее, уступая Мартену, Гортензия судорожно обнимает его, и мерзкий Мартен получает что хотел. Гортензию можно поздравить с первым разом.
 
18
 
   Матильда чистит грушу. Я считаю минуты с чисто научным интересом. Она начинает есть, а я, словно телекамера, фиксирую, как кусочки груши выскальзывают у нее из пальцев и сок стекает по подбородку. Вчера она ходила на какую-то вечеринку. Я мимоходом спрашиваю, как все прошло.
   - Великолепно, - отвечает она и смотрит на меня наивными глазами. - Только я легла поздно, мы ходили на концерт в Ботанический сад. Очень здорово.
   Ты выдерживаешь паузу, ты физически наслаждаешься гнетущей тишиной, надо, чтобы негодование как следует наполнило тебя, подготовило к битве на баррикадах.
   - Почему ты молчишь?
   - Потому что я счастлив.
   - Что-то непохоже.
   - Но я счастлив.
   - ...
   - Я счастлив, потому что впервые влюбился.
   - ...
   - Не мне тебе рассказывать, что по большому счету только первая любовь и имеет значение.
   - Анри, прекрати.
 
   Поезд на полной скорости фиг остановишь, особенно если он под завязку нагружен ядом, весь его груз на виду, мелькает, как в кино, кадр за кадром. Я исподтишка наношу удары ниже пояса. Десять лет любви, Матильда, что можно противопоставить десяти годам любви? К тому же ребенка вы так и не завели.
 
   Матильда во все глаза смотрит на свинтуса, в которого превратился ее принц. До нее доходит, что ты копался в ее письмах, в том, о чем ей больно вспоминать, до нее доходит, что ты, как стервятник, разворошил ее прошлое, что ты узнал о ее выкидыше и о депрессии, что ты все понял из писем Паскаля, где он пытался ее утешить. И совершенно спокойно, почти сожалея о своем решении, она предлагает тебе убираться вон. А ты и рад, ты только этого и ждал: «Отлично, Матильда, я возвращаюсь домой, очень вовремя, там сейчас такая радость, ну, в общем, я поеду в больницу. Как это на тебя похоже - бросать людей в такие моменты». Высказав все это, ты собираешь вещи с видом человека, который скорее умрет, чем останется здесь еще хоть минуту; ты идешь к двери, ясно сознавая, что, открыв эту дверь, сделаешь ей очень больно. Но пока ты еще ничего не сделал, а только-только вышел в коридор, ты слышишь, как из ванной доносится жалобное всхлипывание. У тебя дрогнуло сердце. Матильда сидит на краю ванны, закрыв лицо руками, и безутешно рыдает: «Ты меня с ума сведешь, Анри, я совсем из-за тебя свихнусь, ты этого добиваешься, да? Зачем ты так усложняешь? Почему ты такой злобный? Почему?»
   Почему я такой злобный?
   И как мне ответить на этот простой вопрос?
   Асфальт перед больницей усыпан окурками. Отец сейчас в послеоперационной палате. Надо подождать. Мартен достает маленькую коробочку с колесами, достает себе и протягивает мне: «Возьми, сразу полегчает». Вот так я их впервые и попробовал. А рядом растрепанная пожилая женщина, вся поглощенная своим горем, умоляет медсестру: «Мадам, пожалуйста, пропустите меня, мы с мужем работаем с шестнадцати лет, мы только-только купили себе домик, теперь бы жить да радоваться. Мадам, мне бы только хоть одним глазком взглянуть на мужа, больше я ничего не прошу, пожалуйста, только одним глазком. Я не понимаю, что стряслось, я ничего не понимаю: еще с утра он так бодро насвистывал, он тут собрался подработать, уходил, насвистывая, ведь с ним не может случиться ничего страшного, да? Скажите, мадам, скажите, за что нам такая напасть?»
 
   Поднимаю голову и... Здрасьте! Посреди всего этого кошмара объявляется мамочка. Вся сияет. В офигенном небесно-голубом костюме, накрасилась как на свидание. Она подплывает к нам с таким видом, будто все эти драмы, разыгрывающиеся в приемном отделении, ее не касаются, и возвещает, что ехала сейчас через лес Шантильи и что там довольно мило. Моя мать вошла во вкус сладкой жизни, Феллини отдыхает. Прошла целая вечность, появилась медсестра и, к нашему успокоению, сказала, что с отцом все о’кей и что мы можем к нему подняться, но по одному и ненадолго. Перед лифтом толпится народ, я бросаюсь к лестнице и со всех ног мчусь наверх. В палате тишина, повсюду торчат трубки, отец такой хрупкий, такой беззащитный, он еще больше похудел, ему дали специальную грушу, чтобы он мог вводить себе в бронхи обезболивающее, когда станет совсем невмоготу. Я подхожу, мне даже дышать страшно, будто он от этого рассыплется в пыль, я тихонько беру его за руку. Отец не в лучшей форме, он еще не отошел от наркоза, мы смотрим друг на друга, я улыбаюсь, ну, делаю все возможное, чтобы улыбнуться, но на глаза ужасно быстро наворачиваются слезы. Я не говорю ни слова, слезы текут не переставая, а я улыбаюсь, чтобы совсем не раскиснуть. Он спрашивает, приехала ли мать. Я киваю: да.