Понятно, как подобное ниспровержение авторитета семьи в деле воспитания должно было быть ненавистно человеку, который, быть может, занимался преподаванием. Вполне христианская мысль, что Бог был послан спасти грешников, возмущает Цельса. Предпочтение блудного сына ему непостижимо.
   "Что же дурного в изъятии от греха? Пусть, говорят, неправедный смирится в сознании своего недостоинства, и Бог примет его. Но если праведник, с сознанием своей добродетели устремит к нему взоры, неужели он будет отринут? Совестливые судьи не позволяют обвиняемым предаваться выражениям скорби, опасаясь, что жалость отклонит их от правосудия. Значит, Бог в своих суждениях доступен мести? Зачем такое предпочтение грелшиков? He внушены ли эти теории желанием собрать вокрут себя толпу позначительнее? He скажут ли, что таким снисхождением надеются исправить злых? Какое самообольщение! Люди не могут изменить природу; злых нельзя исправить ни силой, ни кротостью. He проявит ли Бог несправедливость, если окажет милость злым, умеющим его тронуть, и пренебрежет добрыми, лишенными этого таланта?".
   Цельс отрицает премию в пользу ложного смирения, докучливости, низких молитв. Его бог, бог душ гордых и прямых, а не бог прощения, не утешитель огорченных, не покровитель несчастных. С точки зрения политики, а также как принадлежащий к профессии народного просвещения, он видит большую опасность в распространении мнения, что провинившемуся легче сделаться угодным Богу, и что смиренные, бедные, не получившие образования пользуются в этом отношении специальными преимуществами.
   "Послушайте их профессоров: "Мудрые, говорят они, отвергают наше учение; их мудрость мешает им и вводит их в заблуждение." Действительно, какой же благоразумный человек может поддаться такому смешному учению? Достаточно взглянуть на толпу, которая его принимает, чтобы почувствовать к нему презрение. Их учителя ищут и находят последователей только в среде людей темных и скудоумных. Эти учителя довольно похожи на знахарей, которые обещают возвратить здоровье больному, под условием, чтобы не приглашал ученых докторов, которые могли бы разоблачить их невежество. Они стараются внушить недоверие к науке: "Доверьтесь мне, говорят они; я вас спасу; но я один; обыкновенные врачи убивают тех, кого хвастливо берутся лечить." Точно пьяницы, которые, сойдясь вместе, стали бы упрекать трезвых в пьянстве, или близорукие, которые уверяли бы других таких же близоруких, что люди с хорошими глазами ничего не видят".
   Цельс враг христианства в особенности, как патриот и сторонник государства. Он считает химерой мысль об абсолютной религии, без национальных религий. По его мнению, всякая религия национальна; национальность единственное основание религии. Он, конечно, не любит иудаизма, признавая его преисполненным гордыни и неосновательных притязаний, стоящим во всех отношениях гораздо ниже эллинизма; но, в качестве национальной религии евреев, иудаизм имеет права. Евреи должны сохранять обычаи и верования своих отцов, также как и другие народы, хотя власти, которым была вверена Иудея, ниже римских богов, одержавших над ними верх. Евреями люди рождаются, а христианами становятся по выбору. Вот почему Рим никогда не думал серьезно об уничтожении иудейства, даже после ужасных войн Тита и Адриана. Христианство не есть чья бы то ни было национальная религия; это религия, в которую идут в виде протеста против национальной религии, в силу союзного и корпоративного духа.
   "Если они не хотят соблюдать общеотвенной церемонии и воздавать почет председательствующим при этом, то пусть также отказываются от одеяния зрелости, от брака, от детей, от исполнения обязанностей, налагаемых жизнью; пусть уходят все вместе подальше отсюда, не оставляя ни малейшего своего семени, и пусть освободится земля от этой сволочи. Но если они хотят жениться, иметь детей, пользоваться плодами земли, участвовать в делах жизни, в ее благах, также как и в скорбях, то должны и воздавать тем, кому вверено управление всем, подобающие им почести... Мы должны постоянно, в словах и поступках, и даже, когда мы не говорим и не действуем, держать душу свою устремленною к Богу. Раз это так, то что же дурного в том, чтобы снискивать благосклонность тех, которые свою власть получили от Бога, и в особенности царей и сильных земли? Действительно, не без вмешательства божественной силы возвысились они до места, которое занимают.
   По строгой логики, Цельс был неправ. Он не ограничивается требованием от христиан политического братства, он настаивает и на братстве религиозном. Он не говорит только: "Сохраняйте ваши верования; служите вместе с нами единому отечеству, которое не требует от вас ничего, противного вашим правилам". Нет; он хочет, чтобы христиане принимали участие в церемониях, несогласных с их понятиями. Он предъявляет им неправильные суждения, чтобы доказать им, что политеистичеекий культ не должен быть им неприятен.
   "Конечно, - говорит он, - если бы благочестивого человека заставляли совершить безбожный поступок или произнести постыдные слова, он был бы прав, если бы отказался от этого и предпочел пойти на все мучения; совсем не то, когда вам приказывают славословить солнце или пропеть прекрасный гимн в честь Афины. Это лишь формы благочестия, а излишка в благочестии не может быть. Вы признаете ангелов; так почему вам не признавать демонов или второстепенных богов? Если идолы ничто, то что же дурного в участии в общественных празднествах? Если существуют демоны, слуги всемогущего Бога, то не следует ли благочестивым людям воздавать им почести? Чем лучше вы почтите эти второстепенные существа, тем более, в виду всего, окажете почет великому Богу. Прилагаясь таким образом ко всему, благочестие совершенствуется".
   На что христиане имели бы право ответить: "Это дело нашей совести. Государству об этом с нами рассуждать не приходится. Говорите нам об обязанностях гражданских и военных, которые бы не имели никакого религиозного характера, и мы их исполним". Другими словами, ничто, касающееся государства, не должно иметь религиозного характера. Такое разрешение вопроса нам кажется очень простым; но можно ли попрекать политиков II века тем, что они его не осуществили, когда и в наши дни оно представляет столько трудностей.
   Гораздо допустимее, без сомнения, рассуждение нашего автора относительно присяги императору. Это было простое присоединение к установленному порядку, который был лишь ограждением цивилизации от варварства и без коего христианство было бы сметено с лица земли так же, как и все остальное. Но Цельс нам кажется недостаточно великодушным, когда он к своему равсуждению присоединяет угрозу. "Вы не потребуете, конечно, говорит он, - чтобы римляне, ради ваших верований, отказались от своих религиозных и гражданских преданий и от богов своих, чтобы встать под покровительство вашего Всевышнего, который не сумел защитить свой народ? У евреев теперь не осталось горсти земли; а вас, которых отовсюду травят, странников, бродяг, сведенных к ничтожному числу, вас розыскивают, чтобы покончить с вами".
   Странно, однако, что после смертного боя с христианством, Цельс, по временам, оказывается очень к нему близким. Видно, что, в сущности, полктеизм для него только затруднение и что единый Бог христианской церкви внушает ему зависть. Мысль, что со временем христианство сделается религией империи и императора, мелькает в его глазах, также как и в глазах Мелитона. Но он с ужасом отвергает такую будущность. Это был бы наихудший вид смерти. "Просвещенная и предусмотрительная власть, говорит он им, лучше уничтожит вас до последнего, чем допустит через вас собственную погибель". Затем патриотизм и здравый смысл показывают невозможность подобной политики в деле религии. Книга, начатая самыми злостными опровержениями, заканчивается согласительными предложениями. Государство в величайшей опасности; надо спасать цивилизацию; варвары вторгаются со всех сторон; в ряды армии поставлены гладиаторы, рабы. При торжестве варваров христианство потеряет столько же, как и общество. Значит, согласиться нетрудно. "Поддерживайте императора всеми силами, разделите с ним защиту права; сражайтесь за него, если обстоятельства того потребуют; помогите ему в командовании армияма. Для этого перестаньте уклоняться от гражданских обязанностей и от военной службы; возьмите свою долю общественных должностей, если это нужно для спасения законов и защиты благочестия".
   Легко было это говорить. Цельс забывал, что тем, кого он хотел привлечь, он только что угрожал жесточайшими казнями. Он забывал в особенности, что поддерживая установленный культ, он требовал от христиан, чтобы они признали нелепости худшие, чем те, которые он опровергал у них. Этот призыв к патриотизму не мог, значит, быть услышан. Тертуллиан скажет с гордостью: "Чтобы разрушить вашу империю, нам достаточно уйти. Без нас останутся только инерция и смерть". Уклонение от деятельности всегда было мщением побежденных консерваторов. Они знают, что они соль земли; что без них общество невозможно; что помимо их важнейшие государственные фракции не могут быть нсполняемы. Поэтому естественно, что в минуты досады они говорят просто: "Обойдитееь без нас". Действительно, в римском мире того времени, о котором мы говорили, никто не был подготовлен к свободе. Принцип государствениой рслигии признавался почти всеми. Христиане уже замыслили оделаться религисй имиерии. Мелитон уже доказывает Марку Аврелию, что установление христианства было бы прекраснейшим проявлением его власти.
   Книгу Цельса очень немногие прочли в то время, когда она появилась. Прошло около семидесяти лет, прежде чем христианство заметило ее существование. Открыл нечестивую книгу александриец Амвросий, тот библиофил и ученый, который был руководителем трудов Оригена. Он прочел книгу, послал ее своему другу и просил его написать опровержение. Влияние книги было, таким образом, весьма незначительно. В IV веке Иерокл и Юлиан пользовались ей и списали ее почти всю; но уже было поздно. По всей вероятности, Цельс не отнял у Иисуса ни одного последователя. Он был прав с точки зрения естественного здравого смысла; но когда простой здравый смысл сталкивается с потребностями мистицизма, его очень мало слушают. Почва не была подготовлена хорошим министром народного просвещения. Надо помнить, что император сам не вполне отрешился от связи с сверхъестественным; лучшие умы века допускали врачебные сны и чудесные исцеления в храмах. Число чистых рационалистов, столь значительное в I веке, теперь стало весьма ограниченным. Люди, которые, как Цецилий Минуция Феликса, признаются в известного рода атеизме, тем решительнее отстаивают установленный культ. Во второй половине II века, мы, действительно, видим одного только человека, который стоя выше всех предрассудков, имел бы право посмеяться над всеми человеческими безумствами, и одинаково обо всех пожалеть. Этим человеком, самым сильным и самым прелестным умом своего времени, был Лукиан.
   Тут недоразумений никаких. Лукиан безусловно отвергает сверхъестественное. Цельс допускает все религии; Лукиан отрицает их все. Цельс считает долгом добросовестно изучить источники христианства; Лукиан вперед знаеть, в чем дело, и довольствуется весьма поверхностными сведениями. Его идеал Демонакс, который, в противоположность Цельсу, не приносит жертв, не посвящается ни в какие таинства, и единственной религией имеет веселость и доброжелательство ко всем. Вследствие совершенного различия точек отправления, Лукиан гораздо менее далек от христиан, чем Цельс. Он, который более всякого другого имел бы право быть строгим к сверхъестественному в учении новых сектантов, - так как он не допускает ничего сверхъестественного, то оаазывается, напротив, по временам, довольно снисходительным к ним. Как и христиане, Лукиан, разрушитель язычества, подчинившийся, но не любящий подданный Рима. Никогда не проглядывает у него патриотическое беспокойство, одна из тех забот государственного человека, которая так волнует его друга Цельса. Он смеется тем же смехом, что и отцы; его diarsirmos настроен также кав диасирмос Ермия. О безнравственяости богов, о противоречиях философов он говорит почти так же, как Тациан. Его идеальный город удивительно похож на церковь. Христиане и он союзники в той же войне, в войне против местных суеверий, против чародеев, оракулов, чудотворцев.
   Несбыточная и утопистская сторона христиан не могла ему нравиться. Весьма вероятно, что он о них думал, когда изображал в Беглецах мир цыган, наглых, невежественных, дерзких, собирающих настоящие дани, под предлогом милостыни, строгих на словах, в действительности развратников, соблазнителей женщин, врагов муз, бледнолицых, с бритой головой, любителей гнусных оргий. В Peregrinus картина не так мрачна, но намек, быть может, презрительнее. Конечно, Лукиан не видит, как Цельс, государственной опасности в этих глупых сектантах, которых он нам изображает живущими, как братья, и одушевленными друг к другу самым пламенным доброжелательством. He он конечно, потребует, чтобы их преследовали. Безумцев в мире так много! Эти далеко не самые вредные.
   Лукиан имел, без сомнения, странное представление о "распятом софисте, который ввел эти новые таинства, и успел убедить своих последователей, чтобы они поклонялись ему одному. Он с жалостью относится к такому легковерию. Да как и не впасть во все нелепости несчастным, которые вообразили, что будут бессмертны? Циник, который испаряется в Олимпии, и христианский мученик, который ищет смерти, чтобы быть со Христом, кажутся ему безумцами одного порядка. В виду этих емертей, выставочных, накликанных добровольно, он выражается, как Аррий Антонин: "Если вам так хочется жариться, делайте это у себя, на свободе и без этой театральной обстановки". Старание собрать останки мученика, воздвигать ему алтари, притязание получать через него чудесные исцеления и превратить его костер в святилище пророчеств, - все это сумасбродетва, общие всем сектантам. Лукиан полагает, что над ними можно только смеяться, когда к ним не примешаны плутни. Он осуждает пострадавших только потому, что они вызывают палачей.
   Он был первым проявлением той формы человеческого гения, которой полнейшим воплощением был Вольтер, и который во многих отношениях есть истина. Так как человек не может серьезно разрешить ни одной из метафизических задач, которые он неосторожно возбуждает, то что же делать мудрому среди войны религий и систем? He вмешиваться, улыбаться, проповедывать терпимость, человечность, беспритязательную благотворительность, веселость. Зло в лицемерии, в фанатизме, в суеверии. Заменить одно суеверие другим, значит оказать плохую услугу бедному человечеству. Радикальное исцеление нам дает Эпикур, который одним ударом рассекает религию, ее предмет и страдания, которые она влечет за собой. Лукиан является нам, как мудрец, заблудившийся в мире безумцев. Он не питает ненависти ни к чему и смеется над всем, кроме серьезной добродетели.
   Но в эпоху, на которой мы останавливаем эту историю, такие люди становшшсь редкими; их бы можно пересчитать. Остроумнейший Апулей Мадаврский враждебен или, по крайней мере, изображает себя враждебным свободномыслящим. Он облечен жреческой должностью. Он ненавидит христиан, как безбожников. Он отвергает обвинение в чародействе, не как вздорное, а как фактически необоснованное. Для него все полно богами и демонами. Свободномыслящий был, таким образом, существом одиноким, заподозренным, принужденным лицемерить. С ужасом повторяли историю некоего Евфрота, закоренелого эпикурейца, который заболел и которого родители отнесли в храм Эскулапа. Там божественый оракул прописал ему следующий рецепт: "Сжечь книги Эпикура, замесить пепел с влажным воском. смазать живот этой мазью и все забинтовать". Рассказывали также историю Танагрского петуха: повредив лапу, этот петух встал подле людей, которые пели гимн Эскулапу, подтягивал им и показывал богу свою больную лапу. Последовало откровение насчет того, как ему исцелиться, и "все увидели, как петух захлопал крыльями, удлинил шаг, вытянул шею, потрясая гребнем и прославляя провидение, парящее над тварями, лишенными рассудка".
   Поражение здравого смысла совершилось. Тонкие насмешки Лукиана, справедливая критика Цельса окажутся немощными протестами. Через поколение, человеку вступающему в жизнь будет предоставлен лишь выбор суеверия, a вскоре не будет и этого выбора.
   Глава 22. Новые апологии - Атенагор, Феофил Антиохийский, Минуций Феликс
   Никогда борьба не достигала такой ожесточенности, как в эти последние годы Марка Аврелия. Гонения дошли до крайней степени. Нападение и отпор встречались. Стороны занимали одна у другой оружие диалектики и насмешки. У христианства был свой Лукиан, в лице некоего Ермия, который именует себя "философом" и как бы поставил себе задачей дополнить все преувеличения Тациана относительно злодейств философии. Его сочинение, написанное, вероятно, в Сирии, не есть апология, a проповедь, обращенная к собранию верующих. Автор издал его под заглавием Diasyrmos или "Осмеяние языческих философов". Шутка там довольно тяжелая и безвкусная. Она напоминает современную нам попытку католиков применить к защите правого дела иронию Вольтера и защищать религию тоном повеселевшего Тертуллиана. Насмешки Ермия поражают не одни только чрезмерные притязания философии; они посягают и на самые законные стремления науки, на желание узнать то, что теперь совершенно выяснено и известно. Причиной возникновения науки автор считает отступничество ангелов. Эти несчастные и порочные существа научили людей философии со всеми ее противоречиями. Знакомство автора с древними школами обширно, но не глубоко; а философского ума никто никогда не был лишен в большей степени, чем он.
   Милосердие императора, его хорошо известная любовь к правде вызывали из года в год новые ходатайства, которыми великодушные защитники гонимой религии старались раскрыть всю чудовищность этих гонений. Коммод, приобщенный к управлению империей с конца 176 года, получил свою долю этих просьб, к которым, как это ни странно, он впосдедствии отнесся лучше, чем его отец. "Императорам Марку Аврелию - Антонину и Марку Аврелию - Коммоду, Арменийцам, Сарматикам и, что превыше всех их титулов, философам..." Так начинается апология, написанная очень хорошим античным слогом некоим Атенагором, афинским философом, который, по-видимому, обратился к христианству собственными усилиями. Он негодует на исключительное положение, в которое поставлены христиане в царствование кроткое и счастливое, дарующее всем мир и свободу. Все города наслаждаются полнейшим равноправием. Всем народам позволено жить согласно их законам и вере. Христиане, хотя и вполне верные империи, одни только преследуются за свои верования. И если бы еще довольствовались отнятием у них благ жизни! Но невыносимы официальные клеветы, которыми их оскорбляют, атеизм, пиры с человеческим мясом, кровосмешения.
   Если христиане виновны в атеизме, то и философы виновны в том же преступлении. Христиане признают верховный разум, невидимый, невозмутимый, непостижимый, который является последним словом философии. Зачем попрекать их тем, что в других одобряется? To, что христиане говорят о Сыне и о Духе, дополняет философию, а не противоречит ей. Сын Божий есть Слово Божие, вечный разум вечного духа. Христиане отвергают жертвоприношения, идолов, безнравственные басни язычества. Боги, большей частью, лишь обожествленные люди. Кто их за это осудит? Чудесные исцеления в храмах совершаются демонами.
   Атенагору нетрудно доказать, что противоестественные преступления, в которых упрекают христиан, не имеют никакого правдоподобия. Он утверждает, что их нравы совершенно чисты, несмотря на возражения, которые находят в поцелуе мира.
   "Смотря по различию возрастов, мы называем одних сыновьями и дочерьми, других братьями и сестрами, третьих отцами и матерями; но в этих родственных наименованиях нет никакой нечистоты. Слово действительно говорит нам: "Если кто-либо повторяет поцелуй, чтобы доставить себе наслаждение..." и к этому прибавлено: "Должно быть очень совестливым относительно поцелуя, и тем более относительно припаданий (prosсyneme), так как если бы он был запятнан малейшей нечистой мыслью, то лишил бы нас вечной жизни." Надежда на вечную жизнь внушает нам презрение к здешней жизни и даже к душевным радостям. Каждый из нас пользуется своей женой по известным правилам, которые мы установили и в той мере, которая служит для зачатия детей; подобно тому как пахарь, вверив зерно земле, ожидает жатвы, ничего поверх его не сея. Вы найдете среди нас лиц того и другого пола, которые состарились в безбрачии, надеясь этим путем жить ближе к Богу. Мы учим, что каждый должен оставаться таким, как родился, или довольствоваться одним браком. Вторые браки лишь прелюбодеяние, прилично прикрытое...
   "Если спросить наших обвинителей, видели ли они то, что говорят, то не найдется ни одного настолько наглого, чтобы это сказать. У нас есть рабы, у одних больше, у других меньше; мы не думаем скрываться от них, а между тем ни один из них не высказал против нас этих лживых изветов. Мы не выносим вида человека умерщвляемого, даже справедливо. Кто не устремляется с увлечением на бои гладиаторов и зверей, в особенности, когда вы устраиваете эти зрелища? Но мы от них отказались, полагая, что смотреть на убийство почти то же, что его совершить. Мы считаем человекоубийцами женщин, которые вытравляют плод, и мы полагаем, что выставить ребенка все равно, что его убить ...
   "Просим мы об общем праве, о том, чтобы нас не наказывали за имя, которое мы носим. Когда философ совершит проступок, его судят за этот проступок, а философию не считают за него ответственной. Если вы виновны в преступлениях, в которых нас обвиняют, не щадите ни возраста, ни пола, истребите нас с женами и детьми. А если это выдумки, основанные единственно на природной враждебности порока к добродетели, то вам подобает рассмотреть нашу жизнь, наше учение, нашу преданную покорность вам, вашему дому, империи и оказать нам то же правосудие, какое вы бы оказали нашим противникам".
   Крайняя почтительность, почти раболепство отличает Атенагора, как и всех апологетов. Он льстит в особенности идеям о наследственности и уверяет Марка Аврелия, что молитвы христиан могут обеспечить его сыну правильное престолонаследие.
   "Теперь, ответив на все обвинения и доказав наше благоговение к Богу и чистоту наших душ, прошу у вас лишь знака царственной главы вашей, о государи, которых природа и воспитание сделали столь превосходными, кроткими, человечными. Кто более достоин быть благосклонно выслушанным государем, чем мы, молящиеся о вашем правительстве, дабы наследование установилось между вами, от отца к сыну, как всего справедливее, и чтобы ваша империя, постоянно приращаясь, распространилась на всю вселенную? И молясь таким образом, мы молимся о самих себе, так как спокойствие империи есть условие того, чтобы мы могли, на лоне мирной и безмятежной жизни, всецело приложиться к исполнению предписанных нам правил".
   Догмат воскресения мертвых всего более затруднял умы, получившие греческое воспитание. Атенагор посвятил ему особую беседу, стараясь ответить на возражения, основанные на тех случаях, когда тело теряет свое существо. Бессмертие души недостаточно. Правила, подобные тем, которые касаются прелюбодеяния, совокупления, не имеют отношения к душе, так как душа не причастна подобным прегрешениям. Тело в известной доле участвует в добродетели; оно должно иметь долю и в награде. Целый человек состоит из тела и души, а все, что сказано о конечных судьбах человека, относится к целому человеку. He взирая на все эти рассуждения, язычники упорствовали и говорили: "Покажите нам воскресшего из мертвых; когда увидим, тогда и повернем". И нельзя сказать, чтобы они были совершенно неправы.
   Феофил, епископ антиохийский, около 170 года, был, как и Атенагор, обращенный эллинист, который при обращении своем полагал, что только меняет одну философию на другую, лучшую. Это был ученый очень плодовитый, катехет, одаренный большим талантом изложения, искусный полемист, по идеям того времени. Он писал против дуализма Маркиона и против Гермогена, который отрицал сотворение мира и признавал вечность вещества. Он комментировал Евангелия и составил из них, говорят, Согласование или Гармонию. Главное его произведение, которое дошло до нас, трактат в трех книгах, адресованный некоему Автолику, вероятно, фиктивному лицу, под именем коего Феофил изображает просвещенного язычника, удерживаемаго в заблуждении распространенными против христианства предрассудками. По Феофилу, христианство заключается в сердце; страсти и пороки мешают видеть Бога. Бог невещественен и бесформенен; он открывается в делах своих. Боги язычников люди, заставившие себя обожать, и наихудшие из людей.
   Феофил уже говорит о троице; но его троица имеет только внешнее сходство с Никейской; она состоит из трех лиц: Бога, Слова и Мудрости. Его уверенность в чтении пророков, как средстве обращения язычников, может показаться преувеличенной. Его эрудиция обширна, но критики нет никакой, и его толкование первых глав Бытия очень слабо. Что сказать об уверенности, с которой он цитирует язычникам, в качестве неопровержимого авторитета, иудео-христианскую сивиллу, подлинность которой он вполне признает.