К аббатисе она, однако, немедленно написала, извещая о своем прибытии в Лангедок и о желании найти приют в монастыре, в качестве временной жилицы. Она также послала письма гг. Кенелю и Валанкуру, которого просто уведомляла о своем возвращении во Францию, а так как она не знала места его теперешней стоянки, то адресовала свое письмо прямо в поместье его брата, в Гасконь.
   Вечером Бланш и мосье Дюпон сопровождали Эмилию в домик Лавуазена, к которому она теперь приближалась уже не с отчаянием, а с какой-то меланхолической отрадой: время смягчило ее печаль о кончине отца, хотя и не могло изгладить ее совершенно, и она находила грустное утешение, отдаваясь воспоминаниям, пробуждаемым этими знакомыми местами. Лавуазен был еще жив и, казалось, наслаждался по-прежнему спокойным закатом своей безупречной жизни. Он сидел на пороге своей хижины и наблюдал, как играют на траве его внуки, по временам поощрял их состязания и забавы смехом или каким-нибудь ласковым словечком. Он сразу узнал Эмилию и очень обрадовался ей. Она тоже была рада услышать, что с тех пор, как они расстались, он не потерял никого из членов своей семьи.
   — Да, так-то, барышня, — проговорил старик, — все мы, слава Богу, живем себе да поживаем и горя не знаем. Кажется, во всем Лангедоке не найдется другой такой счастливой семьи!
   Эмилия не решилась войти в ту комнатку, где скончался Сент Обер, и, побеседовав с полчаса с Лавуазеном и его семьей, оставила гостеприимный домик.
   За эти первые дни ее пребывания в замке Ле-Блан, ее часто огорчали глубокие, печальные взгляды, бросаемые на нее Дюпоном; Эмилия, скорбя о тех иллюзиях, которые лишали его мужества уехать, решила сама удалиться от замка поскорее, насколько позволяла деликатность по отношению к графу и графине де Вильфор. Угнетенное состояние его друга скоро встревожило графа; Дюпон доверил ему наконец тайну своей безнадежной привязанности. Граф мог только пожалеть его, однако в душе решил замолвить за него слово, если представится удобный случай. Принимая в расчет щекотливое положение Дюпона, он лишь слабо удерживал его, когда тот изъявил намерение на другой день уехать из замка Ле-Блан, но взял с него обещание посетить его, когда ему можно будет приехать, не подвергая опасности своего покоя.
   Сама Эмилия, хотя и не могла отвечать взаимностью на его привязанность, однако уважала его за его добрые качества и за услуги, которые он оказал ей, и теперь встретила известие о его отъезде из замка с чувством грусти и сожаления; а когда он прощался с нею, лицо его дышало таким глубоким горем, такой страстной любовью, что граф был тронут и проникся еще большим сочувствием к нему.
   Через несколько дней Эмилия тоже покинула замок, но перед тем граф с графиней взяли с нее обещание посетить их снова в самом непродолжительном времени. Аббатиса встретила и приветствовала Эмилию с тою же материнской нежностью, какую проявляла раньше, а монахини с тем же уважением и лаской. Знакомые места вызвали у нее много грустных размышлений; но к ним примешивались и другие, более отрадные мысли: она благодарила Бога за избавление от опасностей, преследовавших ее после того, как она рассталась с монастырем, и за все то хорошее, что еще сохранилось у нее; и хотя она опять проливала слезы над могилой отца, но горе ее смягчилось и уже утратило прежнюю остроту.
   Спустя некоторое время после возвращения ее в монастырь она получила письмо от своего дяди г.Кенеля, в ответ на свое извещение о приезде во Францию и на ее вопросы относительно ее дел, которыми он взялся управлять за время ее отсутствия, особенно о сроке отдачи внаймы «Долины». Эмилия в своем письме выражала желание поселиться там, если позволит ее доход. Ответ г.Кенеля был холоден и официален, как она, впрочем, и ожидала; он не выражал ни участия по поводу вынесенных ею бедствий, ни удовольствия по случаю ее счастливого избавления от них. Он не пропустил случая укорить ее за то, что она отвергла графа Морано, которого до сих пор он считает человеком порядочным и богачом; мимоходом он бранил Монтони, хотя до сих пор всегда чувствовал над собой его превосходство. Относительно денежных интересов Эмилии он не слишком распространялся, однако он извещал ее, что срок отдачи внаймы «Долины» почти уже истек; но, не приглашая Эмилию в свой собственный дом, он прибавлял, что средства ее отнюдь не позволят ей жить в своем имении, поэтому он советует ей оставаться пока в монастыре св.Клары. На ее расспросы о бедной Терезе, служанке ее покойного отца, Кенель не писал ни слова. В постскриптуме своего письма он упоминал о г.Мотвиле, в руки которого Сент Обер доверил большую часть своего личного состояния, и говорил, что Мотвилю, вероятно, удастся хорошо устроить свои дела и почти сполна удовлетворить своих кредиторов, так что Эмилия получит гораздо больше, чем она ожидала. К письму приложен был чек на небольшую сумму денег, которую Эмилия получит через одного нарбонского купца. Спокойствие, царившее в монастыре, свобода, которой она пользовалась, бродя по лесам и по морскому берегу в этой чудной провинции, постепенно успокоили ее дух и укрепили нервы. Одно только угнетало ее — тоска по Валанкуру, все усиливавшаяся по мере того, как приближался срок, когда она могла ждать от него ответа на свое письмо.

ГЛАВА XXXVIII

   Когда под темной тучею волна на судно налетает,
   Вся палуба покрыта пеной; свищет ветер
   И завывает бурно между мачт.
   Трепещут бледные, усталые матросы
   И смерть мгновенная глядит из каждой пенистой волны.
Гомер, Пона

   Между тем Бланш, часто остававшаяся одна, стала с нетерпением ждать к себе в гости новую подругу, с которой ей хотелось поделиться своим восхищением по поводу окружающей живописной природы. Теперь около нее никого не было, кому она могла бы выражать свой восторг и с кем могла бы делиться своими приятными впечатлениями; ничей взор не загорался от ее улыбки, ничьи черты не отражали ее счастья; она стала вяла и задумчива. Граф, заметив ее уныние, охотно уступил ее просьбам и напомнил Эмилии об обещанном ею посещении. Но молчание Валанкура, затянувшееся гораздо дольше того срока, когда ответное письмо его могло быть получено из Этювьера, сильно тревожило Эмилию; она была не расположена видеть посторонних людей и охотно отложила бы свой визит до тех пор, пока не успокоится душа ее. Однако граф и его семья убедительно настаивали на своем приглашении, а так как им нельзя было разъяснить причину ее желания уединиться, то, конечно, ее отказ мог быть приписан простому капризу, и нельзя было на нем настаивать, не обидев друзей, расположением которых она дорожила.
   Итак она наконец отправилась в замок Ле-Блан. Дружеское отношение к ней графа Вильфора побудило Эмилию рассказать ему о своих затруднениях по поводу поместьев покойной тетки и просить его совета, как ей поступить, чтобы вернуть их. Граф почти не сомневался, что закон решит дело в ее пользу, и посоветовал ей обратиться к суду, предложив предварительно написать к одному адвокату в Авиньон, на мнение которого можно положиться. Эта любезность была принята Эмилией с благодарностью. Вообще она видела вокруг себя так много доброты и ласки, что была бы вполне счастлива, если бы была уверена, что Валанкур здоров, невредим и не изменился к ней. Уже около недели пробыла она в замке и все еще не получила от него известий. Положим, она знала, что если его нет в усадьбе брата, то ее письмо едва ли могло дойти до него, но все-таки она волновалась сомнениями и страхами, нарушавшими ее покой. Опять она начинала обдумывать все, что могло случиться с ним за тот долгий период времени, пока она находилась в Удольфском замке, и порою душа ее так переполнялась горем и опасениями, что Валанкура уже нет на свете или что он разлюбил ее, что даже общество Бланш становилось ей нестерпимо тягостным. В такие минуты она подолгу просиживала одна в своей спальне, если только представлялась к этому возможность, не обижая гостеприимных хозяев.
   Однажды в часы одиночества она отперла шкатулку, содержавшую несколько писем Валанкура и кое-какие рисунки, набросанные ею в Тоскане; последние уже не представляли для нее интереса; но по письмам ей хотелось снова проследить ту нежность, которая так часто, бывало, успокаивала ее в горе, так что она на мгновение переставала сознавать расстояние, отделявшее ее от друга. Но теперь эти письма оказывали на нее уже иное действие: любовь, которой они дышали, так сильно волновала ее собственное сердце, особенно когда она думала, что любовь Валанкура, может быть, уже исчезла под влиянием времени и разлуки, да и самый почерк возлюбленного вызывал так много тяжелых воспоминаний, что она была не силах прочесть до конца даже первое из вынутых писем. И вот она сидела в раздумье, подперев щеку рукою и со слезами на глазах, как вдруг вошла старая Доротея с извещением, что сегодня обед будет подан часом раньше обыкновенного. Увидев ее, Эмилия вздрогнула и поспешно собрала разбросанные листки, но Доротея успела-таки заметить ее волнение и ее слезы.
   — Ах, барышня, — начала она, — какая вы молодая, а уже имеете причины грустить?
   Эмилия старалась улыбнуться, но не могла выговорить ни слова.
   — Увы, дорогая барышня! когда вы доживете до моих лет, то не будете плакать по пустякам. Ведь нет же у вас никакого серьезного горя?
   — Нет, Доротея, ничего особенного, — отвечала Эмилия.
   Но вдруг Доротея, нагнувшись поднять что-то выпавшее из бумаг, воскликнула: «Пресвятая Дева Мария! что это такое?» и затем, вся дрожа, опустилась на стоявший рядом стул.
   — Что с вами? — спросила Эмилия, встревожившись ее испугом.
   — Да ведь это она сама! — проговорила Доротея. — Точь-в-точь какой она была незадолго до своей смерти!
   Эмилии пришло в голову, уж не помешалась ли старуха. Она умоляла ее объясниться.
   — Этот портрет!… — молвила Доротея. — Откуда он у вас, скажите? Ведь это моя покойная госпожа!
   С этими словами она положила на стол миниатюру, когда-то найденную Эмилией между бумагами, оставленными отцом ее и над которыми она однажды видела его проливающим горькие слезы. Вспомнила она различные странности в его поведении, казавшиеся ей необъяснимыми в то время, и все это довело ее волнение до такой степени, что она сидела как окаменелая и боялась даже задавать вопросы, чтобы не услышать какого-нибудь страшного ответа… Одно только она могла спросить: наверное ли Доротея знает, что портрет похож на покойную маркизу?
   — Ах, — отвечала та, — разве он поразил бы меня так сильно, если бы это не было изображением моей дорогой барыни? Вот, — продолжала она, взяв в руки миниатюру, — вот ее голубые глаза, такие кроткие, такие добрые! Вот и то выражение, какое я часто, бывало, наблюдала на ее лице, когда она сидела в задумчивости и когда слезы струились по ее щекам! Но она никогда не жаловалась! Вот этот-то самый кроткий, покорный взгляд, бывало, разрывал мне сердце и наполнял его такой любовью к ней!..
   — Доротея! — торжественно произнесла Эмилия, — я заинтересована в причине этого горя, быть может, гораздо больше, чем вы думаете; умоляю вас, не отказывайтесь отвечать на мои вопросы, клянусь, это не простое любопытство…
   Сказав это, Эмилия вспомнила про те бумаги, между которыми был найден ее портрет, и она почти не сомневалась, что они касались маркизы де Вильруа; но вместе с этим предположением явилось сомнение: следует ли ей разузнавать то, что сам отец ее так тщательно скрывал? Свое любопытство относительно маркизы, как бы оно ни было сильно, она сумела бы теперь побороть, как она это делала и раньше, прочтя нечаянно страшные слова в бумагах отца, будь она уверена, что история этой дамы составляла предмет этих бумаг, или что те подробности, какие, вероятно, могла бы сообщить Доротея, также включены в запретную область. То, что было известно ей, не могло быть тайной для многих других людей; и так как казалось весьма невероятным, чтобы Сент Обер старался скрыть то, что Эмилия могла узнать обычным путем, то она пришла к выводу, что если в бумагах отца и изложена была история маркизы, то во всяком случае вовсе не те обстоятельства этой истории, какие Доротея могла разоблачить, — а иные, считавшиеся Сент Обером настолько важными, что он желал скрыть их: поэтому у нее исчезли последние колебания и она решилась добиться тех разъяснений, которые разрешили бы ее недоумение.
   — Ах, барышня, — говорила Доротея, — грустная это история и нельзя ее рассказать теперь, да, что я говорю, всю жизнь свою, я никому не расскажу ее! Много лет прошло с тех пор, и я не люблю говорить о маркизе ни с кем, кроме как с мужем. Он в ту пору жил там в услужении, как и я, и узнал от меня многое, чего никто не знал, кроме меня. Я была при маркизе во время ее болезни; я видела и слышала столько же, если не больше самого маркиза. Святая женщина! какое терпение! Когда она умерла, я думала, что и я умру с ней вместе!
   — Доротея, — прервала ее Эмилия, — если вы намерены доверить мне свою тайну, то знайте, что я никогда и никому ее не открою. Повторяю, у меня есть особые причины желать узнать все, что касается этого предмета. Если хотите, я могу связать себя торжественной, клятвой никогда никому не говорить того, что вы мне доверите.
   Доротея была поражена горячностью и серьезностью ее тона; несколько мгновений она молча глядела на Эмилию, наконец проговорила:
   — Голубушка, барышня! ваши речи, ваше лицо говорят в вашу пользу, вы так похожи на мою добрую покойницу барыню, что мне иной раз кажется, будто я вижу ее перед собой: будь вы ее дочерью, вы не могли бы сильнее напоминать ее. Но сейчас подадут обед; не пора ли вам идти вниз?
   — Сперва обещайте мне исполнить мою просьбу, Доротея!
   — А не следует ли вам сперва сказать мне, каким образом этот портрет попал к вам в руки и по какой причине вы так интересуетесь моей госпожой?
   — Нет, Доротея, — отвечала Эмилия, одумавшись, — у меня есть также особые причины хранить молчание по этому предмету, по крайней мере до тех пор, пока я не узнаю дальнейшего. И заметьте, я вовсе не обещаю, что я когда-нибудь соглашусь высказаться. На это и не рассчитывайте! То, что я считаю нужным скрывать, касается не меня одной, иначе я, может, не постеснялась бы все рассказать: пусть только вера в мою честь побудит вас исполнить мою просьбу.
   — Хорошо, барышня! — отвечала Доротея после долгой паузы, причем глаза ее были пристально устремлены на Эмилию, — видно, вы сильно этим интересуетесь и ваше сходство с портретом барыни говорит мне, что вы имеете на это причины; уж так и быть, я доверюсь вам и расскажу такие вещи, которых никогда никому не доверяла, кроме мужа, хотя многие кое о чем догадывались. Опишу также подробности кончины маркизы и передам некоторые свои подозрения; но сперва поклянитесь мне всеми святыми…
   Эмилия прервала ее и дала торжественное обещание никому не передавать, без согласия самой Доротеи, того, что услышит от нее.
   — А вот и рог трубит, барышня, призывает к обеду. Пора мне идти.
   — Когда же я с вами опять увижусь? — спросила Эмилия. Доротея задумалась.
   — Знаете что, сударыня, — сказала она наконец, — прислуга начнет болтать, если заметит, что я много времени провожу в вашей комнате, и мне это будет неприятно. Так .лучше уж я приду так, чтобы никто не увидел. Днем мне недосуг, ведь рассказывать-то придется долго. Если вы согласны, я приду, когда все улягутся спать.
   — Мне это будет всего удобнее, — согласилась Эмилия. — Так помните, поздно вечером, непременно!
   — Ладно, буду помнить, — отвечала Доротея, — да только вот беда: сегодня мне вряд ли удастся прийти. Нынче ведь праздник сбора винограда, будут танцы, и слуги, наверное, улягутся поздно. Уж они как пустятся в пляс, так их веселье непременно затянется до утра, всегда так бывало.
   — А! сегодня праздник виноградарей, — проговорила Эмилия с глубоким вздохом, помня, что как раз год тому назад в тот же вечер они приехали с отцом в деревню, лежащую по соседству от замка Ле-Блан; Она вздрогнула и остановилась, удрученная внезапным воспоминанием, но затем, оправившись, прибавила: — Но ведь танцы происходят под открытым небом; вы не будете нужны и можете прийти ко мне!
   Доротея отвечала, что она привыкла сама присутствовать при танцах виноградарей и не желала бы изменять обычаю.
   — Впрочем, я приду, если можно будет, барышня, — прибавила она.
   Эмилия поспешила в столовую; за обедом граф держал себя с обычной любезностью, неразлучной с истинным достоинством; графиня редко следовала его благому примеру, хотя вообще делала для Эмилии исключение, отрешаясь от своей обычной надменной манеры.
   Она мало уважала добродетели, украшающие женщину, зато, наоборот, поклонялась совсем другим качествам, считая их самыми драгоценными; она не любила скромной грации, зато она в совершенстве владела несокрушимым апломбом; манеры ее не отличались мягкостью, свойственной женственной натуре, зато она умела иногда блеснуть аффектированной бойкостью, как будто торжествующей над всеми, кто приближался к ней. В деревне она по преимуществу напускала на себя изящную томность, и чуть не падала в обморок, когда компаньонка читала ей про вымышленные горести. Но выражение лица ее даже не изменялось при виде истинных страданий, и сердце ее не билось желанием доставить им хотя минутное облегчение. Она была чужда высшей роскоши, доступной человеческой душе: ее милосердие никогда еще не вызывало радостной улыбки на лице несчастных.
 
   Вечером граф со всем семейством, кроме графини и м-ль Беарн, отправился посмотреть на деревенский праздник. Пиршество происходило в прогалине леса, там, где деревья, расступившись, образовали круглую полянку, устланную дерном. Между ветвей висели красивыми фестонами виноградные лозы, отягченные спелыми гроздьями; под ними стояли столы, уставленные плошками, сыром, вином и другим деревенским угощением, и приготовлены были стулья для графа и его семейства. На небольшом расстоянии были скамьи для пожилых крестьян; однако немногие из них устояли против соблазна пуститься в пляс, начавшийся тотчас после заката солнца. Многие шестидесятилетние старички плясали с не меньшей легкостью и увлечением, чем шестнадцатилетние юноши.
   Музыканты, расположившиеся на траве под деревом, как будто сами увлекались звуками своих инструментов, состоявших преимущественно из флейт рода длинной гитары.
   Позади стоял мальчик, махавший над головой тамбурином и танцевавший соло; лишь по временам он, продолжая весело махать тамбурином, вступал в ряды танцоров. Его забавные ужимки возбуждали хохот и придавали всей сцене еще более деревенский колорит.
   Граф был в восторге от веселья крестьян, которому много способствовала его доброта, как помещика. Бланш пошла танцевать с одним молодым дворянином, знакомым ее отца. Дюпон пригласил Эмилию, но ее настроение было слишком подавлено, чтобы позволить ей принять участие в веселье; оно живо напоминало ей такое же празднество в прошлом году, когда еще жив был Сент Обер, и следующие за этим печальные события.
   Удрученная этими воспоминаниями, она наконец отошла от веселого хоровода и отправилась бродить по лесу, где смягченные звуки музыки успокаивали меланхолическое настроение ее души. Луна бросала мягкий свет среди густой листвы; воздух был прохладный и благоуханный. Эмилия, погруженная в задумчивость, шла вперед, наугад, сама не зная куда, пока наконец не заметила, что звуки музыки остались далеко позади и кругом царит глубокая тишина, нарушаемая лишь по временам мелодичной песней соловья.
   Наконец она очутилась в той аллее, по которой в ночь прибытия ее с отцом в эти края кучер Михаил пытался проехать, отыскивая убежища на ночь; в аллее по-прежнему было дико и запущено. Граф, занятый другим ремонтом, пока еще не отдавал распоряжений починить эту дорогу; она была изрыта, ухабиста, а деревья беспорядочно разрослись.
   Эмилия остановилась, оглядывая аллeю и вспоминая чувства, волновавшие ее когда-то в этом самом месте; ей вдруг пришла на память фигура, которую они видели крадущейся меж деревьев и которая не отвечала на окрики Михаила. Она почувствовала и теперь почти такой же страх, как и в тот вечер. Не было ничего невероятного в предположении, что здесь, в лесу, водятся бандиты. Эмилия повернула назад и торопливо направилась в сторону танцующих, как вдруг услышала позади чьи-то приближающиеся шаги. Находясь все еще довольно далеко от крестьян, плясавших на лужайке, так как не могла слышать их голосов и музыки, она прибавила шагу; но люди, шедшие позади, быстро нагоняли ее. Наконец, узнав голос Анри, она успокоилась и пошла потише, пока он не подошел к ней.
   Анри выразил некоторое удивление, встретив ее так далеко от остальной компании; она отвечала, что прелестное лунное сияние соблазнило ее зайти дальше, чем она предполагала; вдруг из уст его спутника вырвалось удивленное восклицание. Эмилии показалось, что она слышит Валанкура. Действительно, это был он… Легко себе представить, какова была встреча между двумя существами, так страстно влюбленными и так долго томившимися в разлуке…
   Среди радости этих минут Эмилия позабыла о своих прошлых страданиях. Для Валанкура тоже, казалось, не существовало никого на свете, кроме одной Эмилии. Анри был молчаливым, удивленным свидетелем этой сцены.
   Валанкур засыпал Эмилию вопросами о ней самой и о Монтони, так что она не успевала отвечать. Оказалось, что письмо ее было препровождено в Париж в то время, как Валанкур находился на пути в Гасконь. Наконец письмо вернулось туда. Из него он узнал о ее приезде во Францию и немедленно выехал в Лангедок. Достигнув монастыря, которым она пометила свое письмо, он убедился, к великому своему огорчению, что ворота уже заперты на ночь. И, думая, что сегодня ему не удастся увидеть Эмилию, он возвращался з свою маленькую гостиницу с намерением написать ей, но тут ему попался Анри, с которым он был дружен в Париже, и тот привел его сюда, к Эмилии.
   Все трое вместе вернулись на лужайку. Анри представил Валанкура графу, и Эмилии показалось, что тот принял пришельца не с обычной своей радушной любезностью, хотя они, очевидно, были раньше знакомы между собой.
   Молодого человека пригласили, однако, участвовать в увеселениях вечера. Почтительно поздоровавшись с графом, Валанкур, пока продолжались танцы, поместился возле Эмилии, и между ними завязалась оживленная беседа. При свете фонарей, развешанных между деревьями, она могла на свободе разглядеть лицо, которое во время разлуки она так часто пыталась вызвать перед своими духовными очами; с некоторым сожалением она заметила, что оно уже не то, каким было раньше. Конечно, по-прежнему в нем сквозил ум и огонь пылкой души, но оно утратило былое простодушие выражения и отчасти ту открытую доброту, которая прежде составляла его отличительную особенность. Но все же это было интересное лицо. Эмилии показалось, что по временам какое-то беспокойство, какая-то грусть заволакивают черты Валанкура. Порою он впадал в задумчивость и потом как будто с усилием отгонял назойливые мысли. В другие минуты, когда он устремлял взор свой на Эмилию, в нем читалось такое выражение, будто какая-то тайная ужасная мысль засела в его мозгу. В Эмилии он нашел все ту же доброту, все ту же кроткую прелесть, которые очаровали его с первой встречи. Цветущий румянец ее щек немного поблек, но лицо ее стало еще интереснее, чем когда-либо, благодаря легкому оттенку меланхолии, разлитой по ее чертам.
   По его просьбе, она рассказала вкратце все пережитое ею с тех пор, как она уехала из Франции; чувства жалости и негодования сменялись в его душе, пока он слушал, как много она выстрадала от злодейства Монтони. Не раз, когда она рассказывала о кознях итальянца, скорее смягчая его вину, чем стараясь ее преувеличивать, он вскакивал с места в гневе и, очевидно, в припадке самообвинения. Из его отрывочных замечаний видно было, что его поражали и заботили только ее страдания. Он не слушал ее повествования о том, что она лишилась поместий, доставшихся ей по наследству от г-жи Монтони, и о том, как мало надежды вернуть их. Наконец Валанкур погрузился в глубокое размышление; заметно было, что его удручает какая-то тайная тревога. Он вдруг резко повернулся и отошел от Эмилии. Когда он опять приблизился, она заметила, что он плакал, и с нежностью умоляла его успокоиться.
   — Теперь все мои страдания миновали, — говорила она, — я избавилась от тирании Монтони и вижу вас здоровым и невредимым, но мне страстно хочется видеть вас счастливым!
   Валанкур еще более взволновался.
   — Я недостоин вас, Эмилия, — проговорил он. — Я не достоин вас…
   Тон его еще более, чем значение этих слов, поразили Эмилию. Она устремила на него печальный, пытливый взор.
   — Не смотрите на меня так, — продолжал он, отвертываясь и сжимая ее руку. — Я не могу вынести вашего взгляда.
   — Желала бы я узнать, значение ваших слов, — молвила Эмилия кротким, но взволнованным голосом. — Но я замечаю, что такой вопрос был бы вам неприятен в настоящую минуту. Давайте говорить о чем-нибудь другом. Завтра вы, быть может, несколько успокоитесь. Взгляните на эти леса, озаренные луною, на эти башни, смутно обрисовывающиеся в перспективе. Когда-то вы были большим любителем красивых видов; не вы ли сами говорили мне, что способность черпать утешение в созерцании дивных картин природы, которых ни бедность, ни притеснение не могут отнять у нас, составляет особое благо невинных душ.