Я толкнул плечом входную дверь – позади что–то грохнуло и разбилось вдребезги.
   Я бежал, как никогда в жизни. Еще немного… спасительные огни Моленштрассе… Вдруг чья–то крепкая рука схватила воротник.
   Ты часом не с луны свалился?
   Я сидел на мостовой Моленштрассе. Рядом, потирая лоб, стоял матрос и смотрел на меня с изумлением. Мое пальто было разодрано, шея кровоточила. Не теряя времени на извинения, я дал ходу, оставив негодующего матроса, который кричал, что коли так беспардонно налетаешь на человека, надо, по крайней мере, угостить его выпивкой.
* * *
   Анита бесследно исчезла.
   В слезах, в отчаяньи проклинаю бесполезное золото.
   Но ведь Голландская набережная далека от опасной зоны. Господи! Похоже, я переусердствовал в нежной заботливости.
   Не я ли, без упоминания об улочке, показал однажды своей подруге пунктирную линию на плане, присовокупив, что опасная сфера пролегает близ этой кривой?
   Глаза Аниты странно заблестели тогда.
   Неужели я мог забыть про неистребимый дух авантюры, оживлявший ее предков и, несомненно, бунтующий в ее крови!
   Вероятно, в тот самый момент женской своей интуицией она угадала связь между моим неожиданным богатством и этой криминальной топографией.
   Моя жизнь кончена.
   Новые убийства, новые исчезновения…
   Анита унесена бешеной, кровавой волной.
   Случай с Гансом Менделем заставил призадуматься: быть может, эти существа – «скользящие и дымообразные», судя по его словам, быть может, они… уязвимы?
   Сам по себе Ганс Мендель ни в коей мере не заслуживал доверия, ибо зарабатывал на жизнь прибыльным ремеслом шулера и бандита. Но Мендель – свидетель.
   Его нашли рядом с двумя окровавленными трупами, и в карманах обнаружили часы и кошельки убитых.
   Его вина считалась бы доказанной, если б он сам не лежал поблизости искалеченный, с оторванными руками.
   И поскольку он отличался мощным телосложением, то прожил достаточно, чтобы ответить на торопливые вопросы священников и полицейских.
   Его признания сводились к следующему: в течение нескольких дней он регулярно следовал за черным, туманным силуэтом, призраком, который убивал людей: он – Мендель – обчищал карманы убитых.
   В день своего несчастья он увидел в лунном свете посредине Почтовой улицы черное, человекоподобное, извивающееся, как дым, существо. Он спрятался в пустой полицейской будке и занялся наблюдением. Появилось еще несколько гибких, дымообразных силуэтов: они скользили, извивались, подпрыгивали, как детские мячи, потом пропали. Тотчас послышались голоса и показались два молодых человека. Черный туман не сгущался более, однако люди внезапно рухнули на мостовую и остались недвижны.
   Мендель сделал любопытное признание: он наблюдал уже не менее семи подобных случаев, и всякий раз преступление совершалось аналогично.
   И всякий раз он выжидал некоторое время и потом обшаривал карманы мертвецов.
   Поистине, хладнокровие этого субъекта было бы достойно лучшего применения.
   И вот, завершая свое последнее дело, он в ужасе заметил, что черный туман восстал над ним, заслонив луну.
   Туман затрепетал, заклубился и принял чудовищное, угловатое человеческое очертание.
   Мендель побежал к будке – поздно: это ринулось на него. Однако бандит отличался незаурядной силой: он размахнулся, и кулак, по его словам, встретил нечто осязаемое, напоминающее резкую струю воздуха.
   Таков конец истории – ужасающие раны дозволили ему жить не более часа.
   Мысль об отмщении за Аниту прочно засела в моем мозгу. Гокелю я объявил:
   – Хватит. Я хочу отомстить, и вашего золота мне не нужно.
   Он вскинул на меня проницательные глаза. Я повторил:
   – Хочу отомстить. Вы поняли?
   Его лицо озарилось неожиданной улыбкой.
   – И вы полагаете, господин доктор, «они» исчезнут?
   Я велел ему приготовить тележку с несколькими вязанками хвороста, бочонком пороха и бутылью спирта и оставить утром на Моленштрассе без провожатого и без присмотра. Антиквар низко склонился, как преданный слуга, и сказал только:
   – Да поможет вам Бог! Да поможет вам Бог!
* * *
   Предчувствую, что сейчас напишу последние строки этого дневника. Я навалил несколько вязанок хвороста у большого портала, оставил по вязанке у каждой маленькой двери, полил спиртом, просыпал тонкую пороховую дорожку, напихал хворосту даже в трещины стен.
   Таинственные многозвучия заволновались вокруг: различались угрюмые жалобы, отвратительные, тоскливые визги, почти человеческие рыдания, хриплая разноголосица. Меня воодушевляла радость близкого торжества, ибо паническое безумие исходило от них.
   Они видели ужасную мою работу и ничем не могли помешать: только по ночам – и я давно это понял – освобождался властительный кошмар их бытия.
   Вынул спички, помедлил минуту и чиркнул.
   Судорожные, глухие стоны сплавились единым гулом. Калиновые кусты задрожали от ветра, рожденного где–то в сердцевине ветвей.
   Захрустели нервные синие огоньки, бесшумно воспламенился порох.
   Я бросился бежать по извилистой улочке от поворота к повороту: голова кружилась, словно я спускался вприпрыжку по винтовой лестнице, уходящей глубоко под землю.
* * *
   Дайхштрассе и весь соседний квартал в пламени.
   Я стою у своего окна, озаренный огненным сполохом. При сухой и жаркой погоде воду добыть непросто: трещат балки, обваливаются крыши, по мостовым рассыпаются искристые сизые головни… беспрепятственно.
   Пылает один день и одну ночь, но огню еще далеко до Моленштрассе.
   Далеко до переулка святой Берегонны и дрожащих калиновых кустов.
   Новая тележка с хворостом, доставленная заботами Гокеля.
   В окрестности – ни души. Пожар, как пленительный спектакль, собрал всех жителей.
   Я методически сворачиваю за каждый угол, наслаждаюсь чернотой политого спиртом хвороста, мрачной изморозью пороха и… пораженный, останавливаюсь.
   Три маленьких дома, три вечных маленьких дома горят красивым и спокойным желтым пламенем в недвижном воздухе. Буйная стихия, укрощенная неведомым пространством, струится вверх тихо и величаво, как церковные свечи. Очевидно, здесь проходит граница багрового бедствия, уничтожающего город.
   Отступаю, усмиренный и подавленный, перед умирающей тайной.
   Моленштрассе совсем близко: вот и первая дверь, которую я открыл пустяковой отмычкой несколько недель назад. Здесь разожгу последний костер.
   Оглядываю последний раз коридор, строгую мебель гостиной и кухни, лестницу, что по–прежнему уходит в стену, – такой знакомый, чуть ли не близкий интерьер.
   – Что это?
   На блюде, которое я столько раз похищал и находил на следующий день, лежат исписанные листы бумаги.
   Элегантный женский почерк.
   Забираю и сворачиваю в рулон. Последняя кража на таинственной улочке.
   – Что это?
   Стрейги! Стрейги! Стрейги!
* * *
   …Так кончается французский манускрипт. Заключительные слова, обозначающие беспощадных духов ночи, набросаны судорожно и наискось. Так пишут люди, застигнутые ураганом, надеясь, вопреки всему, что записка не утонет вместе с кораблем.
* * *
   Я прощался с Гамбургом.
   Знаменитые достопримечательности – Санкт–Пауль, Циллерталь, нарядную Петерштрассе, Альтону с ее живописными лавчонками, где торгуют шнапсом и еще Бог знает чем, – все это я покидал без особой грусти. С большей охотой я направился в старый город, где запах свежего хлеба и свежего пива напоминал любимые города моей юности. Проходя по какой–то совершенно пустой улице, я обратил внимание на вывеску: «Локманн Гокель. Антикварная торговля».
   Я с любопытством осмотрел всевозможные украшения и безделушки, купил старинную, ярко расписанную баварскую трубку; владелец держался весьма любезно и, перекинувшись с ним парой безразличных фраз, я спросил, знакома ли ему фамилия Архипетр. Нездоровое и бледное лицо антиквара побелело настолько, что показалось в вечернем сумраке, будто его высветил изнутри какой–то мертвенный огонь.
   – Ар–хи–петр, – прошептал он. – Как вы сказали? Боже, что вы знаете?
   Не было ни малейшего резона делать секрет из этой истории, найденной в гавани, в развале старых бумаг.
   И я рассказал.
   Он долго смотрел утомленными глазами, как посвистывало и пританцовывало пламя в причудливом газовом рожке.
   И когда я заговорил об антикваре Гокеле, он нахмурился.
   – Это был мой дед.
   По окончании рассказа кто–то тяжело вздохнул. Собеседник повернул голову.
   – Моя сестра.
   Я привстал и поклонился молодой и миловидной женщине. Она слушала меня, сидя в темном углу, в гротескном изломе теней.
   Локманн Гокель провел ладонью по глазам.
   – Почти каждый вечер наш дед говорил с нашим отцом на эту фатальную тему. Отец счел возможным посвятить нас, а теперь, после его смерти, мы с сестрой обсуждаем это между собой.
   – Но простите, – прервал я беспокойно, – теперь мы с вами можем кое–что разузнать насчет таинственного переулка, не так ли?
   Антиквар поднял руку.
   – Послушайте! Альфонс Архипетр преподавал французский язык в Гимназиуме до 1842 года.
   – Да? Неужели так давно?
   – Это был год великого пожара, уничтожившего Гамбург. Моленштрассе, прилегающий квартал, Дайхштрассе сгорели дотла, превратились в груду раскаленных углей.
   – И Архипетр?
   – В том то и дело! Он проживал на Блейхене, в другой стороне. И во вторую ночь бедствия, в ужасную, сухую и жаркую ночь на шестое мая его дом загорелся – единственный, заметьте, – остальные чудом уцелели. Очевидно, он погиб в пламени; во всяком случае, его не нашли.
   – Удивительно… – начал я.
   Локманн Гокель не дал мне закончить. Он, видимо, обожал отвлеченные умозаключения, ибо тут же пустился в широкие научные обобщения.
   По счастью, в его монологе попадались кое–какие интересующие меня факты.
   – Самое удивительное во всей этой истории – это концентрация времени, равно как и пространства, в роковой протяженности переулка святой Берегонны. В городских архивах упоминается о жестокостях, творимых бандой таинственных злодеев во время пожара. Зверские убийства, грабежи, паническое безумие толпы – все это соответствует истине. Однако, заметьте, кошмарные эти преступления свершились задолго до бедствия. Теперь вы понимаете: я разумею контракцию, сжатие пространства и времени.
   Антиквар чрезвычайно воодушевился.
   – Современная наука преодолела эвклидовы заблуждения. Весь мир завидует нашему соотечественнику – замечательному Эйнштейну. Ничего не остается, как с трепетом и восхищением признать фантастический закон контракции Фитцджеральда–Лоренца. Контракция, майн герр, ах, сколько глубины в этом слове!
   Беседа принимала скучный и расплывчатый характер.
   Молодая женщина бесшумно вышла и через минуту вернулась с бокалами золотистого вина. Антиквар приподнял свой бокал, и неверный свет газового рожка, разбившись о стекло, рассеялся разноцветной дрожью по его сухой, тонкой руке.
   Он прервал свои научные восторги и вернулся к отчету о пожаре.
   – Мой дед и другие очевидцы рассказывали, что зеленые пламена гудели, бились и рвались к небу из обугленных развалин. Люди с буйным воображением видели даже очертания исполинских женских фигур с угрожающе раскинутыми пальцами.
   …Вино отличалось дивным своеобразием. Я выпил свой бокал и улыбнулся энтузиазму антиквара.
   – Зеленые огненные змеи стиснули и буквально пожрали дом Архипетра. Пламя рычало и завывало так, что многие умирали от страха на улице…
   Я рискнул перебить:
   – Господин Гокель, ваш дед ничего не рассказывал о загадочном коллекционере, который каждый вечер приходил покупать те же самые блюда и те же самые подсвечники?
   За него ответил тихий, усталый голос, и слова почти совпадали с финалом немецкого манускрипта:
   – Старая женщина необычайно высокого роста. У нее были страшные, отрешенные глаза рептилии, спрута… Она приносила столько золота и такого тяжелого, что наш дед лишь в четыре приема укладывал его в сейфы.
   Сестра антиквара задумалась, потом продолжала:
   – Когда появился профессор Архипетр, наш дом переживал трудные времена. С тех пор мы разбогатели. Мы и сейчас богаты… очень богаты золотом этих кошмарных порождений вечной ночи.
   – Они растворились, пропали навсегда, – прошептал Локманн Гокель и наполнил наши бокалы.
   – Нет, не говори так. Они никогда не уйдут от нас. Вспомни о тягостных, невыносимых ночах. Единственная надежда… я знаю… подле них пребывает душа человеческая. Они почему–то привязаны к ней и, может быть, она заступается за нас.
   Ее прекрасные глаза широко раскрылись, но, казалось, созерцали бездонную черную пропасть.
   – Кати! Кати! – воскликнул антиквар. – Ты опять видела?…
   Ее голос понизился до хрипоты:
   – Каждую ночь они здесь. Вплывают вместе с дремотой и вселяются в мысли. О, я боюсь снов, мне страшно засыпать.
   – Страшно засыпать… – словно эхо повторил ее брат.
   – Они сгущаются в сиянии своего золота, которое мы храним и любим, несмотря ни на что; они незримой тьмой окружают любую вещь, купленную ценой инфернального золота… Они возвращаются и будут возвращаться, пока мы существуем и пока существует эта земля скорби.