Страница:
Мужчина не спорил. Он поднялся и сказал:
– Вы пожалеете о своей позиции, мистер Реардэн.
– Не думаю, – ответил Реардэн.
Он понимал, что инцидент далеко не исчерпан. И понимал, что эти люди боятся обнародовать проект "К" вовсе не потому, что он засекречен. Он ощутил необычайную легкость и радостное чувство уверенности в себе. Он знал, что сделал правильные шаги по внезапно открывшемуся ему пути.
* * *
Закрыв глаза и удобно вытянувшись, Дэгни полулежала в кресле гостиной. День выдался трудный, но она знала, что вечером увидит Хэнка Реардэна. Эта мысль, казалось, освобождала ее от омерзительно-бессмысленного бремени прожитого дня.
Она раскинулась в кресле, наслаждаясь отдыхом, ее единственной целью было ждать, когда в замке повернется ключ. Реардэн не позвонил ей, но она знала, что сегодня у него совещание в Нью-Йорке с поставщиками меди, и он никогда не уезжал из города до утра, и не было еще ночи, которую он не провел бы с ней. Дэгни нравилось ждать его. Это ожидание нужно было ей как мост от серых будней к ярким, счастливым ночам.
Предстоящие часы, думала она, как и все ночи, проведенные с ним, прибавятся к лицевому счету жизни, где накапливаются мгновения, наполненные гордостью за то, что их прожили. Единственной гордостью рабочих дней было не то, что она их прожила, а то, что она выжила. Это неправильно, думала Дэгни, ужасно, что кто-то вынужден говорить так даже об одном-единственном часе своей жизни. Но сейчас она не могла об этом размышлять. Она думала о Реардэне, о борьбе, которую он вел все эти месяцы,.– о его борьбе за освобождение; она знала, что поможет ему выстоять как угодно, только не словами.
Ей вспомнился один из вечеров. Это было прошлой зимой. Придя к ней, Реардэн достал из кармана небольшой сверток и сказал: "Возьми, это тебе". Она раскрыла его и, не веря своим глазам, изумленно уставилась на рубиновый кулон грушеобразной формы, горевший неистовым кровавым огнем на белом атласе. Это был очень дорогой камень, лишь несколько человек в мире могли себе позволить приобрести его; Реардэн не входил в их число.
– Хэнк… зачем?
Просто так. Мне захотелось, чтобы ты носила его.
– О нет, это ни к чему! Он пролежит у меня без дела. Я так редко куда-нибудь выбираюсь. Когда же мне его носить?
Реардэн медленно обвел ее взглядом с ног до головы и сказал:
– Я тебе покажу.
Он отвел ее в спальню, молча, как хозяин, которому незачем спрашивать разрешения, раздел и повесил кулон ей на шею. Она стояла обнаженная, лишь камень между грудей сверкал словно огромная капля крови.
– Ты думаешь, что мужчина дарит своей возлюбленной драгоценности с какой-нибудь целью, а не ради своего удовольствия? – спросил он. – Я хочу, чтобы ты носила его именно так. Только для меня. Мне нравится смотреть на это. Это прекрасно.
Она засмеялась; смех получился мягким, низким и бездыханным. Она не могла ни пошевелиться, ни заговорить, только кивнула в знак одобрения и согласия. Она несколько раз кивнула, ее волосы всколыхнулись, затем опустились и замерли неподвижно – она застыла перед ним, наклонив голову.
Дэгни прилегла на кровать и лениво вытянулась, запрокинув назад голову. Она лежала, согнув одну ногу и прижав ладонями к губам темно-синюю ткань покрывала. В полумраке спальни рубин сверкал на ее теле ярко-алым светом, как кровоточащая рана, на ее коже отражались лучики, напоминавшие звезду.
Ее глаза были прикрыты в дразнящем, торжествующем осознании того, что ею восхищаются; но губы были раскрыты в беспомощном, молящем ожидании. Реардэн стоял и смотрел на нее – на ее плоский живот, втягивающийся при каждом вдохе, на чувственное тело. Он произнес низким, странно тихим голосом:
– Дэгни, если бы художник нарисовал тебя такой, какая ты сейчас, мужчины приходили бы смотреть на картину, чтобы испытать мгновение, которого им не дает собственная жизнь. Они назвали бы это величайшим произведением искусства. Они не смогли бы разобраться, что именно они чувствуют, но картина рассказала бы им обо всем – даже о том, что ты не какая-нибудь классическая Венера, а вице-президент железнодорожной компании, потому что это неотъемлемая часть картины, даже обо мне, потому что я тоже ее часть. Дэгни, они почувствовали бы это, и ушли, и легли в постель с первой попавшейся девкой из бара – и даже не попытались бы достичь того, что чувствовали, глядя на картину. Я не стал бы в поисках этого мгновения обращаться к картинам. Я не стал бы гордиться безнадежной страстью, не хотел бы чувствовать мертворожденное желание. Я сам хочу творить страсть, жить ею. Понимаешь?
– Да, Хэнк, я понимаю! – ответила она. – "А ты, милый? Ты до конца это понимаешь?" – подумала она, но вслух не произнесла.
Однажды вечером, когда на улице бушевала пурга, она пришла домой и увидела огромный букет тропических цветов, стоящий в гостиной напротив черного стекла окна, в которое неистово бились снежные хлопья. Букет состоял из гавайского имбиря высотой в три фута; большие цветки походили на шишки, сложенные из лепестков – чувственных, как нежная кожа, и алых, как кровь.
– Я увидел их в витрине цветочного магазина, – объяснил Реардэн, когда пришел. – Мне было приятно смотреть на них сквозь пургу. Но вещь, выставленная в витрине на всеобщее обозрение, теряет всю свою ценность.
С тех пор она часто находила у себя цветы, – цветы, присланные без открытки, но своей фантастической формой, яркими красками, непомерной ценой говорящие о приславшем их. Он принес ей золотое колье из маленьких квадратных пластинок с сочленениями. Оно легло на шею и плечи сплошным золотым покровом, как рыцарские доспехи. "Носи его с черным платьем", – приказал он. Он подарил ей бокалы, высокие и тонкие, сделанные известным мастером из цельных кусков горного хрусталя. Дэгни видела, как он держал один из них, когда она наливала выпить, – словно прикосновение хрусталя к пальцам, вкус напитка и выражение ее лица слились в едином мгновении наслаждения.
– Мне нравится смотреть на красивые вещи, – сказал он – но я никогда их не покупал, не видел в этом смысла.
Теперь он появился.
Однажды зимним утром он позвонил ей на работу и сказал:
– Сегодня мы ужинаем вместе. Оденься получше. У тебя есть голубое вечернее платье? Надень его. – Это был скорее приказ, чем приглашение.
Платье, которое она надела, было сшито в виде легкой туники приглушенно-голубого цвета и придавало ей вид незащищенной простоты, вид статуи в голубых тенях летнего сада. Он принес и накинул ей на плечи пелерину из голубого песца, окутавшую ее от подбородка до кончиков туфель.
– Хэнк, это нелепо, – засмеялась она, – это не мой стиль!
– Не твой? – спросил он, подводя ее к зеркалу.
Необъятный меховой покров превратил ее в ребенка, укутанного в метель; роскошный материал создавал некий извращенный контраст, превращая безгрешный в своей неуклюжести меховой мешок в нечто элегантное и подчеркнуто чувственное. Мех был светлым, сияющим голубизной, которую нельзя увидеть, лишь ощутить, как легкий туман, как намек на цвет, воспринимаемый не зрением, а руками, будто, не прикасаясь, чувствуешь, как ладони погружаются в мягкий мех. Пелерина скрывала Дэгни полностью, виднелись лишь каштановые волосы, голубовато-стальные глаза и губы.
Она повернулась к Реардэну с беспомощной испуганной Улыбкой:
– Я… я не знала, что выгляжу в этом… так.
– Я знал.
Они ехали по темным улицам, она сидела рядом с ним. Проезжая мимо фонарей на перекрестках, они видели искрящийся падающий снег. Она не спрашивала, куда они едут. Откинувшись на спинку сиденья, Дэгни смотрела на хлопья снега. Она плотно укуталась в меховую пелерину; платье под ней казалось невесомым, сама пелерина ощущалась как объятие.
Дэгни смотрела на лучи света, бьющего сквозь снежную завесу, на сжимающие руль руки в перчатках, на аскетически-утонченную фигуру в черном пальто с белым шарфом; она думала, что Реардэн своим обликом поразительно созвучен этому огромному городу, с его отшлифованными тротуарами и аккуратными домами.
Машина нырнула в тоннель, пронеслась по гулкой трубе под рекой и поднялась на кольцо эстакады под открытым черным небом. Теперь огни находились под ними, в расстилающихся на мили голубоватых окнах, дымовых трубах, склонившихся кранах, красных языках пламени и длинных, тусклых тенях промышленной зоны. Она вспомнила, как однажды видела Реардэна на его заводе, – испачканный сажей лоб, прожженная кислотой спецовка, которая сидела на нем так же элегантно, как смокинг. И всему этому он тоже созвучен, думала она, глядя вниз, на равнины Нью-Джерси, – всем этим кранам, огням и грохочущим механизмам.
Когда они мчались сквозь метель вниз по темной пустынной загородной дороге, она вспомнила, как он выглядел во время летнего отдыха; он лежал, растянувшись на траве на дне ущелья, и лучи солнца играли на его обнаженных руках. Он был вполне созвучен этому месту, думала Дэгни, нет, он созвучен всему, созвучен Земле… Потом она подобрала более точные слова: это хозяин Земли, который ощущает себя на ней спокойно и уверенно, как дома. Почему же тогда, думала она, он должен нести тяжкое бремя, которое, с безмолвной покорностью и сам того не осознавая, взвалил на себя? Дэгни не могла ответить на этот вопрос, но чувствовала, что ответ где-то рядом, совсем близко и что скоро она все поймет. Ей не хотелось думать об этом сейчас, потому что они уносились прочь от. этого тяжкого бремени, потому что сейчас, сидя в стремительно мчащейся машине, они чувствовали себя счастливыми. Дэгни незаметно склонила голову, чтобы на миг коснуться его плеча.
Машина съехала с шоссе и свернула в сторону квадратных окон, светившихся вдалеке за голыми, похожими на решетку, ветвями деревьев. Спустя несколько минут Дэгни и Реардэн сидели при мягком тусклом свете за столиком у окна, глядя сквозь темноту на деревья. Гостиница стояла на вершине холма, со всех сторон окруженная лесом. Роскошная, со вкусом отделанная, она была местом, где можно уединиться, местом, которое еще не обнаружили те, кто любит сорить деньгами и выставлять себя напоказ. Дэгни не замечала ничего вокруг; все слилось в ощущение необычайного комфорта, единственным украшением, привлекшим ее внимание, служили обледеневшие ветви деревьев, сверкавшие в темноте за окном.
Она сидела, глядя в окно, голубой мех сполз с ее обнаженных рук и плеч. Прищурившись, Реардэн рассматривал ее с удовлетворением человека, изучающего собственное творение.
– Я люблю дарить тебе вещи, – сказал он, – потому что они тебе не нужны.
– Не нужны?
– Я не просто хочу, чтобы они у тебя были. Я хочу, чтобы они были подарены тебе мною.
– Именно поэтому они мне нужны, Хэнк. От тебя.
– Разве ты не понимаешь, что для меня это лишь порочное потворство собственным прихотям? Я делаю это не ради твоего удовольствия, а ради своего.
– Хэнк! – Возглас вырвался у нее непроизвольно; он выражал веселье, отчаяние, негодование и жалость. – Если бы ты делал мне подарки только ради моего удовольствия, я швырнула бы их тебе в лицо.
– Да, швырнула бы… И правильно сделала бы.
– И ты называешь это порочным потворством своим прихотям?
– По-моему, это называется именно так.
– О да! Именно так. А как это называешь ты, Хэнк?
– Не знаю, – равнодушно ответил он и настойчиво продолжал: – Знаю только, что если это порочно, то пусть я буду проклят, но именно этого мне хочется больше всего на свете.
Дэгни не ответила; она смотрела на Реардэна со слабой улыбкой, словно прося прислушаться к значению этих слов.
– Мне всегда хотелось наслаждаться своим богатством, – произнес он. – Я не умел этого делать. У меня даже не было времени понять, как сильно я этого хотел. Но я знал, что вся выплавленная мною сталь возвращается ко мне жидким золотом, которому я мог придать любую форму, какую только пожелаю, и мне следовало наслаждаться этим. Но я не мог. Не мог найти цели для этого. Теперь я нашел ее. Я создал богатство так пусть же оно покупает мне любое удовольствие, какое захочу, включая удовольствие видеть, сколько я могу заплатить за это, включая нелепое желание превратить тебя в предмет роскоши.
– Но я и есть предмет роскоши, – сказала она без улыбки. – И ты за него уже давным-давно заплатил.
–Чем?
– Тем же, чем ты заплатил за свой завод.
Дэгни не представляла, понял ли он сказанное с полной, ясной окончательностью, которую обретает мысль, облеченная в слова; но она знала, что в этот момент он ощутил понимание. Она увидела незримую улыбку в его взгляде.
– Я никогда не презирал роскошь, – сказал он, – хотя всегда презирал людей, купающихся в роскоши. Я взирал на то, что они называют своими развлечениями, и это казалось мне таким ничтожно-бессмысленным – после того, что я чувствовал на заводе. Я видел, как варят сталь, как по моему желанию тонны расплавленного металла текут туда, куда я хочу. А потом шел на банкет и видел людей, благоговейно трясущихся над своей золотой посудой и кружевными скатертями, словно не столовая призвана служить им, а они ей, словно не они владеют бриллиантовыми запонками и ожерельями, а наоборот. Тогда я убегал к первой же замеченной мною груде шлака – и они говорили, что я не умею наслаждаться жизнью, потому что думаю лишь о делах.
Он оглядел тускло освещенную, чеканно изящную комнату и людей за столиками. Они сидели с неловким видом, будто выставленные напоказ. Их баснословно дорогие наряды и столь же баснословно холеные лица призваны были, в совокупности, придать им величие – но величия не получилось. Их лица выражали злобное опасение.
Дэгни, взгляни на этих людей. Их называют прожигателями жизни, искателями приключений и сибаритами. Они сидят здесь и надеются, что это место придаст им значительность, а не наоборот. На них нам всегда указывают, как на людей, наслаждающихся материальными благами, и учат, что наслаждение материальными благами – зло. Наслаждение? Наслаждаются ли они? Нет ли в том, чему нас учили, какой-то страшной и очень важной ошибки? – Да, Хэнк, страшной и очень, очень важной. – Они – прожигатели жизни, в то время как мы с тобой – дельцы. Ты осознаешь, что мы способны наслаждаться прелестями жизни в гораздо большей степени, чем они?
– Да. Он медленно, словно цитируя, произнес:
– Зачем мы отдали все это глупцам? Это должно принадлежать нам. – Она испуганно посмотрела на него. Он улыбнулся: – помню каждое слово, которое ты сказала мне на том приеме. Я не ответил тебе тогда, потому что единственным моим ответом, единственным для меня смыслом твоих слов был ответ, за который, как мне казалось, ты бы возненавидела меня; он был: "Я хочу тебя". – Реардэн посмотрел на нее: – Дэгни, тогда это было ненамеренно, но то, что ты говорила, означало, что ты хочешь меня, да?
– Да, Хэнк.
Он посмотрел ей в глаза и отвел взгляд. Они долго молчали. Он видел нежный сумеречный свет, окружавший их, блеск двух бокалов на столе.
– Дэгни, в молодости, когда я работал на рудниках в Миннесоте, мне хотелось дожить до такого вечера, как сегодня. Нет, я работал не ради этого, но часто думал об этом. Но иногда, зимними ночами, когда на небе не высыпали звезды и было ужасно холодно, когда я валился с ног от усталости, так как проработал две смены, и мне больше всего на свете хотелось лечь и уснуть прямо там, в шахте, я думал, что когда-нибудь буду сидеть в таком местечке, как это, где рюмка вина стоит больше моего дневного заработка, и каждая минута, каждая капля и каждый цветок на столе будут мною честно заработаны, и я буду сидеть без всякой цели, кроме наслаждения.
Дэгни спросила улыбаясь:
– Со своей любовницей?
Она увидела вспышку страдания в его глазах и пожалела о сказанном.
– С… женщиной, – ответил он. Она знала слово, которого он не произнес. Он продолжил мягким, ровным голосом: – Когда я стал богатым и увидел, что богатые предпринимают ради наслаждения, я подумал, что такого места, которое я представлял, не существует. Я даже не особенно четко его и представлял. Не знал, каким оно будет, знал только, что я буду чувствовать. Давным-давно я перестал надеяться на это. Но сегодня я это чувствую. – Он поднял свой бокал, глядя на Дэгни.
– Хэнк, я… У меня в жизни нет ничего дороже, чем быть… предметом роскоши, предназначенным только для тебя..
Он заметил, как дрожала ее рука, державшая рюмку. Он спокойно произнес:
– Я знаю это, любимая.
Потрясенная, она застыла; он никогда еще не называл ее так. Он откинул голову назад и улыбнулся самой радостной и беззаботной улыбкой, какую она когда-либо видела его лице.
– Твое первое проявление слабости, Дэгни, – сказал он.
Она засмеялась и кивнула. Он протянул руку через стол и прикоснулся к ее обнаженному плечу, словно поддерживая ее. Нежно смеясь, Дэгни как будто случайно дотронулась губами до его пальцев; она опустила голову, и он не успел заметить, что в ее глазах блестят слезы.
Когда она подняла на него глаза, ее улыбка зажглась от его улыбки, и весь оставшийся вечер был их праздником – они отмечали все годы, начиная с тех пор, когда он ночевал в шахте, все годы, начиная с ночи ее первого бала, когда в неуемном желании неуловимого наслаждения она поразилась на людей, ожидавших, что свет и цветы сделают их романтичными.
"Нет ли в том, чему нас учили, какой-то страшной и очень важной ошибки?" – размышляла она над его словами, расслабившись в кресле своей гостиной ненастным весенним вечером в ожидании его прихода. "Чуть дальше, милый, – думала она, – смотри чуть дальше и ты освободишься от этого, и от гнетущей, совершенно ненужной боли не останется и следа…" Но она чувствовала, что тоже видит далеко не все, и размышляла над тем, какие шаги ей еще предстоит сделать на пути к ответу на этот вопрос.
Идя по темным улицам к ее дому, Реардэн держал руки в карманах пальто, крепко прижав их к туловищу, – он не хотел ни к чему прикасаться, никого задевать. Он никогда еще не испытывал этого – отвращения, которое не было вызвано чем-то определенным, но казалось, наводняло все вокруг так, словно город был насквозь пропитан мерзостью. Реардэн мог понять отвращение к чему-то конкретному и мог с этим бороться, зная, что это не принадлежит его миру; но ощущение, что мир отвратительное место, с которым он не хочет иметь ничего общего, было абсолютно новым, неизвестным чувством.
Реардэн провел совещание с производителями меди, задыхавшимися под грудой указов, которые грозили им полным разорением уже к следующему году. Он ничего не мог им посоветовать, не мог предложить никакого способа решения проблемы; изобретательность, знаменитая способность найти любой выход, чтобы поддержать производство, на этот раз отказали ему, и он не знал, как спасти этих людей. Он прекрасно понимал, что выхода нет; изобретательность – достоинство ума, а проблема, с которой они столкнулись, давно отбросила разум за ненадобностью. "Это все из-за сделки между парнями из Вашингтона и импортерами меди, – сказал один из производителей. – Главным образом компанией „Д'Анкония коппер"".
Это был легкий приступ боли, думал Реардэн, чувство разочарования в ожиданиях, на которые он не имел никакого права; ему следовало знать, что от такого человека, как Франциско Д'Анкония, нельзя ожидать ничего другого. И все-таки он не мог понять, почему у него появилось такое чувство, словно где-то в беспросветно темном мире вдруг погас яркий огонек.
Реардэн не знал, невозможность действовать вызвала в нем чувство отвращения или отвращение убило всякое желание действовать. Пожалуй, и то и другое, думал он; желание предполагает возможность действовать; действие предполагает наличие цели, достойной действий. Если единственной возможной целью стало выманивание лестью случайного сиюминутного одобрения у людей с пистолетом на поясе, то ни действие, ни желание не могут больше существовать.
А может ли существовать жизнь? – равнодушно спрашивал он себя. Жизнь определяется как движение. Жизнь людей – это целенаправленное движение; каково же положение того, кому запрещены цель и движение, существа, закованного в цепи, но еще способного дышать и сознавать, каких блистательных высот можно было бы достичь, если бы?.. Ему остается лишь кричать: "Почему?" – ив качестве единственного объяснения видеть перед собой дуло пистолета. Реардэн пожал плечами; ему даже не хотелось искать ответ.
Он безразлично отметил опустошение, вызванное безразличием. Неважно, какую борьбу он вел в прошлом, он никогда не опускался до такой мерзости, как безвольный отказ от действия. В тяжелые моменты он никогда не позволял страданию одержать верх над собой; не отказывался от стремления к радости. Он никогда не сомневался в сущности мира и в величии человека как энергии и ядра этого мира. Несколько лет назад он с презрительным скептицизмом поражался фанатическим сектам, созданным людьми на темных задворках истории, сектам, веровавшим, что человек загнан в ловушку злорадной вселенной, управляемой злом, ради единственной цели – мучений. Сегодня он понял, каким было их видение и восприятие мира. Если то, что он видел вокруг, – мир, в котором он живет, он не хочет касаться ни малейшей его частички, не хочет бороться с ним. Он аутсайдер, посторонний, ему нечего терять и незачем дальше жить.
Дэгни и желание видеть ее сохранились как единственное исключение. Желание осталось. Но он был потрясен, осознав, что не испытывает ни малейшего желания разделить с ней сегодня постель. Страсть, не дававшая ему ни малейшей передышки, все возраставшая, питавшаяся собственной удовлетворенностью, исчезла. Это было странное бессилие – но не рассудка и плоти. Он чувствовал, так же страстно, как и всегда, что она для него самая желанная женщина в мире, но это порождало лишь желание желать ее, желание чувствовать, но не само чувство. В этом бесчувствии не ощущалось ничего личного, будто оно не имело отношения ни к нему, ни к ней, будто секс входил в сферу, ставшую для него недосягаемой.
– Не вставай, оставайся там, ты столь откровенно ждала меня, что я хочу посмотреть на это подольше. – Он сказал это в дверях, увидев ее в кресле, увидев, как она вздрогнула и попыталась подняться; он улыбался.
Реардэн заметил, словно какая-то часть его с беспристрастным любопытством наблюдала за его реакцией, что его улыбка и неожиданная радость были неподдельными. Он вновь обнаружил то чувство, которое испытывал всегда, но никак не мог осознать, потому что оно всегда было безусловным и непосредственным, – чувство, не позволяющее ему приходить к ней страдающим. Это было больше чем гордость от желания скрыть свое страдание, это было понимание, что мысль о страдании недопустима в ее присутствии, что какая бы то ни было форма их притязания ДРУГ на друга не должна мотивироваться болью и требовать жалости. Он не приносил жалость и не за ней приходил.
– Тебе все еще нужны доказательства, что я всегда жду тебя? – спросила она, послушно откидываясь назад в кресле; ее голос был не нежным и умоляющим, а звонким, насмешливым.
– Дэгни, почему большинство женщин никогда в этом не признаются, а ты признаешься?
– Потому что они никогда не уверены, что их нельзя не хотеть. Я же в этом уверена.
– Я всегда восхищался уверенностью в себе.
– Уверенность в себе – лишь часть того, что я сказала, Хэнк.
– А в целом?
– Уверенность в своей ценности – и в твоей. – Он взглянул на нее, словно ловя внезапно промелькнувшую мысль, и она, засмеявшись, добавила: – Я не уверена, что мне удалось бы удержать такого человека, как Орен Бойл, например. Он вообще не захотел бы меня. Но ты хочешь.
– Не означает ли это, – медленно спросил он, – что я поднялся в твоих глазах, когда ты поняла, что я хочу тебя?
– Конечно.
– У большинства людей, которых кто-то хочет, др реакция.
– Да, другая.
– Большинство людей чувствуют, что поднялись в собственных глазах, если другие хотят их.
– А я чувствую, что другие поднялись до моего уровня, если они хотят меня. И ты, Хэнк, точно так же думаешь о себе – неважно, признаешь ты это или нет.
"Но я говорил тебе об этом в то первое утро", – думал Реардэн, глядя на нее сверху. Дэгни лежала, лениво растянувшись, с ничего не выражающим лицом, но блестящими от удовольствия глазами. Он знал, что она думала об этом и знала, что он тоже об этом думает. Он улыбнулся, но промолчал.
Развалившись на тахте и разглядывая Дэгни через всю комнату, он чувствовал себя прекрасно – словно между ним и вещами, о которых он думал по дороге сюда, встала какая-то временная ограда. Он рассказал ей о стычке с человеком из ГИЕНа, потому что, хотя случившееся и таило в себе опасность, странное чувство удовлетворения от этого осталось.
Он хохотнул в ответ на ее возмущение:
Не стоит на них сердиться. Это не хуже того, чем они занимаются ежедневно.
– Хэнк, может, мне стоит переговорить об этом с доктором Стадлером?
– Нет, конечно!
– Он должен остановить это. Уж это-то в его силах.
– Нет уж, лучше в тюрьму. Доктор Стадлер? Ведь у тебя нет никаких дел с ним, правда?
– Я встречалась с ним несколько дней назад.
– Зачем?
– Насчет двигателя.
– Двигателя? – Он произнес это медленно, странным тоном, словно мысль о двигателе неожиданно напомнила ему о чем-то. – Дэгни… человек, который изобрел двигатель… действительно жил на свете?
– Да… конечно. Что ты имеешь в виду?
– Я хочу сказать… Я хочу лишь сказать, что… это приятная мысль, правда? Даже если его уже нет, он жил… жил так, что изобрел двигатель…
– Вы пожалеете о своей позиции, мистер Реардэн.
– Не думаю, – ответил Реардэн.
Он понимал, что инцидент далеко не исчерпан. И понимал, что эти люди боятся обнародовать проект "К" вовсе не потому, что он засекречен. Он ощутил необычайную легкость и радостное чувство уверенности в себе. Он знал, что сделал правильные шаги по внезапно открывшемуся ему пути.
* * *
Закрыв глаза и удобно вытянувшись, Дэгни полулежала в кресле гостиной. День выдался трудный, но она знала, что вечером увидит Хэнка Реардэна. Эта мысль, казалось, освобождала ее от омерзительно-бессмысленного бремени прожитого дня.
Она раскинулась в кресле, наслаждаясь отдыхом, ее единственной целью было ждать, когда в замке повернется ключ. Реардэн не позвонил ей, но она знала, что сегодня у него совещание в Нью-Йорке с поставщиками меди, и он никогда не уезжал из города до утра, и не было еще ночи, которую он не провел бы с ней. Дэгни нравилось ждать его. Это ожидание нужно было ей как мост от серых будней к ярким, счастливым ночам.
Предстоящие часы, думала она, как и все ночи, проведенные с ним, прибавятся к лицевому счету жизни, где накапливаются мгновения, наполненные гордостью за то, что их прожили. Единственной гордостью рабочих дней было не то, что она их прожила, а то, что она выжила. Это неправильно, думала Дэгни, ужасно, что кто-то вынужден говорить так даже об одном-единственном часе своей жизни. Но сейчас она не могла об этом размышлять. Она думала о Реардэне, о борьбе, которую он вел все эти месяцы,.– о его борьбе за освобождение; она знала, что поможет ему выстоять как угодно, только не словами.
Ей вспомнился один из вечеров. Это было прошлой зимой. Придя к ней, Реардэн достал из кармана небольшой сверток и сказал: "Возьми, это тебе". Она раскрыла его и, не веря своим глазам, изумленно уставилась на рубиновый кулон грушеобразной формы, горевший неистовым кровавым огнем на белом атласе. Это был очень дорогой камень, лишь несколько человек в мире могли себе позволить приобрести его; Реардэн не входил в их число.
– Хэнк… зачем?
Просто так. Мне захотелось, чтобы ты носила его.
– О нет, это ни к чему! Он пролежит у меня без дела. Я так редко куда-нибудь выбираюсь. Когда же мне его носить?
Реардэн медленно обвел ее взглядом с ног до головы и сказал:
– Я тебе покажу.
Он отвел ее в спальню, молча, как хозяин, которому незачем спрашивать разрешения, раздел и повесил кулон ей на шею. Она стояла обнаженная, лишь камень между грудей сверкал словно огромная капля крови.
– Ты думаешь, что мужчина дарит своей возлюбленной драгоценности с какой-нибудь целью, а не ради своего удовольствия? – спросил он. – Я хочу, чтобы ты носила его именно так. Только для меня. Мне нравится смотреть на это. Это прекрасно.
Она засмеялась; смех получился мягким, низким и бездыханным. Она не могла ни пошевелиться, ни заговорить, только кивнула в знак одобрения и согласия. Она несколько раз кивнула, ее волосы всколыхнулись, затем опустились и замерли неподвижно – она застыла перед ним, наклонив голову.
Дэгни прилегла на кровать и лениво вытянулась, запрокинув назад голову. Она лежала, согнув одну ногу и прижав ладонями к губам темно-синюю ткань покрывала. В полумраке спальни рубин сверкал на ее теле ярко-алым светом, как кровоточащая рана, на ее коже отражались лучики, напоминавшие звезду.
Ее глаза были прикрыты в дразнящем, торжествующем осознании того, что ею восхищаются; но губы были раскрыты в беспомощном, молящем ожидании. Реардэн стоял и смотрел на нее – на ее плоский живот, втягивающийся при каждом вдохе, на чувственное тело. Он произнес низким, странно тихим голосом:
– Дэгни, если бы художник нарисовал тебя такой, какая ты сейчас, мужчины приходили бы смотреть на картину, чтобы испытать мгновение, которого им не дает собственная жизнь. Они назвали бы это величайшим произведением искусства. Они не смогли бы разобраться, что именно они чувствуют, но картина рассказала бы им обо всем – даже о том, что ты не какая-нибудь классическая Венера, а вице-президент железнодорожной компании, потому что это неотъемлемая часть картины, даже обо мне, потому что я тоже ее часть. Дэгни, они почувствовали бы это, и ушли, и легли в постель с первой попавшейся девкой из бара – и даже не попытались бы достичь того, что чувствовали, глядя на картину. Я не стал бы в поисках этого мгновения обращаться к картинам. Я не стал бы гордиться безнадежной страстью, не хотел бы чувствовать мертворожденное желание. Я сам хочу творить страсть, жить ею. Понимаешь?
– Да, Хэнк, я понимаю! – ответила она. – "А ты, милый? Ты до конца это понимаешь?" – подумала она, но вслух не произнесла.
Однажды вечером, когда на улице бушевала пурга, она пришла домой и увидела огромный букет тропических цветов, стоящий в гостиной напротив черного стекла окна, в которое неистово бились снежные хлопья. Букет состоял из гавайского имбиря высотой в три фута; большие цветки походили на шишки, сложенные из лепестков – чувственных, как нежная кожа, и алых, как кровь.
– Я увидел их в витрине цветочного магазина, – объяснил Реардэн, когда пришел. – Мне было приятно смотреть на них сквозь пургу. Но вещь, выставленная в витрине на всеобщее обозрение, теряет всю свою ценность.
С тех пор она часто находила у себя цветы, – цветы, присланные без открытки, но своей фантастической формой, яркими красками, непомерной ценой говорящие о приславшем их. Он принес ей золотое колье из маленьких квадратных пластинок с сочленениями. Оно легло на шею и плечи сплошным золотым покровом, как рыцарские доспехи. "Носи его с черным платьем", – приказал он. Он подарил ей бокалы, высокие и тонкие, сделанные известным мастером из цельных кусков горного хрусталя. Дэгни видела, как он держал один из них, когда она наливала выпить, – словно прикосновение хрусталя к пальцам, вкус напитка и выражение ее лица слились в едином мгновении наслаждения.
– Мне нравится смотреть на красивые вещи, – сказал он – но я никогда их не покупал, не видел в этом смысла.
Теперь он появился.
Однажды зимним утром он позвонил ей на работу и сказал:
– Сегодня мы ужинаем вместе. Оденься получше. У тебя есть голубое вечернее платье? Надень его. – Это был скорее приказ, чем приглашение.
Платье, которое она надела, было сшито в виде легкой туники приглушенно-голубого цвета и придавало ей вид незащищенной простоты, вид статуи в голубых тенях летнего сада. Он принес и накинул ей на плечи пелерину из голубого песца, окутавшую ее от подбородка до кончиков туфель.
– Хэнк, это нелепо, – засмеялась она, – это не мой стиль!
– Не твой? – спросил он, подводя ее к зеркалу.
Необъятный меховой покров превратил ее в ребенка, укутанного в метель; роскошный материал создавал некий извращенный контраст, превращая безгрешный в своей неуклюжести меховой мешок в нечто элегантное и подчеркнуто чувственное. Мех был светлым, сияющим голубизной, которую нельзя увидеть, лишь ощутить, как легкий туман, как намек на цвет, воспринимаемый не зрением, а руками, будто, не прикасаясь, чувствуешь, как ладони погружаются в мягкий мех. Пелерина скрывала Дэгни полностью, виднелись лишь каштановые волосы, голубовато-стальные глаза и губы.
Она повернулась к Реардэну с беспомощной испуганной Улыбкой:
– Я… я не знала, что выгляжу в этом… так.
– Я знал.
Они ехали по темным улицам, она сидела рядом с ним. Проезжая мимо фонарей на перекрестках, они видели искрящийся падающий снег. Она не спрашивала, куда они едут. Откинувшись на спинку сиденья, Дэгни смотрела на хлопья снега. Она плотно укуталась в меховую пелерину; платье под ней казалось невесомым, сама пелерина ощущалась как объятие.
Дэгни смотрела на лучи света, бьющего сквозь снежную завесу, на сжимающие руль руки в перчатках, на аскетически-утонченную фигуру в черном пальто с белым шарфом; она думала, что Реардэн своим обликом поразительно созвучен этому огромному городу, с его отшлифованными тротуарами и аккуратными домами.
Машина нырнула в тоннель, пронеслась по гулкой трубе под рекой и поднялась на кольцо эстакады под открытым черным небом. Теперь огни находились под ними, в расстилающихся на мили голубоватых окнах, дымовых трубах, склонившихся кранах, красных языках пламени и длинных, тусклых тенях промышленной зоны. Она вспомнила, как однажды видела Реардэна на его заводе, – испачканный сажей лоб, прожженная кислотой спецовка, которая сидела на нем так же элегантно, как смокинг. И всему этому он тоже созвучен, думала она, глядя вниз, на равнины Нью-Джерси, – всем этим кранам, огням и грохочущим механизмам.
Когда они мчались сквозь метель вниз по темной пустынной загородной дороге, она вспомнила, как он выглядел во время летнего отдыха; он лежал, растянувшись на траве на дне ущелья, и лучи солнца играли на его обнаженных руках. Он был вполне созвучен этому месту, думала Дэгни, нет, он созвучен всему, созвучен Земле… Потом она подобрала более точные слова: это хозяин Земли, который ощущает себя на ней спокойно и уверенно, как дома. Почему же тогда, думала она, он должен нести тяжкое бремя, которое, с безмолвной покорностью и сам того не осознавая, взвалил на себя? Дэгни не могла ответить на этот вопрос, но чувствовала, что ответ где-то рядом, совсем близко и что скоро она все поймет. Ей не хотелось думать об этом сейчас, потому что они уносились прочь от. этого тяжкого бремени, потому что сейчас, сидя в стремительно мчащейся машине, они чувствовали себя счастливыми. Дэгни незаметно склонила голову, чтобы на миг коснуться его плеча.
Машина съехала с шоссе и свернула в сторону квадратных окон, светившихся вдалеке за голыми, похожими на решетку, ветвями деревьев. Спустя несколько минут Дэгни и Реардэн сидели при мягком тусклом свете за столиком у окна, глядя сквозь темноту на деревья. Гостиница стояла на вершине холма, со всех сторон окруженная лесом. Роскошная, со вкусом отделанная, она была местом, где можно уединиться, местом, которое еще не обнаружили те, кто любит сорить деньгами и выставлять себя напоказ. Дэгни не замечала ничего вокруг; все слилось в ощущение необычайного комфорта, единственным украшением, привлекшим ее внимание, служили обледеневшие ветви деревьев, сверкавшие в темноте за окном.
Она сидела, глядя в окно, голубой мех сполз с ее обнаженных рук и плеч. Прищурившись, Реардэн рассматривал ее с удовлетворением человека, изучающего собственное творение.
– Я люблю дарить тебе вещи, – сказал он, – потому что они тебе не нужны.
– Не нужны?
– Я не просто хочу, чтобы они у тебя были. Я хочу, чтобы они были подарены тебе мною.
– Именно поэтому они мне нужны, Хэнк. От тебя.
– Разве ты не понимаешь, что для меня это лишь порочное потворство собственным прихотям? Я делаю это не ради твоего удовольствия, а ради своего.
– Хэнк! – Возглас вырвался у нее непроизвольно; он выражал веселье, отчаяние, негодование и жалость. – Если бы ты делал мне подарки только ради моего удовольствия, я швырнула бы их тебе в лицо.
– Да, швырнула бы… И правильно сделала бы.
– И ты называешь это порочным потворством своим прихотям?
– По-моему, это называется именно так.
– О да! Именно так. А как это называешь ты, Хэнк?
– Не знаю, – равнодушно ответил он и настойчиво продолжал: – Знаю только, что если это порочно, то пусть я буду проклят, но именно этого мне хочется больше всего на свете.
Дэгни не ответила; она смотрела на Реардэна со слабой улыбкой, словно прося прислушаться к значению этих слов.
– Мне всегда хотелось наслаждаться своим богатством, – произнес он. – Я не умел этого делать. У меня даже не было времени понять, как сильно я этого хотел. Но я знал, что вся выплавленная мною сталь возвращается ко мне жидким золотом, которому я мог придать любую форму, какую только пожелаю, и мне следовало наслаждаться этим. Но я не мог. Не мог найти цели для этого. Теперь я нашел ее. Я создал богатство так пусть же оно покупает мне любое удовольствие, какое захочу, включая удовольствие видеть, сколько я могу заплатить за это, включая нелепое желание превратить тебя в предмет роскоши.
– Но я и есть предмет роскоши, – сказала она без улыбки. – И ты за него уже давным-давно заплатил.
–Чем?
– Тем же, чем ты заплатил за свой завод.
Дэгни не представляла, понял ли он сказанное с полной, ясной окончательностью, которую обретает мысль, облеченная в слова; но она знала, что в этот момент он ощутил понимание. Она увидела незримую улыбку в его взгляде.
– Я никогда не презирал роскошь, – сказал он, – хотя всегда презирал людей, купающихся в роскоши. Я взирал на то, что они называют своими развлечениями, и это казалось мне таким ничтожно-бессмысленным – после того, что я чувствовал на заводе. Я видел, как варят сталь, как по моему желанию тонны расплавленного металла текут туда, куда я хочу. А потом шел на банкет и видел людей, благоговейно трясущихся над своей золотой посудой и кружевными скатертями, словно не столовая призвана служить им, а они ей, словно не они владеют бриллиантовыми запонками и ожерельями, а наоборот. Тогда я убегал к первой же замеченной мною груде шлака – и они говорили, что я не умею наслаждаться жизнью, потому что думаю лишь о делах.
Он оглядел тускло освещенную, чеканно изящную комнату и людей за столиками. Они сидели с неловким видом, будто выставленные напоказ. Их баснословно дорогие наряды и столь же баснословно холеные лица призваны были, в совокупности, придать им величие – но величия не получилось. Их лица выражали злобное опасение.
Дэгни, взгляни на этих людей. Их называют прожигателями жизни, искателями приключений и сибаритами. Они сидят здесь и надеются, что это место придаст им значительность, а не наоборот. На них нам всегда указывают, как на людей, наслаждающихся материальными благами, и учат, что наслаждение материальными благами – зло. Наслаждение? Наслаждаются ли они? Нет ли в том, чему нас учили, какой-то страшной и очень важной ошибки? – Да, Хэнк, страшной и очень, очень важной. – Они – прожигатели жизни, в то время как мы с тобой – дельцы. Ты осознаешь, что мы способны наслаждаться прелестями жизни в гораздо большей степени, чем они?
– Да. Он медленно, словно цитируя, произнес:
– Зачем мы отдали все это глупцам? Это должно принадлежать нам. – Она испуганно посмотрела на него. Он улыбнулся: – помню каждое слово, которое ты сказала мне на том приеме. Я не ответил тебе тогда, потому что единственным моим ответом, единственным для меня смыслом твоих слов был ответ, за который, как мне казалось, ты бы возненавидела меня; он был: "Я хочу тебя". – Реардэн посмотрел на нее: – Дэгни, тогда это было ненамеренно, но то, что ты говорила, означало, что ты хочешь меня, да?
– Да, Хэнк.
Он посмотрел ей в глаза и отвел взгляд. Они долго молчали. Он видел нежный сумеречный свет, окружавший их, блеск двух бокалов на столе.
– Дэгни, в молодости, когда я работал на рудниках в Миннесоте, мне хотелось дожить до такого вечера, как сегодня. Нет, я работал не ради этого, но часто думал об этом. Но иногда, зимними ночами, когда на небе не высыпали звезды и было ужасно холодно, когда я валился с ног от усталости, так как проработал две смены, и мне больше всего на свете хотелось лечь и уснуть прямо там, в шахте, я думал, что когда-нибудь буду сидеть в таком местечке, как это, где рюмка вина стоит больше моего дневного заработка, и каждая минута, каждая капля и каждый цветок на столе будут мною честно заработаны, и я буду сидеть без всякой цели, кроме наслаждения.
Дэгни спросила улыбаясь:
– Со своей любовницей?
Она увидела вспышку страдания в его глазах и пожалела о сказанном.
– С… женщиной, – ответил он. Она знала слово, которого он не произнес. Он продолжил мягким, ровным голосом: – Когда я стал богатым и увидел, что богатые предпринимают ради наслаждения, я подумал, что такого места, которое я представлял, не существует. Я даже не особенно четко его и представлял. Не знал, каким оно будет, знал только, что я буду чувствовать. Давным-давно я перестал надеяться на это. Но сегодня я это чувствую. – Он поднял свой бокал, глядя на Дэгни.
– Хэнк, я… У меня в жизни нет ничего дороже, чем быть… предметом роскоши, предназначенным только для тебя..
Он заметил, как дрожала ее рука, державшая рюмку. Он спокойно произнес:
– Я знаю это, любимая.
Потрясенная, она застыла; он никогда еще не называл ее так. Он откинул голову назад и улыбнулся самой радостной и беззаботной улыбкой, какую она когда-либо видела его лице.
– Твое первое проявление слабости, Дэгни, – сказал он.
Она засмеялась и кивнула. Он протянул руку через стол и прикоснулся к ее обнаженному плечу, словно поддерживая ее. Нежно смеясь, Дэгни как будто случайно дотронулась губами до его пальцев; она опустила голову, и он не успел заметить, что в ее глазах блестят слезы.
Когда она подняла на него глаза, ее улыбка зажглась от его улыбки, и весь оставшийся вечер был их праздником – они отмечали все годы, начиная с тех пор, когда он ночевал в шахте, все годы, начиная с ночи ее первого бала, когда в неуемном желании неуловимого наслаждения она поразилась на людей, ожидавших, что свет и цветы сделают их романтичными.
"Нет ли в том, чему нас учили, какой-то страшной и очень важной ошибки?" – размышляла она над его словами, расслабившись в кресле своей гостиной ненастным весенним вечером в ожидании его прихода. "Чуть дальше, милый, – думала она, – смотри чуть дальше и ты освободишься от этого, и от гнетущей, совершенно ненужной боли не останется и следа…" Но она чувствовала, что тоже видит далеко не все, и размышляла над тем, какие шаги ей еще предстоит сделать на пути к ответу на этот вопрос.
Идя по темным улицам к ее дому, Реардэн держал руки в карманах пальто, крепко прижав их к туловищу, – он не хотел ни к чему прикасаться, никого задевать. Он никогда еще не испытывал этого – отвращения, которое не было вызвано чем-то определенным, но казалось, наводняло все вокруг так, словно город был насквозь пропитан мерзостью. Реардэн мог понять отвращение к чему-то конкретному и мог с этим бороться, зная, что это не принадлежит его миру; но ощущение, что мир отвратительное место, с которым он не хочет иметь ничего общего, было абсолютно новым, неизвестным чувством.
Реардэн провел совещание с производителями меди, задыхавшимися под грудой указов, которые грозили им полным разорением уже к следующему году. Он ничего не мог им посоветовать, не мог предложить никакого способа решения проблемы; изобретательность, знаменитая способность найти любой выход, чтобы поддержать производство, на этот раз отказали ему, и он не знал, как спасти этих людей. Он прекрасно понимал, что выхода нет; изобретательность – достоинство ума, а проблема, с которой они столкнулись, давно отбросила разум за ненадобностью. "Это все из-за сделки между парнями из Вашингтона и импортерами меди, – сказал один из производителей. – Главным образом компанией „Д'Анкония коппер"".
Это был легкий приступ боли, думал Реардэн, чувство разочарования в ожиданиях, на которые он не имел никакого права; ему следовало знать, что от такого человека, как Франциско Д'Анкония, нельзя ожидать ничего другого. И все-таки он не мог понять, почему у него появилось такое чувство, словно где-то в беспросветно темном мире вдруг погас яркий огонек.
Реардэн не знал, невозможность действовать вызвала в нем чувство отвращения или отвращение убило всякое желание действовать. Пожалуй, и то и другое, думал он; желание предполагает возможность действовать; действие предполагает наличие цели, достойной действий. Если единственной возможной целью стало выманивание лестью случайного сиюминутного одобрения у людей с пистолетом на поясе, то ни действие, ни желание не могут больше существовать.
А может ли существовать жизнь? – равнодушно спрашивал он себя. Жизнь определяется как движение. Жизнь людей – это целенаправленное движение; каково же положение того, кому запрещены цель и движение, существа, закованного в цепи, но еще способного дышать и сознавать, каких блистательных высот можно было бы достичь, если бы?.. Ему остается лишь кричать: "Почему?" – ив качестве единственного объяснения видеть перед собой дуло пистолета. Реардэн пожал плечами; ему даже не хотелось искать ответ.
Он безразлично отметил опустошение, вызванное безразличием. Неважно, какую борьбу он вел в прошлом, он никогда не опускался до такой мерзости, как безвольный отказ от действия. В тяжелые моменты он никогда не позволял страданию одержать верх над собой; не отказывался от стремления к радости. Он никогда не сомневался в сущности мира и в величии человека как энергии и ядра этого мира. Несколько лет назад он с презрительным скептицизмом поражался фанатическим сектам, созданным людьми на темных задворках истории, сектам, веровавшим, что человек загнан в ловушку злорадной вселенной, управляемой злом, ради единственной цели – мучений. Сегодня он понял, каким было их видение и восприятие мира. Если то, что он видел вокруг, – мир, в котором он живет, он не хочет касаться ни малейшей его частички, не хочет бороться с ним. Он аутсайдер, посторонний, ему нечего терять и незачем дальше жить.
Дэгни и желание видеть ее сохранились как единственное исключение. Желание осталось. Но он был потрясен, осознав, что не испытывает ни малейшего желания разделить с ней сегодня постель. Страсть, не дававшая ему ни малейшей передышки, все возраставшая, питавшаяся собственной удовлетворенностью, исчезла. Это было странное бессилие – но не рассудка и плоти. Он чувствовал, так же страстно, как и всегда, что она для него самая желанная женщина в мире, но это порождало лишь желание желать ее, желание чувствовать, но не само чувство. В этом бесчувствии не ощущалось ничего личного, будто оно не имело отношения ни к нему, ни к ней, будто секс входил в сферу, ставшую для него недосягаемой.
– Не вставай, оставайся там, ты столь откровенно ждала меня, что я хочу посмотреть на это подольше. – Он сказал это в дверях, увидев ее в кресле, увидев, как она вздрогнула и попыталась подняться; он улыбался.
Реардэн заметил, словно какая-то часть его с беспристрастным любопытством наблюдала за его реакцией, что его улыбка и неожиданная радость были неподдельными. Он вновь обнаружил то чувство, которое испытывал всегда, но никак не мог осознать, потому что оно всегда было безусловным и непосредственным, – чувство, не позволяющее ему приходить к ней страдающим. Это было больше чем гордость от желания скрыть свое страдание, это было понимание, что мысль о страдании недопустима в ее присутствии, что какая бы то ни было форма их притязания ДРУГ на друга не должна мотивироваться болью и требовать жалости. Он не приносил жалость и не за ней приходил.
– Тебе все еще нужны доказательства, что я всегда жду тебя? – спросила она, послушно откидываясь назад в кресле; ее голос был не нежным и умоляющим, а звонким, насмешливым.
– Дэгни, почему большинство женщин никогда в этом не признаются, а ты признаешься?
– Потому что они никогда не уверены, что их нельзя не хотеть. Я же в этом уверена.
– Я всегда восхищался уверенностью в себе.
– Уверенность в себе – лишь часть того, что я сказала, Хэнк.
– А в целом?
– Уверенность в своей ценности – и в твоей. – Он взглянул на нее, словно ловя внезапно промелькнувшую мысль, и она, засмеявшись, добавила: – Я не уверена, что мне удалось бы удержать такого человека, как Орен Бойл, например. Он вообще не захотел бы меня. Но ты хочешь.
– Не означает ли это, – медленно спросил он, – что я поднялся в твоих глазах, когда ты поняла, что я хочу тебя?
– Конечно.
– У большинства людей, которых кто-то хочет, др реакция.
– Да, другая.
– Большинство людей чувствуют, что поднялись в собственных глазах, если другие хотят их.
– А я чувствую, что другие поднялись до моего уровня, если они хотят меня. И ты, Хэнк, точно так же думаешь о себе – неважно, признаешь ты это или нет.
"Но я говорил тебе об этом в то первое утро", – думал Реардэн, глядя на нее сверху. Дэгни лежала, лениво растянувшись, с ничего не выражающим лицом, но блестящими от удовольствия глазами. Он знал, что она думала об этом и знала, что он тоже об этом думает. Он улыбнулся, но промолчал.
Развалившись на тахте и разглядывая Дэгни через всю комнату, он чувствовал себя прекрасно – словно между ним и вещами, о которых он думал по дороге сюда, встала какая-то временная ограда. Он рассказал ей о стычке с человеком из ГИЕНа, потому что, хотя случившееся и таило в себе опасность, странное чувство удовлетворения от этого осталось.
Он хохотнул в ответ на ее возмущение:
Не стоит на них сердиться. Это не хуже того, чем они занимаются ежедневно.
– Хэнк, может, мне стоит переговорить об этом с доктором Стадлером?
– Нет, конечно!
– Он должен остановить это. Уж это-то в его силах.
– Нет уж, лучше в тюрьму. Доктор Стадлер? Ведь у тебя нет никаких дел с ним, правда?
– Я встречалась с ним несколько дней назад.
– Зачем?
– Насчет двигателя.
– Двигателя? – Он произнес это медленно, странным тоном, словно мысль о двигателе неожиданно напомнила ему о чем-то. – Дэгни… человек, который изобрел двигатель… действительно жил на свете?
– Да… конечно. Что ты имеешь в виду?
– Я хочу сказать… Я хочу лишь сказать, что… это приятная мысль, правда? Даже если его уже нет, он жил… жил так, что изобрел двигатель…