Страница:
Под грохот аплодисментов ее тяжелые башмаки пробухали вниз по ступенькам трибуны, живот ее вздрагивал, лицо расплылось в широченной улыбке, ладонью она вытирала капельки пота под носом.
Товарищ Серов был избран; так же, как и Товарищ Соня; так же, как и товарищ Дунаев; но также были избраны и члены из числа зеленых фуражек. Они составили две трети нового Студенческого совета.
— И чтобы закрыть собрание, товарищи, — прокричал председатель, — мы споем нашу старую песню: «Дни нашей жизни».
Нестройный хор торжественно загудел:
Быстры, как волны.
Дни нашей жизни…
Это была старая застольная песня, выросшая до звания студенческого гимна; медленная, печальная мелодия с показной веселостью в раскатах ее неодухотворенных нот, родившаяся задолго до революции в душных комнатах, где небритые мужчины и мужеподобные женщины обсуждали философию и с показной бравадой глотали дешевую водку за тщету всего земного.
Кира нахмурилась; она не пела; она не знала эту старую песню и не желала учить ее. Она заметила, что студенты в кожанках и красных косынках тоже безмолвствуют.
Когда песня закончилась, Павел Серов прокричал:
— А теперь, товарищи, наш ответ!
В первый раз в Петрограде Кира услышала «Интернационал». Она пыталась не слушать его слов. Эти слова говорили об униженных, голодных рабах, о тех, «кто был ничем, а станет всем»; в величественном кубке музыки эти слова не опьяняли, как вино, не внушали ужас, как кровь; они были серыми, как сточная вода.
Но музыка звучала, словно четкий и уравновешенный марш тысяч ног, словно барабаны, в которые ударяют твердые и неторопливые руки. Музыка напоминала топот солдат, марширующих на рассвете на победный бой: песня будто поднималась с пылью дорог из-под солдатских сапог, словно сами солдатские подметки отбивали ее по земле.
Мелодия звучала тихо, со спокойствием необъятной силы, постепенно нарастая в еще сдерживаемом, но вскоре ставшем неконтролируемым экстазе, ноты поднимались, трепетали, повторялись, слишком восхитительные, чтобы кто-то мог сдержать их; они были словно руки, вознесенные и машущие среди развевающихся знамен.
Это был гимн, обладающий силой марша, и марш, обладающий волшебством гимна. Это была песня солдат, несущих священные знамена, и священников, несущих мечи. Это был гимн во славу силы. Все должны были вставать, когда звучал «Интернационал».
Кира стояла, улыбаясь музыке.
— Это первая красивая вещь, которую я обнаружила в революции, — сказала она своей соседке.
— Осторожней, — прошептала веснушчатая девушка, пугливо оборачиваясь вокруг, — кто-нибудь может услышать тебя.
— Когда все это закончится, — сказала Кира, — когда даже последняя память об их республике будет вытравлена из истории
— какой из этого выйдет величественный похоронный марш!
— Ты что, идиотка? О чем ты говоришь!..
Мужская рука схватила запястье Киры и развернула ее.
Она взглянула в два серых глаза, которые казались глазами ручного тигра, но не было полной уверенности в том, действительно ли он приручен или нет. На его лице было четыре прямых линии: две брови, рот и шрам на правом виске.
В течение нескольких секунд они стояли лицом к лицу, молча, ираждебные, пораженные глазами друг друга.
— Сколько, — спросила Кира, — вам заплатили за шпионство? Она попробовала освободить свое запястье. Но он крепко держал ее:
— Ты знаешь, где место таким девочкам, как ты?
— Да. Там, где таких мужчин, как вы, не пустили бы даже через черный ход.
— Ты, должно быть, новенькая здесь. Я бы посоветовал тебе быть осторожнее.
— У нас скользкие ступеньки, а нужно подняться на четвертый этаж, так что будьте осторожны, когда придете арестовывать меня.
Он отбросил ее запястье. Она посмотрела на молчаливый рот — он говорил о многих прошедших сражениях больше, чем шрам на его лбу; он также говорил о том, что появится еще много новых ран.
«Интернационал» звенел, словно шаг, отбиваемый по земле сапогами солдат.
— Ты что, необыкновенно храбрая или просто глупая? — спросил он.
— Попробуйте сами разузнать это.
Он пожал плечами, повернулся и зашагал прочь. Он был высок и молод. Он носил кепку и кожанку. У него была походка солдата, его шаги были неторопливы и очень уверенны.
Студенты пели «Интернационал», его восторженные звуки поднимались, трепетали, повторялись…
— Товарищ, — прошипела веснушчатая девушка, — что ты наделала?
— Кира, дорогая, заходи, заходи, — выдавила Мария Петровна. — Не бойся. Это не пожар.
Кира окунулась в серый туман, который врезался в ее глаза словно едкий лук; Мария Петровна шаркала следом за ней, болезненно чередуя слова и кашель:
— Это печка… эти советские дрова… мы достали… не загораются… так отсырели, что нельзя… Не снимай пальто, Кира… слишком холодно. Мы открыли окна.
— Ирина дома?
— Точно, она здесь, — чистый, звонкий голос Ирины прозвенел откуда-то из тумана, — если только сможешь найти ее.
В столовой огромное двойное окно было открыто; водоворот дыма бурлил вокруг него, захлебываясь холодным воздухом улицы. Ирина сидела за столом, дуя на застывшие и посиневшие пальцы, на ее плечи было наброшено зимнее пальто.
Мария Петровна отыскала дрожащую маленькую тень в углу за буфетом и вытащила ее на свет.
— Ася, поздоровайся с кузиной Кирой.
Ася угрюмо смотрела, глаза ее были красные, а маленький влажный нос прятался в отцовском меховом воротнике.
— Ася, ты слышишь меня? И где твой носовой платок? Скажи «здравствуйте» кузине Кире.
— Здравствуйте, — пробормотала Ася, глядя в пол.
— Почему ты сегодня не в школе, Ася?
— Закрыта, — вздохнула Мария Петровна. — Школа закрыта на две недели. Нет дров.
В тумане хлопнула дверь. Вошел Виктор.
— О, здравствуйте, Кира, — холодно сказал он. — Мама, когда прекратится этот дым? Как можно учиться в такой адской атмосфере? О, мне, конечно, все равно. Если я не сдам экзамены, всего лишь не будет хлебных карточек для семьи!
Когда он вышел, дверь хлопнула еще сильнее.
Кира присела, рассматривая набросок Ирины. Ирина училась рисованию и посвящала много времени благоговейному исследованию древних шедевров в музеях; но ее быстрая рука и злонамеренный глаз создавали нахальные изображения, подходящие для газет. Она рисовала карикатуры, когда бы ей ни предложили и во все остальное время. Рисовальная доска лежала на ее коленях. Время от времени она откидывала голову и волосы назад, чтобы быстро взглянуть сквозь дым на Асю: она рисовала набросок со своей маленькой сестры. На бумаге Ася была превращена в домового с огромными усами и животом, колдующего на спине улитки.
Василий Иванович вернулся домой с рынка. Он довольно улыбался. Простояв на рынке весь день, он продал люстру из гостиной. Ему за нее хорошо заплатили. Его улыбка стала шире, когда он увидел Киру, и он приветливо кивнул ей. Мария Петровна поставила перед ним миску с горячим супом. Она спросила робко:
— Не хочешь ли немного супа, Кира?
— Нет, спасибо, тетя Маруся. Я только что пообедала.
Она знала, что у Марии Петровны осталась только одна порция супа, припасенная для Василия Ивановича, и она видела, что Мария Петровна вздохнула с облегчением.
Василий Иванович ел, разговаривая с Кирой так, словно она была его персональной гостьей; так он разговаривал лишь с немногими из их гостей, поэтому Мария Петровна и Ирина тревожно наблюдали за улыбкой, столь редкой на его лице.
Он усмехнулся:
— Взгляни-ка на Иринины рисунки. Малюет весь день напролет. Неплохо, а, Кира? Это я про рисунки. Как Виктор в институте? Не последний, надеюсь… Ну, ладно, и в нас еще кое-что осталось. Да, в нас еще кое-что осталось.
Он внезапно наклонился вперед над супом, его глаза сверкнули, голос понизился:
— Ты читала вечерние газеты, Кира?
— Да, дядя Василий. Вас что-то заинтересовало?
— Новости из-за границы. Конечно, в этой заметке не сказали многого. Они бы ни за что не пропустили. Но ты-то умеешь читать между строк. Лишь взгляни в нее и запомни мои слова. Европа зашевелилась. Ждать осталось недолго… и скоро…
Мария Петровна нервно закашляла. Она привыкла к этому; в течение пяти лет она слушала то, что Василий Иванович вычитывал между строк — о грядущем освобождении, которое так и не приходило. Она вздохнула, даже не пытаясь спорить. Василий Иванович довольно усмехнулся:
— И когда это произойдет, я готов начать опять с того момента, когда пришли они. Это будет нетрудно. Конечно, они закрыли мой магазин и растащили всю обстановку, но… — Он наклонился ближе к Кире, шепча: — Я знаю, куда они унесли ее. Я знаю, где все это сейчас.
— Вы знаете, дядя Василий?
— Я отыскал манекены в государственном обувном магазине на Большом проспекте, а кресла — в фабричной столовой на Выборгской стороне; а люстра — люстра в новом Табачном тресте. Я не зря терял время. Я готов. Как только времена изменятся — я буду знать, где все это найти, и я снова открою свой магазин.
— Это чудесно, дядя Василий. Я рада, что они не разломали вашу мебель или не сожгли ее.
— Да, на мое счастье, они не сделали этого. Она все еще почти как новая. Я видел трещину на одном из манекенов — это позор, но это можно исправить. А… о, это самая забавная вещь, — он лукаво захохотал, как будто ему удалось перехитрить своих врагов,
— вывески, Кира, ты помнишь мои вывески — позолоченное стекло с черными буквами? Так вот, я даже их нашел. Они висят над кооперативом около Александровского рынка. На одной стороне читаем: «Государственный кооператив», но с другой, с другой стороны все еще видно: «Василий Дунаев. Меха».
Он уловил выражение глаз Марии Петровны и нахмурился.
— Маруся уже больше ни во что не верит. Она не думает, что мы все это получим обратно. Она так легко потеряла веру. Как насчет этого, Кира? Ты думаешь всю свою жизнь прожить под Красным Сапогом?
— Нет, — сказала Кира, — это не может длиться вечно.
— Конечно, не может. Определенно не может. Вот и я говорю
— не может. — Он неожиданно поднялся. — Иди сюда, Кира, я тебе кое-что покажу!
— Василий, — вздохнула Мария Петровна, — разве ты не доешь суп?
— При чем тут суп? Я не голоден. Идем в мой кабинет, Кира.
В кабинете Василия Ивановича совсем не осталось мебели, кроме стола и одного стула. Он отпер ящик стола и вытащил узелок из старого пожелтевшего носового платка. Он развязал тугой узел и, гордо и счастливо улыбаясь, распрямив сгорбленные плечи, показал Кире аккуратно перевязанные пачки крупных купюр царских времен.
Это были большие пачки, в них содержалось многотысячное состояние.
Кира задохнулась:
— Но, дядя Василий, они… они ничего не стоят. Их запрещено использовать и даже хранить. Это… опасно.
Он рассмеялся:
— Конечно, они ничего не стоят — сейчас. Но подожди немного и увидишь. Настанет день, когда положение дел изменится. Ты увидишь, как много вот здесь, в моем кулаке.
— Но, дядя Василий, где вы достали их?
— Я купил их. Тайно, конечно. У спекулянтов. Это опасно, но их можно достать. Это мне обошлось недешево. Я скажу тебе, почему я купил так много. Ты понимаешь, как раз… как раз перед тем, как они национализировали магазин… Я задолжал крупную сумму — за мои новые витрины, я получил их из-за границы, из Швеции, ни у кого в городе не было таких. Когда они отняли магазин, они своими сапогами расколотили витрины, но это неважно, я все еще должен за них одной фирме. Сейчас для меня нет никакой возможности заплатить — нельзя посылать деньги за границу, но я жду. Я не могу заплатить за них этим дрянным советским бумажным хламом… ха, за границей ими не воспользовались бы даже в туалете. И нельзя достать золото. Но это — это будет почти как золото. И я оплачу свой долг. Я проверил. Старик из той фирмы умер, но его сын жив. Он сейчас в Берлине. Я ему заплачу. Я не люблю быть в долгу. Я никогда в жизни никому не был должен ни рубля. — Он взвесил бумажный сверток на своей огромной ладони и мягко сказал: — Послушай один совет старика, Кира. Никогда не оглядывайся назад. Прошлое мертво. Но всегда есть будущее. Всегда есть будущее. И в этом мое будущее. Прекрасная идея, а, Кира, собирать деньги?
Кира выдавила улыбку, отвернулась от него в сторону и прошептала:
— Да, дядя Василий, очень хорошая идея.
Прозвенел входной колокольчик. Затем они услышали в прихожей девичий звонкий смех. Василий Иванович нахмурился.
— Опять она здесь, — сердито сказал он. — Вава Миловская. Подруга Виктора.
— В чем дело, дядя Василий, она Вам не нравится?
Он пожал плечами.
— Да нет, наверное, она неплохая. Она не то чтобы не нравится мне. Просто в ней нет ничего, что могло бы нравиться. Всего лишь легкомысленная молоденькая женщина. Не такая девушка, как ты, Кира. Пойдем, я думаю, ты с ней должна познакомиться.
Вава Миловская стояла в центре столовой словно два светлых круга: нижний и больший — длинная юбка из розового накрахмаленного ситца; верхний и меньший — завитая хризантема блестящих черных кудрей. Ее платье было всего лишь из ситца, но оно было новым и, очевидно, дорогим. Кроме того, она носила узкий бриллиантовый браслет.
— Добрый вечер, Василий Иванович! — пропела она. Ее розовая юбка взметнулась, когда она подпрыгнула, положив руки на его плечи, и чмокнула его в суровый лоб.
— А это — я знаю — Кира. Кира Аргунова. Я так рада наконец-то познакомиться с вами, Кира!
Виктор вышел из своей комнаты. Вава несколько раз повторила, что пришла проведать Ирину, но он знал, как знали и все остальные, кто был действительный объект ее визита. Он смотрел на нее, улыбался, трепал Асю за ухо, подразнивая ее, принес теплую шаль Марии Петровне, когда та закашлялась, рассказывал анекдоты и однажды даже заставил Василия Ивановича, который угрюмо сидел в темном углу, улыбнуться шутке.
— Я кое-что принесла, чтобы показать всем вам, — таинственно возвестила Вава, доставая маленький сверток из своей сумочки. — Кое-что… кое-что очаровательное. Такого вы еще никогда не видели.
Все головы склонились над столом, над крошечной круглой оранжево-золотой коробочкой. Вава прошептала волшебные слова:
— Из-за границы.
Они благоговейно смотрели на нее, боясь дотронуться. Вава гордо зашептала не дыша, стараясь придать голосу непринужденность:
— Пудра. Французская. Настоящая французская. Контрабанда. Одна из папиных пациенток дала ее ему — как часть платы.
— Ты знаешь, — сказала Ирина, — я слышала, что за границей пользуются не только пудрой, но — представьте — губной помадой!
— Да, — сказала Вава, — и эта женщина, папина пациентка, пообещала достать мне губную помаду в следующий раз.
— Вава! Ты же не осмелишься пользоваться ей!
— О… Я не знаю. Может быть, чуть-чуть. Время от времени.
— Ни одна порядочная женщина не красит губы, — сказала Мария Петровна.
— Но говорят, что там, за границей, красят — и это совершенно нормально.
— Заграница, — жалобно вздохнула Мария Петровна, — такое место, должно быть, и вправду где-то существует, а? Заграница…
Кира шла в институт. Сквозь тонкие подошвы замерзший тротуар дышал холодным воздухом ей в ступни. Она спешила, но ее ноги непрерывно скользили, придавая походке неуверенность.
Она услышала позади себя шаги, очень твердые уверенные шаги, которые заставили ее непроизвольно обернуться. Она увидела ручного тигра со шрамом на лбу. Их глаза встретились. Он улыбнулся. И она улыбнулась ему. Он прикоснулся к козырьку своей кепки:
— Доброе утро, — сказал он.
— Доброе утро, — ответила Кира.
Она посмотрела на его высокую, торопливо, но уверенно идущую по льду фигуру, и на прямые плечи в кожанке.
Около перехода через дорогу от института он неожиданно остановился, ожидая ее. Она подошла. Высокий тротуар резко обрывался вниз под крутым, опасно заледеневшим углом. Он предложил руку, чтобы поддержать ее. Ее нога предательски скользнула, и тогда сильная рука сомкнулась на ее запястье и быстро, мастерски поставила ее на ноги.
— Спасибо, — сказала она.
— Я подумал, что, может быть, Вам потребуется помощь. Но затем, — он посмотрел на нее с легкой улыбкой, — я решил, что Вы не испугались.
— Напротив. Я очень испугалась — на сей раз, — ответила она и улыбнулась в благодарность за неожиданное понимание.
Он дотронулся до козырька кепки и прошел через ворота института в длинный коридор.
Кира увидела знакомого юношу. Указав на исчезающую фигуру в кожанке, она спросила:
— Кто это?
Юноша всмотрелся и странно, предостерегающе зашевелил губами.
— Остерегайся его, — прошептал Он и выдохнул три странных буквы: — ГПУ.
— О, он оттуда? — спросила Кира.
— Оттуда, — ответил с протяжным негодующим присвистом
VI
Товарищ Серов был избран; так же, как и Товарищ Соня; так же, как и товарищ Дунаев; но также были избраны и члены из числа зеленых фуражек. Они составили две трети нового Студенческого совета.
— И чтобы закрыть собрание, товарищи, — прокричал председатель, — мы споем нашу старую песню: «Дни нашей жизни».
Нестройный хор торжественно загудел:
Быстры, как волны.
Дни нашей жизни…
Это была старая застольная песня, выросшая до звания студенческого гимна; медленная, печальная мелодия с показной веселостью в раскатах ее неодухотворенных нот, родившаяся задолго до революции в душных комнатах, где небритые мужчины и мужеподобные женщины обсуждали философию и с показной бравадой глотали дешевую водку за тщету всего земного.
Кира нахмурилась; она не пела; она не знала эту старую песню и не желала учить ее. Она заметила, что студенты в кожанках и красных косынках тоже безмолвствуют.
Когда песня закончилась, Павел Серов прокричал:
— А теперь, товарищи, наш ответ!
В первый раз в Петрограде Кира услышала «Интернационал». Она пыталась не слушать его слов. Эти слова говорили об униженных, голодных рабах, о тех, «кто был ничем, а станет всем»; в величественном кубке музыки эти слова не опьяняли, как вино, не внушали ужас, как кровь; они были серыми, как сточная вода.
Но музыка звучала, словно четкий и уравновешенный марш тысяч ног, словно барабаны, в которые ударяют твердые и неторопливые руки. Музыка напоминала топот солдат, марширующих на рассвете на победный бой: песня будто поднималась с пылью дорог из-под солдатских сапог, словно сами солдатские подметки отбивали ее по земле.
Мелодия звучала тихо, со спокойствием необъятной силы, постепенно нарастая в еще сдерживаемом, но вскоре ставшем неконтролируемым экстазе, ноты поднимались, трепетали, повторялись, слишком восхитительные, чтобы кто-то мог сдержать их; они были словно руки, вознесенные и машущие среди развевающихся знамен.
Это был гимн, обладающий силой марша, и марш, обладающий волшебством гимна. Это была песня солдат, несущих священные знамена, и священников, несущих мечи. Это был гимн во славу силы. Все должны были вставать, когда звучал «Интернационал».
Кира стояла, улыбаясь музыке.
— Это первая красивая вещь, которую я обнаружила в революции, — сказала она своей соседке.
— Осторожней, — прошептала веснушчатая девушка, пугливо оборачиваясь вокруг, — кто-нибудь может услышать тебя.
— Когда все это закончится, — сказала Кира, — когда даже последняя память об их республике будет вытравлена из истории
— какой из этого выйдет величественный похоронный марш!
— Ты что, идиотка? О чем ты говоришь!..
Мужская рука схватила запястье Киры и развернула ее.
Она взглянула в два серых глаза, которые казались глазами ручного тигра, но не было полной уверенности в том, действительно ли он приручен или нет. На его лице было четыре прямых линии: две брови, рот и шрам на правом виске.
В течение нескольких секунд они стояли лицом к лицу, молча, ираждебные, пораженные глазами друг друга.
— Сколько, — спросила Кира, — вам заплатили за шпионство? Она попробовала освободить свое запястье. Но он крепко держал ее:
— Ты знаешь, где место таким девочкам, как ты?
— Да. Там, где таких мужчин, как вы, не пустили бы даже через черный ход.
— Ты, должно быть, новенькая здесь. Я бы посоветовал тебе быть осторожнее.
— У нас скользкие ступеньки, а нужно подняться на четвертый этаж, так что будьте осторожны, когда придете арестовывать меня.
Он отбросил ее запястье. Она посмотрела на молчаливый рот — он говорил о многих прошедших сражениях больше, чем шрам на его лбу; он также говорил о том, что появится еще много новых ран.
«Интернационал» звенел, словно шаг, отбиваемый по земле сапогами солдат.
— Ты что, необыкновенно храбрая или просто глупая? — спросил он.
— Попробуйте сами разузнать это.
Он пожал плечами, повернулся и зашагал прочь. Он был высок и молод. Он носил кепку и кожанку. У него была походка солдата, его шаги были неторопливы и очень уверенны.
Студенты пели «Интернационал», его восторженные звуки поднимались, трепетали, повторялись…
— Товарищ, — прошипела веснушчатая девушка, — что ты наделала?
* * *
Первым звуком, который Кира услышала, когда позвонила в дверной колокольчик, был кашель Марии Петровны. Затем повернулся ключ. В следующий момент волна дыма ударила ей в лицо. Сквозь дым она разглядела слезящиеся глаза Марии Петровны, трясущейся в ужасном кашле, и ее распухшую ладонь, прикрывавшую рот.— Кира, дорогая, заходи, заходи, — выдавила Мария Петровна. — Не бойся. Это не пожар.
Кира окунулась в серый туман, который врезался в ее глаза словно едкий лук; Мария Петровна шаркала следом за ней, болезненно чередуя слова и кашель:
— Это печка… эти советские дрова… мы достали… не загораются… так отсырели, что нельзя… Не снимай пальто, Кира… слишком холодно. Мы открыли окна.
— Ирина дома?
— Точно, она здесь, — чистый, звонкий голос Ирины прозвенел откуда-то из тумана, — если только сможешь найти ее.
В столовой огромное двойное окно было открыто; водоворот дыма бурлил вокруг него, захлебываясь холодным воздухом улицы. Ирина сидела за столом, дуя на застывшие и посиневшие пальцы, на ее плечи было наброшено зимнее пальто.
Мария Петровна отыскала дрожащую маленькую тень в углу за буфетом и вытащила ее на свет.
— Ася, поздоровайся с кузиной Кирой.
Ася угрюмо смотрела, глаза ее были красные, а маленький влажный нос прятался в отцовском меховом воротнике.
— Ася, ты слышишь меня? И где твой носовой платок? Скажи «здравствуйте» кузине Кире.
— Здравствуйте, — пробормотала Ася, глядя в пол.
— Почему ты сегодня не в школе, Ася?
— Закрыта, — вздохнула Мария Петровна. — Школа закрыта на две недели. Нет дров.
В тумане хлопнула дверь. Вошел Виктор.
— О, здравствуйте, Кира, — холодно сказал он. — Мама, когда прекратится этот дым? Как можно учиться в такой адской атмосфере? О, мне, конечно, все равно. Если я не сдам экзамены, всего лишь не будет хлебных карточек для семьи!
Когда он вышел, дверь хлопнула еще сильнее.
Кира присела, рассматривая набросок Ирины. Ирина училась рисованию и посвящала много времени благоговейному исследованию древних шедевров в музеях; но ее быстрая рука и злонамеренный глаз создавали нахальные изображения, подходящие для газет. Она рисовала карикатуры, когда бы ей ни предложили и во все остальное время. Рисовальная доска лежала на ее коленях. Время от времени она откидывала голову и волосы назад, чтобы быстро взглянуть сквозь дым на Асю: она рисовала набросок со своей маленькой сестры. На бумаге Ася была превращена в домового с огромными усами и животом, колдующего на спине улитки.
Василий Иванович вернулся домой с рынка. Он довольно улыбался. Простояв на рынке весь день, он продал люстру из гостиной. Ему за нее хорошо заплатили. Его улыбка стала шире, когда он увидел Киру, и он приветливо кивнул ей. Мария Петровна поставила перед ним миску с горячим супом. Она спросила робко:
— Не хочешь ли немного супа, Кира?
— Нет, спасибо, тетя Маруся. Я только что пообедала.
Она знала, что у Марии Петровны осталась только одна порция супа, припасенная для Василия Ивановича, и она видела, что Мария Петровна вздохнула с облегчением.
Василий Иванович ел, разговаривая с Кирой так, словно она была его персональной гостьей; так он разговаривал лишь с немногими из их гостей, поэтому Мария Петровна и Ирина тревожно наблюдали за улыбкой, столь редкой на его лице.
Он усмехнулся:
— Взгляни-ка на Иринины рисунки. Малюет весь день напролет. Неплохо, а, Кира? Это я про рисунки. Как Виктор в институте? Не последний, надеюсь… Ну, ладно, и в нас еще кое-что осталось. Да, в нас еще кое-что осталось.
Он внезапно наклонился вперед над супом, его глаза сверкнули, голос понизился:
— Ты читала вечерние газеты, Кира?
— Да, дядя Василий. Вас что-то заинтересовало?
— Новости из-за границы. Конечно, в этой заметке не сказали многого. Они бы ни за что не пропустили. Но ты-то умеешь читать между строк. Лишь взгляни в нее и запомни мои слова. Европа зашевелилась. Ждать осталось недолго… и скоро…
Мария Петровна нервно закашляла. Она привыкла к этому; в течение пяти лет она слушала то, что Василий Иванович вычитывал между строк — о грядущем освобождении, которое так и не приходило. Она вздохнула, даже не пытаясь спорить. Василий Иванович довольно усмехнулся:
— И когда это произойдет, я готов начать опять с того момента, когда пришли они. Это будет нетрудно. Конечно, они закрыли мой магазин и растащили всю обстановку, но… — Он наклонился ближе к Кире, шепча: — Я знаю, куда они унесли ее. Я знаю, где все это сейчас.
— Вы знаете, дядя Василий?
— Я отыскал манекены в государственном обувном магазине на Большом проспекте, а кресла — в фабричной столовой на Выборгской стороне; а люстра — люстра в новом Табачном тресте. Я не зря терял время. Я готов. Как только времена изменятся — я буду знать, где все это найти, и я снова открою свой магазин.
— Это чудесно, дядя Василий. Я рада, что они не разломали вашу мебель или не сожгли ее.
— Да, на мое счастье, они не сделали этого. Она все еще почти как новая. Я видел трещину на одном из манекенов — это позор, но это можно исправить. А… о, это самая забавная вещь, — он лукаво захохотал, как будто ему удалось перехитрить своих врагов,
— вывески, Кира, ты помнишь мои вывески — позолоченное стекло с черными буквами? Так вот, я даже их нашел. Они висят над кооперативом около Александровского рынка. На одной стороне читаем: «Государственный кооператив», но с другой, с другой стороны все еще видно: «Василий Дунаев. Меха».
Он уловил выражение глаз Марии Петровны и нахмурился.
— Маруся уже больше ни во что не верит. Она не думает, что мы все это получим обратно. Она так легко потеряла веру. Как насчет этого, Кира? Ты думаешь всю свою жизнь прожить под Красным Сапогом?
— Нет, — сказала Кира, — это не может длиться вечно.
— Конечно, не может. Определенно не может. Вот и я говорю
— не может. — Он неожиданно поднялся. — Иди сюда, Кира, я тебе кое-что покажу!
— Василий, — вздохнула Мария Петровна, — разве ты не доешь суп?
— При чем тут суп? Я не голоден. Идем в мой кабинет, Кира.
В кабинете Василия Ивановича совсем не осталось мебели, кроме стола и одного стула. Он отпер ящик стола и вытащил узелок из старого пожелтевшего носового платка. Он развязал тугой узел и, гордо и счастливо улыбаясь, распрямив сгорбленные плечи, показал Кире аккуратно перевязанные пачки крупных купюр царских времен.
Это были большие пачки, в них содержалось многотысячное состояние.
Кира задохнулась:
— Но, дядя Василий, они… они ничего не стоят. Их запрещено использовать и даже хранить. Это… опасно.
Он рассмеялся:
— Конечно, они ничего не стоят — сейчас. Но подожди немного и увидишь. Настанет день, когда положение дел изменится. Ты увидишь, как много вот здесь, в моем кулаке.
— Но, дядя Василий, где вы достали их?
— Я купил их. Тайно, конечно. У спекулянтов. Это опасно, но их можно достать. Это мне обошлось недешево. Я скажу тебе, почему я купил так много. Ты понимаешь, как раз… как раз перед тем, как они национализировали магазин… Я задолжал крупную сумму — за мои новые витрины, я получил их из-за границы, из Швеции, ни у кого в городе не было таких. Когда они отняли магазин, они своими сапогами расколотили витрины, но это неважно, я все еще должен за них одной фирме. Сейчас для меня нет никакой возможности заплатить — нельзя посылать деньги за границу, но я жду. Я не могу заплатить за них этим дрянным советским бумажным хламом… ха, за границей ими не воспользовались бы даже в туалете. И нельзя достать золото. Но это — это будет почти как золото. И я оплачу свой долг. Я проверил. Старик из той фирмы умер, но его сын жив. Он сейчас в Берлине. Я ему заплачу. Я не люблю быть в долгу. Я никогда в жизни никому не был должен ни рубля. — Он взвесил бумажный сверток на своей огромной ладони и мягко сказал: — Послушай один совет старика, Кира. Никогда не оглядывайся назад. Прошлое мертво. Но всегда есть будущее. Всегда есть будущее. И в этом мое будущее. Прекрасная идея, а, Кира, собирать деньги?
Кира выдавила улыбку, отвернулась от него в сторону и прошептала:
— Да, дядя Василий, очень хорошая идея.
Прозвенел входной колокольчик. Затем они услышали в прихожей девичий звонкий смех. Василий Иванович нахмурился.
— Опять она здесь, — сердито сказал он. — Вава Миловская. Подруга Виктора.
— В чем дело, дядя Василий, она Вам не нравится?
Он пожал плечами.
— Да нет, наверное, она неплохая. Она не то чтобы не нравится мне. Просто в ней нет ничего, что могло бы нравиться. Всего лишь легкомысленная молоденькая женщина. Не такая девушка, как ты, Кира. Пойдем, я думаю, ты с ней должна познакомиться.
Вава Миловская стояла в центре столовой словно два светлых круга: нижний и больший — длинная юбка из розового накрахмаленного ситца; верхний и меньший — завитая хризантема блестящих черных кудрей. Ее платье было всего лишь из ситца, но оно было новым и, очевидно, дорогим. Кроме того, она носила узкий бриллиантовый браслет.
— Добрый вечер, Василий Иванович! — пропела она. Ее розовая юбка взметнулась, когда она подпрыгнула, положив руки на его плечи, и чмокнула его в суровый лоб.
— А это — я знаю — Кира. Кира Аргунова. Я так рада наконец-то познакомиться с вами, Кира!
Виктор вышел из своей комнаты. Вава несколько раз повторила, что пришла проведать Ирину, но он знал, как знали и все остальные, кто был действительный объект ее визита. Он смотрел на нее, улыбался, трепал Асю за ухо, подразнивая ее, принес теплую шаль Марии Петровне, когда та закашлялась, рассказывал анекдоты и однажды даже заставил Василия Ивановича, который угрюмо сидел в темном углу, улыбнуться шутке.
— Я кое-что принесла, чтобы показать всем вам, — таинственно возвестила Вава, доставая маленький сверток из своей сумочки. — Кое-что… кое-что очаровательное. Такого вы еще никогда не видели.
Все головы склонились над столом, над крошечной круглой оранжево-золотой коробочкой. Вава прошептала волшебные слова:
— Из-за границы.
Они благоговейно смотрели на нее, боясь дотронуться. Вава гордо зашептала не дыша, стараясь придать голосу непринужденность:
— Пудра. Французская. Настоящая французская. Контрабанда. Одна из папиных пациенток дала ее ему — как часть платы.
— Ты знаешь, — сказала Ирина, — я слышала, что за границей пользуются не только пудрой, но — представьте — губной помадой!
— Да, — сказала Вава, — и эта женщина, папина пациентка, пообещала достать мне губную помаду в следующий раз.
— Вава! Ты же не осмелишься пользоваться ей!
— О… Я не знаю. Может быть, чуть-чуть. Время от времени.
— Ни одна порядочная женщина не красит губы, — сказала Мария Петровна.
— Но говорят, что там, за границей, красят — и это совершенно нормально.
— Заграница, — жалобно вздохнула Мария Петровна, — такое место, должно быть, и вправду где-то существует, а? Заграница…
* * *
Снег не выпал, но сильный мороз сковал слякоть на тротуарах. Выросли первые сосульки, похожие на усы у ртов водосточных труб. Небо было чистым, сверкающим холодными блестками льда. Люди передвигались медленно, неуклюже, будто учились кататься на коньках; иногда они поскальзывались и вскидывали высоко в воздух беспомощную ногу, хватаясь за ближайший фонарный столб. Лошади испуганно скользили по застекленевшим мостовым; осколки летели из-под их копыт, беспомощно бивших по льду.Кира шла в институт. Сквозь тонкие подошвы замерзший тротуар дышал холодным воздухом ей в ступни. Она спешила, но ее ноги непрерывно скользили, придавая походке неуверенность.
Она услышала позади себя шаги, очень твердые уверенные шаги, которые заставили ее непроизвольно обернуться. Она увидела ручного тигра со шрамом на лбу. Их глаза встретились. Он улыбнулся. И она улыбнулась ему. Он прикоснулся к козырьку своей кепки:
— Доброе утро, — сказал он.
— Доброе утро, — ответила Кира.
Она посмотрела на его высокую, торопливо, но уверенно идущую по льду фигуру, и на прямые плечи в кожанке.
Около перехода через дорогу от института он неожиданно остановился, ожидая ее. Она подошла. Высокий тротуар резко обрывался вниз под крутым, опасно заледеневшим углом. Он предложил руку, чтобы поддержать ее. Ее нога предательски скользнула, и тогда сильная рука сомкнулась на ее запястье и быстро, мастерски поставила ее на ноги.
— Спасибо, — сказала она.
— Я подумал, что, может быть, Вам потребуется помощь. Но затем, — он посмотрел на нее с легкой улыбкой, — я решил, что Вы не испугались.
— Напротив. Я очень испугалась — на сей раз, — ответила она и улыбнулась в благодарность за неожиданное понимание.
Он дотронулся до козырька кепки и прошел через ворота института в длинный коридор.
Кира увидела знакомого юношу. Указав на исчезающую фигуру в кожанке, она спросила:
— Кто это?
Юноша всмотрелся и странно, предостерегающе зашевелил губами.
— Остерегайся его, — прошептал Он и выдохнул три странных буквы: — ГПУ.
— О, он оттуда? — спросила Кира.
— Оттуда, — ответил с протяжным негодующим присвистом
VI
В течение месяца Кира не бывала вблизи особняка с разбитым забором вокруг сада; она старалась не вспоминать об этом месте, потому что не хотела видеть его пустым даже в своем воображении. Но десятого ноября она спокойно пошла туда, ровно, не спеша, без сомнений.
Приближалась темнота, но не от серого прозрачного неба, а от углов домов, где тени без видимой причины наливались чернотой. Ленивые завитки дыма над трубами казались ржавыми в лучах холодного, невидимого за облаками заката. В витринах магазинов стояли керосиновые лампы. Желтые круги расплывались по огромным заиндевевшим стеклам вокруг крошечных оранжевых точек дрожащего пламени. Падал снег. Первый снег, втоптанный в грязь копытами лошадей, походил на бледный кофе с мелкими оплывающими кусочками сахара. Он погрузил город в мягкую, вязкую тишину. Копыта стучали сквозь слякоть с тихим влажным звуком, словно кто-то ритмично цокал языком; звук рассыпался, замирая, по длинным мрачнеющим улицам.
Кира повернула за угол и увидела черные прутья, склонившиеся к снегу, и деревья, собиравшие обрывки облаков в черную сеть голых ветвей. Вдруг неожиданно ей стало страшно посмотреть в сад; она на секунду остановилась; затем посмотрела туда.
Он стоял на ступеньках особняка, засунув руки в карманы, подняв воротник. Она остановилась, чтобы всмотреться в него, но он услышал звук ее шагов и быстро повернулся.
Он пошел навстречу. Он улыбнулся ей, изогнув рот насмешливой дугой:
— Привет, Кира.
— Добрый вечер, Лео.
Она высвободила руку из тяжелой черной рукавицы; несколько секунд он держал ее руку в своих холодных сильных пальцах, затем спросил:
— Глупцы мы, а?
— Почему?
— Я не думал, что ты придешь. Да и у меня не было большого желания.
— Но ты здесь.
— Когда я проснулся сегодня утром, я уже знал, что буду здесь -— признаюсь, наперекор здравому смыслу.
— Ты сейчас живешь в Петрограде?
— Нет. Я не был здесь с той ночи, когда встретил тебя. Часто мы оставались без еды, потому что я не мог поехать в город. Но я вернулся, чтобы увидеть девушку, которую встретил на углу улицы. Мои поздравления, Кира!
— Кто оставался без еды из-за того, что ты не мог поехать в город?
Его улыбка сказала ей, что он понял вопрос. Но он ответил:
— Давай сядем.
Они сели на ступеньки, и она постучала ногой об ногу, стряхивая снег. Он спросил:
— Итак, ты хочешь знать, с кем я живу? Видишь? Мое пальто заштопано.
— Вижу.
— Это сделала женщина. Очень хорошая женщина, которая любит меня.
— Она хорошо шьет.
— Да, но зрение у нее уже не такое острое. И волосы у нее уже седые. Она моя старая няня, и у нее есть лачуга в деревне. Хочешь еще о чем-нибудь спросить?
— Нет.
— Знаешь, мне не нравятся вопросы, которые задают женщины, но я не уверен, понравится ли мне та, которая не даст мне насладиться отказом отвечать на них.
— Мне нечего спросить.
— Есть кое-что, что ты не знаешь обо мне.
— Я не обязана знать.
— Вот еще о чем я хочу тебя предупредить: мне не нравятся женщины, которые слишком ясно дают понять, что я им очень нравлюсь.
— Почему? Ты думаешь, я хочу, чтобы ты увлекся мной?
— Тогда почему ты здесь?
— Только потому, что ты нравишься мне. Но мне безразлично и то, что ты думаешь о женщинах, и то, сколько их у тебя уже было.
— Да, вот это был бы вопрос. И ты не получила бы никакого ответа. Но я скажу тебе, что ты мне нравишься, ты, высокомерное маленькое создание, независимо от того, хочешь ты это слышать или нет. И я тоже задам несколько вопросов: что такое дитя, как ты, делает в Технологическом институте?
Он ничего не знал о ее настоящем, но она рассказала ему о своем будущем; о стальных каркасах, которые она собиралась построить, о стеклянных небоскребах и алюминиевом мосте. Он молча слушал ее, и уголки его губ поникли презрительно, удивленно, печально.
Он спросил:
— Нужно ли все это, Кира?
— Что?
— Усилие, творение. Твой стеклянный небоскреб. Это, должно быть, было нужно лет сто назад. Может быть, это будет нужно опять лет через сто, хотя я сомневаюсь. Так что, если бы мне дали выбор родиться в любом столетии — я бы в последнюю очередь выбрал этот проклятый век. А скорее всего, если бы я не был таким любопытным, я бы предпочел вовсе никогда не рождаться.
— Если бы не был любопытен или если бы не был голоден?
— Я не голоден.
— У тебя нет мечты?
— Есть. Одна: научиться мечтать о чем-нибудь.
— Это настолько безнадежно?
— Не знаю. К чему все это? Чего ты ждешь от мира за свой стеклянный небоскреб?
— Я не знаю. Может быть, восхищения.
— Ну а я слишком тщеславен, чтобы искать восхищения. Но если ты к этому стремишься, кто сможет дать его тебе? Кто способен на это? Кто до сих пор хочет быть способным на это? Ведь это проклятие — уметь заглянуть дальше, чем позволено. Безопаснее в наши дни смотреть вниз — и чем глубже, тем надежнее.
— Можно еще бороться.
— Против чего? Конечно, ты можешь собрать в себе все самое героическое, чтобы драться против львов. Но швырнуть свою душу на священный белый огонь, чтобы драться со вшами! Нет, товарищ инженер, это неудачная конструкция. Центр тяжести выбран абсолютно неправильно.
— Лео, ты сам не веришь своим словам.
— Не знаю. Я ни во что не хочу верить. Я не хочу видеть слишком много. Кто страдает в этом мире? Те, в ком чего-то недостает? Нет. Те, в ком есть что-то, чего в них не должно быть. Слепец не может видеть. Но для того, чье зрение слишком остро, еще более невозможно не видеть. Более невозможно и более тягостно. Разве только ему удастся утратить зрение и опуститься до уровня тех, кто никогда не видел и никогда не хотел видеть.
— Ты так никогда не поступишь, Лео.
— Не знаю. Это смешно, Кира. Я нашел тебя, потому что думал, что ты поможешь мне пасть. Теперь я боюсь, что ты станешь той, кто спасет меня от этого. Но я не знаю, буду ли я благодарен тебе.
Они сидели бок о бок, разговаривая, и по мере того, как сгущалась темнота, их голоса становились тише, потому что за изогнутыми прутьями, по улице взад и вперед прогуливался постовой милиционер. Снег скрипел под его сапогами, словно новая кожа. Дома постепенно синели, мрачнели, а небо все еще оставалось светлым, словно ночь поднималась с мостовых. Желтые звезды замерцали в заиндевевших окнах. На углу за деревьями вспыхнул уличный фонарь. Он швырнул на голубой снег в саду, к их ногам, треугольник розового мрамора с прожилками теней голых ветвей.
Лео взглянул на дорогие заграничные наручные часы под истрепанным манжетом рубашки. Он поднялся одним резким и гибким рывком; она осталась сидеть, с восхищением подняв голову, словно надеясь увидеть, как он повторит это движение.
— Я должен идти, Кира.
— Сейчас?
— Нужно успеть на поезд.
— Так ты опять уходишь?
— Но я кое-что уношу с собой — на сей раз.
— Новый меч?
— Нет. Щит.
Поднявшись, она встала перед ним и покорно спросила:
— Опять через месяц, Лео?
— Да. На этих ступеньках. В четыре часа дня. Десятого декабря.
— Если ты еще будешь жив и если ты…
— Нет. Я буду жив — потому что я не забуду.
Он взял ее руку еще до того, как она протянула ее, сорвал черную рукавицу, медленно поднес руку к губам и поцеловал ее ладонь.
Затем, повернувшись, он быстро зашагал прочь. Снег затрещал под его ногами. Звук и фигура расплылись в темноте, в то время как она неподвижно стояла с вытянутой рукой до тех пор, пока маленькая белая снежинка не вспорхнула на ее ладонь, на невидимое сокровище, которое она так боялась потерять.
Приближалась темнота, но не от серого прозрачного неба, а от углов домов, где тени без видимой причины наливались чернотой. Ленивые завитки дыма над трубами казались ржавыми в лучах холодного, невидимого за облаками заката. В витринах магазинов стояли керосиновые лампы. Желтые круги расплывались по огромным заиндевевшим стеклам вокруг крошечных оранжевых точек дрожащего пламени. Падал снег. Первый снег, втоптанный в грязь копытами лошадей, походил на бледный кофе с мелкими оплывающими кусочками сахара. Он погрузил город в мягкую, вязкую тишину. Копыта стучали сквозь слякоть с тихим влажным звуком, словно кто-то ритмично цокал языком; звук рассыпался, замирая, по длинным мрачнеющим улицам.
Кира повернула за угол и увидела черные прутья, склонившиеся к снегу, и деревья, собиравшие обрывки облаков в черную сеть голых ветвей. Вдруг неожиданно ей стало страшно посмотреть в сад; она на секунду остановилась; затем посмотрела туда.
Он стоял на ступеньках особняка, засунув руки в карманы, подняв воротник. Она остановилась, чтобы всмотреться в него, но он услышал звук ее шагов и быстро повернулся.
Он пошел навстречу. Он улыбнулся ей, изогнув рот насмешливой дугой:
— Привет, Кира.
— Добрый вечер, Лео.
Она высвободила руку из тяжелой черной рукавицы; несколько секунд он держал ее руку в своих холодных сильных пальцах, затем спросил:
— Глупцы мы, а?
— Почему?
— Я не думал, что ты придешь. Да и у меня не было большого желания.
— Но ты здесь.
— Когда я проснулся сегодня утром, я уже знал, что буду здесь -— признаюсь, наперекор здравому смыслу.
— Ты сейчас живешь в Петрограде?
— Нет. Я не был здесь с той ночи, когда встретил тебя. Часто мы оставались без еды, потому что я не мог поехать в город. Но я вернулся, чтобы увидеть девушку, которую встретил на углу улицы. Мои поздравления, Кира!
— Кто оставался без еды из-за того, что ты не мог поехать в город?
Его улыбка сказала ей, что он понял вопрос. Но он ответил:
— Давай сядем.
Они сели на ступеньки, и она постучала ногой об ногу, стряхивая снег. Он спросил:
— Итак, ты хочешь знать, с кем я живу? Видишь? Мое пальто заштопано.
— Вижу.
— Это сделала женщина. Очень хорошая женщина, которая любит меня.
— Она хорошо шьет.
— Да, но зрение у нее уже не такое острое. И волосы у нее уже седые. Она моя старая няня, и у нее есть лачуга в деревне. Хочешь еще о чем-нибудь спросить?
— Нет.
— Знаешь, мне не нравятся вопросы, которые задают женщины, но я не уверен, понравится ли мне та, которая не даст мне насладиться отказом отвечать на них.
— Мне нечего спросить.
— Есть кое-что, что ты не знаешь обо мне.
— Я не обязана знать.
— Вот еще о чем я хочу тебя предупредить: мне не нравятся женщины, которые слишком ясно дают понять, что я им очень нравлюсь.
— Почему? Ты думаешь, я хочу, чтобы ты увлекся мной?
— Тогда почему ты здесь?
— Только потому, что ты нравишься мне. Но мне безразлично и то, что ты думаешь о женщинах, и то, сколько их у тебя уже было.
— Да, вот это был бы вопрос. И ты не получила бы никакого ответа. Но я скажу тебе, что ты мне нравишься, ты, высокомерное маленькое создание, независимо от того, хочешь ты это слышать или нет. И я тоже задам несколько вопросов: что такое дитя, как ты, делает в Технологическом институте?
Он ничего не знал о ее настоящем, но она рассказала ему о своем будущем; о стальных каркасах, которые она собиралась построить, о стеклянных небоскребах и алюминиевом мосте. Он молча слушал ее, и уголки его губ поникли презрительно, удивленно, печально.
Он спросил:
— Нужно ли все это, Кира?
— Что?
— Усилие, творение. Твой стеклянный небоскреб. Это, должно быть, было нужно лет сто назад. Может быть, это будет нужно опять лет через сто, хотя я сомневаюсь. Так что, если бы мне дали выбор родиться в любом столетии — я бы в последнюю очередь выбрал этот проклятый век. А скорее всего, если бы я не был таким любопытным, я бы предпочел вовсе никогда не рождаться.
— Если бы не был любопытен или если бы не был голоден?
— Я не голоден.
— У тебя нет мечты?
— Есть. Одна: научиться мечтать о чем-нибудь.
— Это настолько безнадежно?
— Не знаю. К чему все это? Чего ты ждешь от мира за свой стеклянный небоскреб?
— Я не знаю. Может быть, восхищения.
— Ну а я слишком тщеславен, чтобы искать восхищения. Но если ты к этому стремишься, кто сможет дать его тебе? Кто способен на это? Кто до сих пор хочет быть способным на это? Ведь это проклятие — уметь заглянуть дальше, чем позволено. Безопаснее в наши дни смотреть вниз — и чем глубже, тем надежнее.
— Можно еще бороться.
— Против чего? Конечно, ты можешь собрать в себе все самое героическое, чтобы драться против львов. Но швырнуть свою душу на священный белый огонь, чтобы драться со вшами! Нет, товарищ инженер, это неудачная конструкция. Центр тяжести выбран абсолютно неправильно.
— Лео, ты сам не веришь своим словам.
— Не знаю. Я ни во что не хочу верить. Я не хочу видеть слишком много. Кто страдает в этом мире? Те, в ком чего-то недостает? Нет. Те, в ком есть что-то, чего в них не должно быть. Слепец не может видеть. Но для того, чье зрение слишком остро, еще более невозможно не видеть. Более невозможно и более тягостно. Разве только ему удастся утратить зрение и опуститься до уровня тех, кто никогда не видел и никогда не хотел видеть.
— Ты так никогда не поступишь, Лео.
— Не знаю. Это смешно, Кира. Я нашел тебя, потому что думал, что ты поможешь мне пасть. Теперь я боюсь, что ты станешь той, кто спасет меня от этого. Но я не знаю, буду ли я благодарен тебе.
Они сидели бок о бок, разговаривая, и по мере того, как сгущалась темнота, их голоса становились тише, потому что за изогнутыми прутьями, по улице взад и вперед прогуливался постовой милиционер. Снег скрипел под его сапогами, словно новая кожа. Дома постепенно синели, мрачнели, а небо все еще оставалось светлым, словно ночь поднималась с мостовых. Желтые звезды замерцали в заиндевевших окнах. На углу за деревьями вспыхнул уличный фонарь. Он швырнул на голубой снег в саду, к их ногам, треугольник розового мрамора с прожилками теней голых ветвей.
Лео взглянул на дорогие заграничные наручные часы под истрепанным манжетом рубашки. Он поднялся одним резким и гибким рывком; она осталась сидеть, с восхищением подняв голову, словно надеясь увидеть, как он повторит это движение.
— Я должен идти, Кира.
— Сейчас?
— Нужно успеть на поезд.
— Так ты опять уходишь?
— Но я кое-что уношу с собой — на сей раз.
— Новый меч?
— Нет. Щит.
Поднявшись, она встала перед ним и покорно спросила:
— Опять через месяц, Лео?
— Да. На этих ступеньках. В четыре часа дня. Десятого декабря.
— Если ты еще будешь жив и если ты…
— Нет. Я буду жив — потому что я не забуду.
Он взял ее руку еще до того, как она протянула ее, сорвал черную рукавицу, медленно поднес руку к губам и поцеловал ее ладонь.
Затем, повернувшись, он быстро зашагал прочь. Снег затрещал под его ногами. Звук и фигура расплылись в темноте, в то время как она неподвижно стояла с вытянутой рукой до тех пор, пока маленькая белая снежинка не вспорхнула на ее ладонь, на невидимое сокровище, которое она так боялась потерять.