Страница:
Подолгу размышляя над проблемой, я приходил к неутешительным выводам: вероятнее всего, загадочная область враждебна человеческому существу – любопытство сдавалось на милость страха.
И однако то немногое, доступное мимолетному взгляду, было так понятно, так банально.
Правда, поле зрения резко ограничивалось в десяти шагах крутым поворотом. Открывались только две высокие, небрежно оштукатуренные стены. На одной надпись углем: «Sankt–Beregon–negasse»[2].
Разбитая, истертая мостовая, доходящая до поворота. В разломе мостовой на куске рыхлой земли – калиновые ветки.
Этот худосочный куст жил согласно обычным временам года: иногда пробивалась молодая зелень, иногда белели снежные хлопья в развилках.
Разумеется, можно было сделать много интересных наблюдений над особенностями проявления инородного космоса, но для этого необходимо часами торчать на Моленштрассе. Клингбом, который часто замечал меня под окнами, возымел дикое подозрение касательно своей жены и бросал мрачные, убийственные взгляды.
И, с другой стороны, я спрашиваю себя, почему именно мне выпала странная привилегия…
Спрашиваю себя, почему?…
И начинаю вспоминать свою бабку по матери. Эта высокая темноволосая женщина говорила мало. Она подолгу смотрела на стену и, казалось, большие зеленые глаза следят за перипетиями какой–то другой жизни.
Ее прошлого никто толком не знал. Кажется, мой дед, который был моряком, вырвал ее из рук алжирских пиратов.
Иногда она гладила мои волосы узкой белой рукой и шептала:
– Может быть, он… почему бы и нет?
Она повторила это в вечер своей смерти. Когда последний огонек рассыпался в ее зрачках, прибавила:
– Я не смогла туда вернуться. Может, ему повезет?
За окном бушевала гроза. Когда бабушка отошла и зажгли свечи, большая птица разбила стекло и упала, окровавленная и угрожающая, на постель почившей.
Единственное странное событие в моей жизни. Но какое отношение это имеет к тупику святой Берегонны?
Авантюра началась с ветки калины.
И почему не рассказать про Аниту?
Несколько лет тому назад вышли из белесого тумана маленькие парусники, оснащенные на латинский манер: тартаны, саколевы и сперонары. Они швартовались у пристаней ганзейских городов.
Здоровым немецким гоготом встретили их появление. Хохотали на пирсах и в глубинах пивных погребков; досыта насмеявшись, хозяева заведений чуть ли не даром отпускали напитки, а голландские матросы с физиономиями, похожими на циферблаты, от восторга прокусывали чубуки своих длинных трубок. Однажды я услышал:
– Вот люгеры безумной мечты.
И почувствовал зудящую боль в сердце: как просто, оказывается, погибнуть под грузом германского юмора.
Говорили, что эти парусники приплыли с берегов Адриатики и Тирренского моря, где люди до сих пор грезили о земле обетованной, которая, подобно сказочному Туле, затеряна в страшных полярных льдах.
Не слишком обогнав ученостью своих далеких предков, они верили в легенды об изумрудных и диамантовых островах, в легенды, рожденные, без сомнения, в те минуты, когда их отцы встречали искрящиеся обломки айсбергов.
Из всех достижений науки они оценили только буссоль – вероятно, потому, что постоянное стремление синеватой стрелки к северу было для них последним доказательством тайны септентриона.
И однажды, когда фантазм, как новоявленный мессия, взлетел над постылыми волнами Средиземноморья, сети принесли рыбу, отравленную коралловым летозом; из Ломбардии не прислали ни зерна, ни муки; и тогда самые отчаянные и самые наивные поставили паруса…
До Гибралтара все шло благополучно, но затем изящные, хрупкие кораблики попали во власть атлантических ураганов. Гасконский залив изрядно обглодал флотилию, а несколько уцелевших парусников остались на гранитных зубах верхней Бретани. Деревянные остовы были проданы за гроши немецким и датским оптовикам. Только один крылатый посланец погиб в своей легенде, раздавленный айсбергом на широте Лофотена.
Но север начертал над могилами этих корабликов гордые слова: «Люгеры безумной мечты». И, несмотря на гогот голландских матросов, в воображении своем я поднялся на борт тартаны…
Из–за Аниты, возможно.
И теперь она танцевала в Темпельгофе, в белом сиянии фонарей, танцевала, пела и подбрасывала над головой красные цветы: кровавые лепестки опускались ей на плечи или сгорали в пламени кинкетов.
Обходила публику, протягивая вместо деревянной плошки серебряно–розовую раковину. Иногда в этой раковине звенела золотая монета: Анита останавливалась и озаряла дарителя обольстительным взглядом.
Однажды я оказался в числе избранных. Бедный учитель французской грамматики в Гимназиуме бросил золотой соверен за взгляд Аниты.
Заметки н а полях
И однако то немногое, доступное мимолетному взгляду, было так понятно, так банально.
Правда, поле зрения резко ограничивалось в десяти шагах крутым поворотом. Открывались только две высокие, небрежно оштукатуренные стены. На одной надпись углем: «Sankt–Beregon–negasse»[2].
Разбитая, истертая мостовая, доходящая до поворота. В разломе мостовой на куске рыхлой земли – калиновые ветки.
Этот худосочный куст жил согласно обычным временам года: иногда пробивалась молодая зелень, иногда белели снежные хлопья в развилках.
Разумеется, можно было сделать много интересных наблюдений над особенностями проявления инородного космоса, но для этого необходимо часами торчать на Моленштрассе. Клингбом, который часто замечал меня под окнами, возымел дикое подозрение касательно своей жены и бросал мрачные, убийственные взгляды.
И, с другой стороны, я спрашиваю себя, почему именно мне выпала странная привилегия…
Спрашиваю себя, почему?…
И начинаю вспоминать свою бабку по матери. Эта высокая темноволосая женщина говорила мало. Она подолгу смотрела на стену и, казалось, большие зеленые глаза следят за перипетиями какой–то другой жизни.
Ее прошлого никто толком не знал. Кажется, мой дед, который был моряком, вырвал ее из рук алжирских пиратов.
Иногда она гладила мои волосы узкой белой рукой и шептала:
– Может быть, он… почему бы и нет?
Она повторила это в вечер своей смерти. Когда последний огонек рассыпался в ее зрачках, прибавила:
– Я не смогла туда вернуться. Может, ему повезет?
За окном бушевала гроза. Когда бабушка отошла и зажгли свечи, большая птица разбила стекло и упала, окровавленная и угрожающая, на постель почившей.
Единственное странное событие в моей жизни. Но какое отношение это имеет к тупику святой Берегонны?
Авантюра началась с ветки калины.
* * *
Впрочем, искренен ли я в поиске перводвигателя, проще говоря, щелчка, что пробудил пространства и события?И почему не рассказать про Аниту?
Несколько лет тому назад вышли из белесого тумана маленькие парусники, оснащенные на латинский манер: тартаны, саколевы и сперонары. Они швартовались у пристаней ганзейских городов.
Здоровым немецким гоготом встретили их появление. Хохотали на пирсах и в глубинах пивных погребков; досыта насмеявшись, хозяева заведений чуть ли не даром отпускали напитки, а голландские матросы с физиономиями, похожими на циферблаты, от восторга прокусывали чубуки своих длинных трубок. Однажды я услышал:
– Вот люгеры безумной мечты.
И почувствовал зудящую боль в сердце: как просто, оказывается, погибнуть под грузом германского юмора.
Говорили, что эти парусники приплыли с берегов Адриатики и Тирренского моря, где люди до сих пор грезили о земле обетованной, которая, подобно сказочному Туле, затеряна в страшных полярных льдах.
Не слишком обогнав ученостью своих далеких предков, они верили в легенды об изумрудных и диамантовых островах, в легенды, рожденные, без сомнения, в те минуты, когда их отцы встречали искрящиеся обломки айсбергов.
Из всех достижений науки они оценили только буссоль – вероятно, потому, что постоянное стремление синеватой стрелки к северу было для них последним доказательством тайны септентриона.
И однажды, когда фантазм, как новоявленный мессия, взлетел над постылыми волнами Средиземноморья, сети принесли рыбу, отравленную коралловым летозом; из Ломбардии не прислали ни зерна, ни муки; и тогда самые отчаянные и самые наивные поставили паруса…
До Гибралтара все шло благополучно, но затем изящные, хрупкие кораблики попали во власть атлантических ураганов. Гасконский залив изрядно обглодал флотилию, а несколько уцелевших парусников остались на гранитных зубах верхней Бретани. Деревянные остовы были проданы за гроши немецким и датским оптовикам. Только один крылатый посланец погиб в своей легенде, раздавленный айсбергом на широте Лофотена.
Но север начертал над могилами этих корабликов гордые слова: «Люгеры безумной мечты». И, несмотря на гогот голландских матросов, в воображении своем я поднялся на борт тартаны…
Из–за Аниты, возможно.
* * *
Тартана. Еще ребенком Анита приплыла в хмурую северную гавань на руках своей матери. Суденышко продали. Мать и сестры умерли, отец отправился на каком–то бриге в Америку и пропал вместе с бригом. Анита осталась одна со своей мечтой о нордическом парадизе, веруя исступленно, почти с ненавистью.И теперь она танцевала в Темпельгофе, в белом сиянии фонарей, танцевала, пела и подбрасывала над головой красные цветы: кровавые лепестки опускались ей на плечи или сгорали в пламени кинкетов.
Обходила публику, протягивая вместо деревянной плошки серебряно–розовую раковину. Иногда в этой раковине звенела золотая монета: Анита останавливалась и озаряла дарителя обольстительным взглядом.
Однажды я оказался в числе избранных. Бедный учитель французской грамматики в Гимназиуме бросил золотой соверен за взгляд Аниты.
Заметки н а полях
… продал своего Вольтера; иногда я читал ученикам фрагменты его переписки с прусским королем – это нравилось принципалу.
Задолжал за два месяца фрау Хольц – квартирной хозяйке – и долго выслушивал ламентации касательно ее бедности.
Эконом Гимназиума, у которого я попросил аванс в счет жалованья, пробормотал, кашляя и запинаясь, насколько это трудно в частности и против правил вообще… Коллега Зейферт сухо отказал в денежной просьбе.
Положил золотой соверен в раковину Аниты… и голова закружилась от ее взгляда.
Среди деревьев послышался смех – я обернулся и узнал двух служителей из Гимназиума, которые прятались в тени.
Это была последняя золотая монета.
Последняя…
Когда я проходил по Моленштрассе мимо винокурни Клингбома, на меня чуть не наехал ганноверский дилижанс.
Перепуганный, я отскочил в переулок святой Берегонны и случайно отломил ветку с калинового куста.
Теперь ветка на моем столе. Обещание нового, невероятного… магическое кольцо…
Но ветка, говоря философски, есть объект метафизический. Этот кусочек дерева «лишний» в нашем мире. Если, допустим, отломить ветку с какого–нибудь куста в американском лесу и принести сюда, что случится? Ничего. Количество веток на земле не изменится.
Но положив на стол калиновую ветку из переулка святой Берегонны, я увеличиваю это число на единицу: такого успеха никогда не добьется вся тропическая вегетация, ибо я доставил ветку из пространства, реального только для меня.
И если я принесу оттуда, скажем… предмет, никто не сможет оспорить мое законное право. Ах!
Никогда собственность не будет столь абсолютна, так как предполагаемый… предмет не обязан своим происхождением ни природе, ни индустрии.
Я продолжал размышлять в том же духе, и на волнах моей аргументации лихо понеслись скопления фраз и плавучие островки этических постулатов. Разумеется, я вполне уверил себя, что воровство в переулке святой Берегонны не может считаться таковым на Моленштрассе.
Утомленный от этой галиматьи, я счел тему исчерпанной. Достаточно обмануть бдительность загадочных обитателей переулка или вообще той сферы, в которую ведет переулок.
Полагаю, что конкистадоров, швыряющих золото Новой Индии в злачных местах Мадрида и Кадиса, мало беспокоила реакция далеких ограбленных племен.
Завтра же я отправляюсь в неведомое.
Он, конечно, дежурил в маленьком квадратном холле, откуда вели двери в лавку и контору.
Когда я проходил мимо, опустив голову и сжав зубы, мобилизованный для броска в авантюру, он схватил полу моего пальто.
– Ах, господин профессор, – залебезил он, – напрасно я вас подозревал. Это вовсе не вы! А я–то, дурак, слепец! Она удрала, господин профессор, нет, не с вами, успокойтесь, вы порядочный человек. Удрала с почтальоном, а ведь это просто, позвольте заметить, помесь кучера с писарем. Какой позор для торгового дома!
Он увлек меня в заднюю каморку и налил ароматной апельсиновой водки.
– И только представить, что я подозревал вас, господин профессор. Думал, вы поглядываете на окна моей жены, а вы–то прицеливались к жене торговца семенами.
Дабы скрыть замешательство, я высоко поднял стакан.
– Так, так, – подмигнул Клингбом, наливая другую порцию светлокоричневого напитка, – удачи вам, господин профессор. Этот мерзкий тип не нарадуется на мое горе.
Он снова подмигнул, прищурился, улыбнулся.
– Хочу вам сделать сюрприз. Дама ваших грез сейчас ухаживает за гортензиями в своем садике. Пойдемте.
Он увлек меня по винтовой лестнице к слуховому оконцу. Среди строений винокурни, над которыми плыли ядовитые испарения, теснились какие–то дворики, жалкие садики, разбегались грязные ручейки. Следовательно, в эту перспективу под немыслимым углом врезался немыслимый переулок. С моего наблюдательного пункта виднелись только трубы, дистилляторы и чуть далее – грядки, где склонялась и разгибалась худая женская фигура.
Последний глоток апельсиновой водки придал мне столько смелости, что, покинув Клингбома, я без колебаний свернул в переулок святой Берегонны.
Черно–зеленый силуэт калиновых ветвей и три маленькие двери… Это выглядело бы трогательно на детском рисунке, изображающем, например, обитель фламандских бегинок, но здесь производило впечатление странное и тягостное.
Мои шаги отдавались звонко и ясно.
Я постучал в первую дверь и услышал долгое эхо.
Улочка сворачивала метрах в тридцати.
Неизвестное приоткрывалось скупо, нехотя, осторожно. Может быть, на сегодня хватит с меня двух замазанных известкой стен и трех дверей? И всякая запертая дверь не таит ли искушения сама по себе?
Я ударил три раза с нарастающей силой. Эхо отозвалось гулко, рассыпалось в неопределенных звуках, отразилось в молчании коридоров – возможно, длинных и глубоких. Шорох легких шагов; нет – обман ожидающего, взбудораженного слуха.
Я осмотрел замочную скважину и подивился ее феноменальной… обыкновенности. Только накануне мне пришлось повозиться с дверью своей квартиры, и в конце концов я справился с помощью согнутой проволоки.
Немного вспотел лоб, немного застыдилось сердце. Вытащил из кармана эту пустяковую отмычку и сунул в замочную скважину.
Дверь отворилось совсем просто, совсем бесшумно.
Три талера!
Как назвать человека, собственной рукой убивающего собственную фортуну?
Новая вселенная раскрылась только для меня одного. Чего ждал от меня этот мир, более загадочный, нежели галактики, сокрытые в необъятных космических глубинах?
Тайна обольщала, улыбалась, словно юная девушка. А я оказался… воришкой.
Глупость, идиотизм, безумие.
Я оказался…
Но три талера!
Авантюра обещала столько чудес, столько…
Три талера антиквар Гокель мне отсчитал с недовольной и брезгливой физиономией. Три талера за украшенное чеканкой блюдо. Но это улыбка Аниты.
Я бросил их в ящик. В дверь постучали: вошел Гокель.
Неужели это тот самый антиквар, который презрительно пододвинул металлическое блюдо к разному деревянному хламу, что валялся на конторке?
Он кланялся, потирал руки, беспрерывно менял «господина доктора» на «господина учителя», поскольку произносил мое имя с трудом.
– Увы, господин доктор, свершилась непростительная ошибка. Блюдо стоит много больше.
Он вытащил кожаный кошель с медными застежками: блеснула хищная ослепительная усмешка золота. Потом внимательно посмотрел на меня.
– Если достанете что–нибудь из того же источника… я хочу сказать, вещи подобного рода…
Понятная оговорка. Очевидно, антиквар не пренебрегал скупкой краденого. Я сделал вид, что задумался.
– Видите ли, один мой друг, весьма сведущий коллекционер, попал в трудное положение – необходимо заплатить срочные долги. Поэтому он решил кое–что продать из своей коллекции. Разумеется, ему неудобно заниматься этим самому. Он скромный кабинетный человек, и без того расстроенный тем, что пришлось потревожить собрание. Я вызвался ему помочь и, по возможности, уберечь от волнений, связанных с продажей вещей.
Гокель согласно и радостно кивал. Казалось, он был в восторге от моего великодушия.
– Это называется святым словом «дружба». Ах, господин доктор, я перечитаю сегодня вечером De Amicitia[3] Цицерона с двойной радостью. Знаете, мне хочется быть для вас таким же другом, каким вы стали для удрученного коллекционера. Я куплю все, что ваш друг пожелает предложить, и заплачу столько, чтобы хватило и на вашу долю.
Здесь меня одолело любопытство.
– Я не удосужился рассмотреть блюдо. Во–первых, это меня не касается, и потом, я ведь не знаток. Византийская работа, не так ли?
Озадаченный Гокель почесал подбородок.
– Как вам сказать… Трудно определить достоверно. Византийская? Да, возможно… Необходимо детальное изучение. Но главное, – закончил он деловито, – эту вещь купят, и купят с удовольствием.
И через минуту добавил тоном, исключающим всякую гадательную болтовню:
– Это главное для нас с вами… ну и, конечно, для вашего друга.
Поздно вечером я провожал Аниту по голубым лунным улицам до Голландской набережной, до ее потонувшего в сирени домика.
Теперь надо рассказать, как мне досталось это блюдо, проданное столь странным способом. Блюдо, благодаря которому мне довелось провожать самую божественную девушку в мире.
Это зрелище так успокоило меня, что я довольно громко воззвал:
– Эй! Есть кто–нибудь наверху?
Гулкий резонанс, никакого ответа, никакого присутствия.
Должен сознаться, меня ничуть не удивило молчание и безлюдье дома, словно я нечто подобное ожидал.
Более того: с тех пор как я заметил существование таинственной улочки, мысли о возможных обитателях мне и в голову не приходили.
И тем не менее я вел себя как ночной грабитель, хотя и не соблюдал ни малейших предосторожностей: без стеснения рвал на себя ящики, где хранился скудный запас салфеток и скатертей, свободно ходил по комнатам, не опасаясь шума собственных шагов.
И повсюду лишь самая необходимая утварь, самая простая мебель. Строгий, почти монастырский уклад. Радовала глаз лишь великолепная дубовая лестница, которая…
Нет, здесь все–таки был повод для удивления.
Эта лестница никуда не вела.
Верхние ступени примыкали к стене столь естественно, что, казалось, за каменной преградой лестница продолжала свое восхождение.
Матовые стекла потолочных витражей рассеивали сияние цвета слоновой кости. Вдруг мне представился на стене безобразный, неопределенный, ломаный силуэт. Приглядевшись внимательней, я понял, что это лишь прихотливый прочерк трещин на штукатурке, аналогичный монстрам, которые иногда рождаются в облаках или на узорах занавесей. Впрочем, это недолго тревожило меня: повернув голову еще раз, я не увидел ничего, кроме хаотически разбегающихся линий.
Я вернулся в кухню и подошел к забранному решеткой окну: ничего. Темный квадратный дворик меж огромных замшелых стен.
Блюдо на серванте привлекло мое внимание. Может быть, за него хоть что–нибудь дадут? Со вздохом я засунул его под пальто.
Разочарование, досада, злоба. Такое чувство, словно разбил копилку ребенка или залез в старухин чулок.
Я пошел искать Гокеля, антиквара.
Я их забирал и…
На следующий день находил на том же месте.
Гокель покупал, расплачивался, улыбался.
Безумие. Монотонное безумие турникета, вращающегося дервиша.
Воровать постоянно, в том же доме, при тех же обстоятельствах те же самые предметы. Мстит ли таким способом неизвестность – простая и прозрачная? Не свершаю ли я первого круга осужденного на вечную пытку?
И не грядет ли вообще осуждение вечным, неизбывным повтором греха?
Однажды я не пошел, решил на время воздержаться от жалких своих экскурсий. Золото не переводилось – Анита нежила меня и ласкала.
В этот вечер Гокель сделал мне визит, спросил, нет ли чего на продажу, обещая заплатить дороже, и, узнав о моем решении, состроил недовольную гримасу.
– Господин Гокель, – полюбопытствовал я, – вы, надо полагать, нашли постоянного покупателя?
Он медленно повернулся и посмотрел мне прямо в глаза.
– Да, господин доктор. Я ничего не говорил, поскольку и вы не откровенничали насчет вашего… друга.
Он прибавил серьезно и задумчиво:
– Приносите эти вещи каждый день. Скажите сразу, сколько золота вы хотите, и я выложу не торгуясь. Мы попутчики, господин доктор. Вероятно, когда–нибудь придет время расплаты, но сейчас поживем в свое удовольствие: у вас – красивая девушка, у меня – деньги.
Больше мы не беседовали на эту тему, но увы: Анита требовала еще и еще – золото антиквара никак не могло насытить ее нежных беспокойных пальцев.
Однажды атмосфера улочки изменилась, если можно так выразиться.
Послышались мотивы, мелодии.
Музыка далекая и чудесная – так, по крайней мере, казалось. Я собрал все свое мужество, намереваясь дойти до поворота, чтобы узнать…
И когда миновал третью дверь и предполагал вступить в запретную зону, сердце сжалось от унизительного, неодолимого страха, губы задрожали и ноги обмякли.
Я обернулся: пройденная дорога была видна, но казалось, что она заметно сузилась. Я рисковал слишком углубиться в переулок святой Берегонны, навсегда, быть может, потерять связь с привычным миром. Однако я побежал вперед, неожиданно для себя, презрев себя, побежал, потом прыгнул и пригнулся, словно мальчишка, нырнувший за изгородь.
Медленно поднял глаза.
Разочарование хлестнуло, как пощечина. Улочка впереди снова сворачивала, но перед новым поворотом виднелась… белая стена, три маленьких двери и калиновый куст.
Я хотел было вернуться восвояси, но в этот момент повеяло певучим рокотом, нарастающим приливом звуков.
Я выпрямился, вернее сказать, застыл, вслушиваясь, стараясь анализировать.
Прилив? Да, пожалуй. Сложные, напряженные, нарастающие модуляции, отчужденная, гулкая безмерность… все это действительно напоминало шум далекого моря.
Откуда возникла первоначальная идея гармонических созвучий? Сейчас пространство пронизывали острые диссонансы, свистящий, хриплый вой, спазматические рыдания, бешеные стоны.
Случается, первые весточки отвратительного запаха бывают не лишены приятности. Вспоминаю, что как–то рано утром по выходе из дома мои ноздри защекотал запах жареного мяса. «Блаженны эпикурейцы, готовящие жаркое спозаранку», – подумал я. Но шагов через сотню в нос ударила тошнотворная вонь паленой шерсти. Оказывается, загорелись материи в лавке суконщика. Так и здесь: меня, очевидно, обманула иллюзия гармонии, певучая интродукция душераздирающего хаоса.
«А если рискнуть пройти дальше, завернуть за угол?» – мелькнула искусительная мысль. Я почти перестал ощущать ступор, боязливую инерцию, ноги постепенно обрели привычную деловитость и спокойно преодолели отрезок пути, чтобы глазам в третий раз явилась… прежняя картина.
Ожидание, возбуждение, любопытство – все это растворилось в горькой озлобленности.
Три одинаковых дома, еще три одинаковых дома.
Только открыв самую первую дверь, я приобщился к тайне. Более чем скромной.
Озлобленность подстегнула угасающую решимость: я зашагал быстрее, совершенно измученный стерильной галлюцинацией пейзажа.
Поворот, три маленькие желтые двери, калиновый куст, новый поворот, три маленькие двери в белой стене, рваный, угловатый, мертвый рисунок ветвей. Это напоминало неумолимую повторяемость цифровой комбинации. Я шел уже полчаса, голова кружилась, тело механически напряглось, движение и неподвижность потеряли различие.
И вдруг, завернув за очередной угол, я заметил нарушение кошмарной симметрии: возле трех дверей и калинового куста возвышался деревянный портал какого–то жуткого мыльного цвета. И здесь мне стало страшно.
Шорохи, шепоты, стенания, угрожающие голоса.
Я повернулся и побежал к Моленштрассе. Повороты повторялись, словно куплеты тягучего, жалобного распева: три двери – калиновый куст, три двери – калиновый куст…
Наконец забрезжили первые фонари знакомого мира. Но зловещие шепоты и хриплый угрожающий говор преследовали меня до мостовой Моленштрассе. Там они растворились, рассыпались, разбились в вечернем гомоне людной улицы, хотя некоторые – самые настойчивые и пронзительные – проскрежетали в детской хоровой песне.
Не стоило бы в коротких записках, касающихся меня одного, упоминать об этом, если б не твердая уверенность: таинственная улочка связана с еженощными кровавыми преступлениями в городе.
Более ста человек исчезли бесследно. Сто других были убиты и жестоко изувечены.
Прочертив на городском плане извилистую пунктирную линию, долженствующую изображать улочку святой Берегонны – загадочный след иного пространства в нашей земной жизни, – я констатировал в смятении и панике, что все преступления совершаются поблизости от этого пунктира.
Несчастный Клингбом исчез одним из первых. По словам приказчика, он буквально испарился в тот момент, когда вошел в рабочее помещение. Жену торговца семенами похитили, когда она возилась в своем чахлом садике, а ее мужа нашли в сушильне с проломленным черепом.
Сообщения о новых преступных казусах не оставляли места сомнению: исчезновения можно было объяснить только переходом в иное пространство, что касается убийств – ведь это пустяки для незримых существ.
Из дома на улице Старой Биржи пропали все жильцы. На Монастырской нашли два, четыре, затем шесть трупов. На Почтовой – пять исчезновений и четыре убийства. Подобное, говорят, ограничивалось Дайхштрассе – последней улицей, где убивали и похищали.
Я прекрасно понимал, что поделиться с кем–либо своими выводами – значит, собственноручно распахнуть двери Кирхенхауза, смрадного склепа безумцев, могилы, не знающей ни единого Лазаря. В лучшем случае суеверная толпа растерзала бы меня на куски как чернокнижника и колдуна.
Но когда я возвратился после очередной монотонной экскурсии, ненависть пробудилась во мне, рисуя смутные планы отмщения.
– Гокель, – убеждал я себя, – знает больше меня. Надо рассказать ему все откровенно и тем самым завоевать его доверие.
И все же этим вечером, когда Гокель кончил отсчитывать золотые монеты, я так и не решился ничего сказать: антиквар ушел, бросив на прощанье несколько вежливых слов, без всякого намека на странную авантюру, связующую нас.
И однако чувствуется ускорение событий, приближение урагана, который, возможно, разорвет в клочья мою слишком спокойную жизнь.
И это объясняется не только полной отчужденностью и зловещей атмосферой переулка святой Берегонны: я все более и более проникаюсь уверенностью, что мирные маленькие дома – только маска беспощадного, чудовищного лика.
До сих пор, несомненно к счастью для себя, я бывал там в дневное время – не знаю почему, но одна лишь мысль о вечернем посещении приводила меня в дрожь.
Однажды я запоздал, увлекшись поиском «нового», то есть опрокидыванием ящиков, отодвиганием мебели, возней с разного рода задвижками и т. п. И «новое» отозвалось вкрадчивым шорохом, тихим стуком, медленным, назойливым скрипом тяжелой неповоротливой двери. Я поднял голову: опаловое освещение растворилось в сером, пепельном сумраке. Потолочные витражи помрачнели, резкая тень означилась на полу.
И хотя сердце сжалось, я продолжал с жадным напряжением вслушиваться в подступающий вечер. Любопытство пересилило страх: я поднялся по лестнице, чтобы оглядеться и распознать причину шума.
Темнота сгущалась. Через минуту тяжкий скрип повторился, раздробившись в удивительном резонансе этого пространства. Но прежде чем пролететь по ступеням и удрать, я заметил…
Стены больше не было.
Лестница обрывалась в пустоту, в какую–то бездонную шахту, высеченную, казалось, в черной гранитной неприступности ночи. По уступам стелился, тянулся, карабкался слоистый живой туман, принимающий гротескно–человеческие формы…
Задолжал за два месяца фрау Хольц – квартирной хозяйке – и долго выслушивал ламентации касательно ее бедности.
Эконом Гимназиума, у которого я попросил аванс в счет жалованья, пробормотал, кашляя и запинаясь, насколько это трудно в частности и против правил вообще… Коллега Зейферт сухо отказал в денежной просьбе.
Положил золотой соверен в раковину Аниты… и голова закружилась от ее взгляда.
Среди деревьев послышался смех – я обернулся и узнал двух служителей из Гимназиума, которые прятались в тени.
Это была последняя золотая монета.
Последняя…
Когда я проходил по Моленштрассе мимо винокурни Клингбома, на меня чуть не наехал ганноверский дилижанс.
Перепуганный, я отскочил в переулок святой Берегонны и случайно отломил ветку с калинового куста.
Теперь ветка на моем столе. Обещание нового, невероятного… магическое кольцо…
* * *
Прикинем то да се, как любит говорить скупердяй Зейферт. Мой отчаянный прыжок на мостовую таинственного переулка и благополучное возвращение на Моленштрассе доказывают, что туда попасть так же просто, как в любое обычное место.Но ветка, говоря философски, есть объект метафизический. Этот кусочек дерева «лишний» в нашем мире. Если, допустим, отломить ветку с какого–нибудь куста в американском лесу и принести сюда, что случится? Ничего. Количество веток на земле не изменится.
Но положив на стол калиновую ветку из переулка святой Берегонны, я увеличиваю это число на единицу: такого успеха никогда не добьется вся тропическая вегетация, ибо я доставил ветку из пространства, реального только для меня.
И если я принесу оттуда, скажем… предмет, никто не сможет оспорить мое законное право. Ах!
Никогда собственность не будет столь абсолютна, так как предполагаемый… предмет не обязан своим происхождением ни природе, ни индустрии.
Я продолжал размышлять в том же духе, и на волнах моей аргументации лихо понеслись скопления фраз и плавучие островки этических постулатов. Разумеется, я вполне уверил себя, что воровство в переулке святой Берегонны не может считаться таковым на Моленштрассе.
Утомленный от этой галиматьи, я счел тему исчерпанной. Достаточно обмануть бдительность загадочных обитателей переулка или вообще той сферы, в которую ведет переулок.
Полагаю, что конкистадоров, швыряющих золото Новой Индии в злачных местах Мадрида и Кадиса, мало беспокоила реакция далеких ограбленных племен.
Завтра же я отправляюсь в неведомое.
* * *
Клингбом заставил меня потерять время.Он, конечно, дежурил в маленьком квадратном холле, откуда вели двери в лавку и контору.
Когда я проходил мимо, опустив голову и сжав зубы, мобилизованный для броска в авантюру, он схватил полу моего пальто.
– Ах, господин профессор, – залебезил он, – напрасно я вас подозревал. Это вовсе не вы! А я–то, дурак, слепец! Она удрала, господин профессор, нет, не с вами, успокойтесь, вы порядочный человек. Удрала с почтальоном, а ведь это просто, позвольте заметить, помесь кучера с писарем. Какой позор для торгового дома!
Он увлек меня в заднюю каморку и налил ароматной апельсиновой водки.
– И только представить, что я подозревал вас, господин профессор. Думал, вы поглядываете на окна моей жены, а вы–то прицеливались к жене торговца семенами.
Дабы скрыть замешательство, я высоко поднял стакан.
– Так, так, – подмигнул Клингбом, наливая другую порцию светлокоричневого напитка, – удачи вам, господин профессор. Этот мерзкий тип не нарадуется на мое горе.
Он снова подмигнул, прищурился, улыбнулся.
– Хочу вам сделать сюрприз. Дама ваших грез сейчас ухаживает за гортензиями в своем садике. Пойдемте.
Он увлек меня по винтовой лестнице к слуховому оконцу. Среди строений винокурни, над которыми плыли ядовитые испарения, теснились какие–то дворики, жалкие садики, разбегались грязные ручейки. Следовательно, в эту перспективу под немыслимым углом врезался немыслимый переулок. С моего наблюдательного пункта виднелись только трубы, дистилляторы и чуть далее – грядки, где склонялась и разгибалась худая женская фигура.
Последний глоток апельсиновой водки придал мне столько смелости, что, покинув Клингбома, я без колебаний свернул в переулок святой Берегонны.
* * *
Три маленькие желтые двери в белой стене…Черно–зеленый силуэт калиновых ветвей и три маленькие двери… Это выглядело бы трогательно на детском рисунке, изображающем, например, обитель фламандских бегинок, но здесь производило впечатление странное и тягостное.
Мои шаги отдавались звонко и ясно.
Я постучал в первую дверь и услышал долгое эхо.
Улочка сворачивала метрах в тридцати.
Неизвестное приоткрывалось скупо, нехотя, осторожно. Может быть, на сегодня хватит с меня двух замазанных известкой стен и трех дверей? И всякая запертая дверь не таит ли искушения сама по себе?
Я ударил три раза с нарастающей силой. Эхо отозвалось гулко, рассыпалось в неопределенных звуках, отразилось в молчании коридоров – возможно, длинных и глубоких. Шорох легких шагов; нет – обман ожидающего, взбудораженного слуха.
Я осмотрел замочную скважину и подивился ее феноменальной… обыкновенности. Только накануне мне пришлось повозиться с дверью своей квартиры, и в конце концов я справился с помощью согнутой проволоки.
Немного вспотел лоб, немного застыдилось сердце. Вытащил из кармана эту пустяковую отмычку и сунул в замочную скважину.
Дверь отворилось совсем просто, совсем бесшумно.
* * *
И теперь я в своей комнате, среди своих книг: на столе – красная лента, случайно оброненная Анитой, в судорожно сжатой руке – три серебряных талера.Три талера!
Как назвать человека, собственной рукой убивающего собственную фортуну?
Новая вселенная раскрылась только для меня одного. Чего ждал от меня этот мир, более загадочный, нежели галактики, сокрытые в необъятных космических глубинах?
Тайна обольщала, улыбалась, словно юная девушка. А я оказался… воришкой.
Глупость, идиотизм, безумие.
Я оказался…
Но три талера!
Авантюра обещала столько чудес, столько…
Три талера антиквар Гокель мне отсчитал с недовольной и брезгливой физиономией. Три талера за украшенное чеканкой блюдо. Но это улыбка Аниты.
Я бросил их в ящик. В дверь постучали: вошел Гокель.
Неужели это тот самый антиквар, который презрительно пододвинул металлическое блюдо к разному деревянному хламу, что валялся на конторке?
Он кланялся, потирал руки, беспрерывно менял «господина доктора» на «господина учителя», поскольку произносил мое имя с трудом.
– Увы, господин доктор, свершилась непростительная ошибка. Блюдо стоит много больше.
Он вытащил кожаный кошель с медными застежками: блеснула хищная ослепительная усмешка золота. Потом внимательно посмотрел на меня.
– Если достанете что–нибудь из того же источника… я хочу сказать, вещи подобного рода…
Понятная оговорка. Очевидно, антиквар не пренебрегал скупкой краденого. Я сделал вид, что задумался.
– Видите ли, один мой друг, весьма сведущий коллекционер, попал в трудное положение – необходимо заплатить срочные долги. Поэтому он решил кое–что продать из своей коллекции. Разумеется, ему неудобно заниматься этим самому. Он скромный кабинетный человек, и без того расстроенный тем, что пришлось потревожить собрание. Я вызвался ему помочь и, по возможности, уберечь от волнений, связанных с продажей вещей.
Гокель согласно и радостно кивал. Казалось, он был в восторге от моего великодушия.
– Это называется святым словом «дружба». Ах, господин доктор, я перечитаю сегодня вечером De Amicitia[3] Цицерона с двойной радостью. Знаете, мне хочется быть для вас таким же другом, каким вы стали для удрученного коллекционера. Я куплю все, что ваш друг пожелает предложить, и заплачу столько, чтобы хватило и на вашу долю.
Здесь меня одолело любопытство.
– Я не удосужился рассмотреть блюдо. Во–первых, это меня не касается, и потом, я ведь не знаток. Византийская работа, не так ли?
Озадаченный Гокель почесал подбородок.
– Как вам сказать… Трудно определить достоверно. Византийская? Да, возможно… Необходимо детальное изучение. Но главное, – закончил он деловито, – эту вещь купят, и купят с удовольствием.
И через минуту добавил тоном, исключающим всякую гадательную болтовню:
– Это главное для нас с вами… ну и, конечно, для вашего друга.
Поздно вечером я провожал Аниту по голубым лунным улицам до Голландской набережной, до ее потонувшего в сирени домика.
Теперь надо рассказать, как мне досталось это блюдо, проданное столь странным способом. Блюдо, благодаря которому мне довелось провожать самую божественную девушку в мире.
* * *
Дверь открылась в длинный коридор. Я прошел по каменным плитам, сообразуясь с неверным светом большого треснутого окна. Первое впечатление от обители фламандских бегинок усилилось, когда я попал в просторную кухню со сводчатым потолком, где пахло мастикой и стояла простая, добротная мебель.Это зрелище так успокоило меня, что я довольно громко воззвал:
– Эй! Есть кто–нибудь наверху?
Гулкий резонанс, никакого ответа, никакого присутствия.
Должен сознаться, меня ничуть не удивило молчание и безлюдье дома, словно я нечто подобное ожидал.
Более того: с тех пор как я заметил существование таинственной улочки, мысли о возможных обитателях мне и в голову не приходили.
И тем не менее я вел себя как ночной грабитель, хотя и не соблюдал ни малейших предосторожностей: без стеснения рвал на себя ящики, где хранился скудный запас салфеток и скатертей, свободно ходил по комнатам, не опасаясь шума собственных шагов.
И повсюду лишь самая необходимая утварь, самая простая мебель. Строгий, почти монастырский уклад. Радовала глаз лишь великолепная дубовая лестница, которая…
Нет, здесь все–таки был повод для удивления.
Эта лестница никуда не вела.
Верхние ступени примыкали к стене столь естественно, что, казалось, за каменной преградой лестница продолжала свое восхождение.
Матовые стекла потолочных витражей рассеивали сияние цвета слоновой кости. Вдруг мне представился на стене безобразный, неопределенный, ломаный силуэт. Приглядевшись внимательней, я понял, что это лишь прихотливый прочерк трещин на штукатурке, аналогичный монстрам, которые иногда рождаются в облаках или на узорах занавесей. Впрочем, это недолго тревожило меня: повернув голову еще раз, я не увидел ничего, кроме хаотически разбегающихся линий.
Я вернулся в кухню и подошел к забранному решеткой окну: ничего. Темный квадратный дворик меж огромных замшелых стен.
Блюдо на серванте привлекло мое внимание. Может быть, за него хоть что–нибудь дадут? Со вздохом я засунул его под пальто.
Разочарование, досада, злоба. Такое чувство, словно разбил копилку ребенка или залез в старухин чулок.
Я пошел искать Гокеля, антиквара.
* * *
Три дома. Совершенно одинаковые. И в каждом доме – чистая кухня, тусклая мебель, бледный холодный сумрак, полное спокойствие и нелепая лестница, уходящая в нелепую стену. И в каждом – блюдо, украшенное чеканкой, подсвечники… идентичные.Я их забирал и…
На следующий день находил на том же месте.
Гокель покупал, расплачивался, улыбался.
Безумие. Монотонное безумие турникета, вращающегося дервиша.
Воровать постоянно, в том же доме, при тех же обстоятельствах те же самые предметы. Мстит ли таким способом неизвестность – простая и прозрачная? Не свершаю ли я первого круга осужденного на вечную пытку?
И не грядет ли вообще осуждение вечным, неизбывным повтором греха?
Однажды я не пошел, решил на время воздержаться от жалких своих экскурсий. Золото не переводилось – Анита нежила меня и ласкала.
В этот вечер Гокель сделал мне визит, спросил, нет ли чего на продажу, обещая заплатить дороже, и, узнав о моем решении, состроил недовольную гримасу.
– Господин Гокель, – полюбопытствовал я, – вы, надо полагать, нашли постоянного покупателя?
Он медленно повернулся и посмотрел мне прямо в глаза.
– Да, господин доктор. Я ничего не говорил, поскольку и вы не откровенничали насчет вашего… друга.
Он прибавил серьезно и задумчиво:
– Приносите эти вещи каждый день. Скажите сразу, сколько золота вы хотите, и я выложу не торгуясь. Мы попутчики, господин доктор. Вероятно, когда–нибудь придет время расплаты, но сейчас поживем в свое удовольствие: у вас – красивая девушка, у меня – деньги.
Больше мы не беседовали на эту тему, но увы: Анита требовала еще и еще – золото антиквара никак не могло насытить ее нежных беспокойных пальцев.
Однажды атмосфера улочки изменилась, если можно так выразиться.
Послышались мотивы, мелодии.
Музыка далекая и чудесная – так, по крайней мере, казалось. Я собрал все свое мужество, намереваясь дойти до поворота, чтобы узнать…
И когда миновал третью дверь и предполагал вступить в запретную зону, сердце сжалось от унизительного, неодолимого страха, губы задрожали и ноги обмякли.
Я обернулся: пройденная дорога была видна, но казалось, что она заметно сузилась. Я рисковал слишком углубиться в переулок святой Берегонны, навсегда, быть может, потерять связь с привычным миром. Однако я побежал вперед, неожиданно для себя, презрев себя, побежал, потом прыгнул и пригнулся, словно мальчишка, нырнувший за изгородь.
Медленно поднял глаза.
Разочарование хлестнуло, как пощечина. Улочка впереди снова сворачивала, но перед новым поворотом виднелась… белая стена, три маленьких двери и калиновый куст.
Я хотел было вернуться восвояси, но в этот момент повеяло певучим рокотом, нарастающим приливом звуков.
Я выпрямился, вернее сказать, застыл, вслушиваясь, стараясь анализировать.
Прилив? Да, пожалуй. Сложные, напряженные, нарастающие модуляции, отчужденная, гулкая безмерность… все это действительно напоминало шум далекого моря.
Откуда возникла первоначальная идея гармонических созвучий? Сейчас пространство пронизывали острые диссонансы, свистящий, хриплый вой, спазматические рыдания, бешеные стоны.
Случается, первые весточки отвратительного запаха бывают не лишены приятности. Вспоминаю, что как–то рано утром по выходе из дома мои ноздри защекотал запах жареного мяса. «Блаженны эпикурейцы, готовящие жаркое спозаранку», – подумал я. Но шагов через сотню в нос ударила тошнотворная вонь паленой шерсти. Оказывается, загорелись материи в лавке суконщика. Так и здесь: меня, очевидно, обманула иллюзия гармонии, певучая интродукция душераздирающего хаоса.
«А если рискнуть пройти дальше, завернуть за угол?» – мелькнула искусительная мысль. Я почти перестал ощущать ступор, боязливую инерцию, ноги постепенно обрели привычную деловитость и спокойно преодолели отрезок пути, чтобы глазам в третий раз явилась… прежняя картина.
Ожидание, возбуждение, любопытство – все это растворилось в горькой озлобленности.
Три одинаковых дома, еще три одинаковых дома.
Только открыв самую первую дверь, я приобщился к тайне. Более чем скромной.
Озлобленность подстегнула угасающую решимость: я зашагал быстрее, совершенно измученный стерильной галлюцинацией пейзажа.
Поворот, три маленькие желтые двери, калиновый куст, новый поворот, три маленькие двери в белой стене, рваный, угловатый, мертвый рисунок ветвей. Это напоминало неумолимую повторяемость цифровой комбинации. Я шел уже полчаса, голова кружилась, тело механически напряглось, движение и неподвижность потеряли различие.
И вдруг, завернув за очередной угол, я заметил нарушение кошмарной симметрии: возле трех дверей и калинового куста возвышался деревянный портал какого–то жуткого мыльного цвета. И здесь мне стало страшно.
Шорохи, шепоты, стенания, угрожающие голоса.
Я повернулся и побежал к Моленштрассе. Повороты повторялись, словно куплеты тягучего, жалобного распева: три двери – калиновый куст, три двери – калиновый куст…
Наконец забрезжили первые фонари знакомого мира. Но зловещие шепоты и хриплый угрожающий говор преследовали меня до мостовой Моленштрассе. Там они растворились, рассыпались, разбились в вечернем гомоне людной улицы, хотя некоторые – самые настойчивые и пронзительные – проскрежетали в детской хоровой песне.
* * *
Ужас, бесконечный, безымянный ужас разъедает город.Не стоило бы в коротких записках, касающихся меня одного, упоминать об этом, если б не твердая уверенность: таинственная улочка связана с еженощными кровавыми преступлениями в городе.
Более ста человек исчезли бесследно. Сто других были убиты и жестоко изувечены.
Прочертив на городском плане извилистую пунктирную линию, долженствующую изображать улочку святой Берегонны – загадочный след иного пространства в нашей земной жизни, – я констатировал в смятении и панике, что все преступления совершаются поблизости от этого пунктира.
Несчастный Клингбом исчез одним из первых. По словам приказчика, он буквально испарился в тот момент, когда вошел в рабочее помещение. Жену торговца семенами похитили, когда она возилась в своем чахлом садике, а ее мужа нашли в сушильне с проломленным черепом.
Сообщения о новых преступных казусах не оставляли места сомнению: исчезновения можно было объяснить только переходом в иное пространство, что касается убийств – ведь это пустяки для незримых существ.
Из дома на улице Старой Биржи пропали все жильцы. На Монастырской нашли два, четыре, затем шесть трупов. На Почтовой – пять исчезновений и четыре убийства. Подобное, говорят, ограничивалось Дайхштрассе – последней улицей, где убивали и похищали.
Я прекрасно понимал, что поделиться с кем–либо своими выводами – значит, собственноручно распахнуть двери Кирхенхауза, смрадного склепа безумцев, могилы, не знающей ни единого Лазаря. В лучшем случае суеверная толпа растерзала бы меня на куски как чернокнижника и колдуна.
Но когда я возвратился после очередной монотонной экскурсии, ненависть пробудилась во мне, рисуя смутные планы отмщения.
– Гокель, – убеждал я себя, – знает больше меня. Надо рассказать ему все откровенно и тем самым завоевать его доверие.
И все же этим вечером, когда Гокель кончил отсчитывать золотые монеты, я так и не решился ничего сказать: антиквар ушел, бросив на прощанье несколько вежливых слов, без всякого намека на странную авантюру, связующую нас.
И однако чувствуется ускорение событий, приближение урагана, который, возможно, разорвет в клочья мою слишком спокойную жизнь.
И это объясняется не только полной отчужденностью и зловещей атмосферой переулка святой Берегонны: я все более и более проникаюсь уверенностью, что мирные маленькие дома – только маска беспощадного, чудовищного лика.
До сих пор, несомненно к счастью для себя, я бывал там в дневное время – не знаю почему, но одна лишь мысль о вечернем посещении приводила меня в дрожь.
Однажды я запоздал, увлекшись поиском «нового», то есть опрокидыванием ящиков, отодвиганием мебели, возней с разного рода задвижками и т. п. И «новое» отозвалось вкрадчивым шорохом, тихим стуком, медленным, назойливым скрипом тяжелой неповоротливой двери. Я поднял голову: опаловое освещение растворилось в сером, пепельном сумраке. Потолочные витражи помрачнели, резкая тень означилась на полу.
И хотя сердце сжалось, я продолжал с жадным напряжением вслушиваться в подступающий вечер. Любопытство пересилило страх: я поднялся по лестнице, чтобы оглядеться и распознать причину шума.
Темнота сгущалась. Через минуту тяжкий скрип повторился, раздробившись в удивительном резонансе этого пространства. Но прежде чем пролететь по ступеням и удрать, я заметил…
Стены больше не было.
Лестница обрывалась в пустоту, в какую–то бездонную шахту, высеченную, казалось, в черной гранитной неприступности ночи. По уступам стелился, тянулся, карабкался слоистый живой туман, принимающий гротескно–человеческие формы…