Ренье Анри

Сказки для самого себя


   Анри Де Ренье
   Сказки для самого себя
   Перевод О. Бич и О. Брошниовской
   ОГЛАВЛЕНИЕ:
   1. ШЕСТАЯ ЖЕНИТЬБА СИНЕЙ ПОРОДЫ 2. ЕВСТАЗИЙ И ГУМБЕЛИНА 3. РУКОПИСЬ, НАЙДЕННАЯ В ШКАФУ 4. ГЕРМОГЕН 5. РАССКАЗ ДАМЫ СЕМИ ЗЕРКАЛ 6. РЫЦАРЬ, СПАВШИЙ НА СНЕГУ 7. ЖИВОЙ МОЛОТОК 8. НЕЖДАННАЯ ЧАША
   ВМЕСТО ТИТУЛЬНОГО ЛИСТА
   В этих сказках мне больше всего нравится заглавие, потому что оно может по крайней мере служит им извинением. Если же нет, то пусть каждый благосклонный читатель выберет то, что подойдет к его сновидениям; я же сверх того получу удовлетворение от того, что расскажу себе некоторые из своих. Поэтому я хотел бы, чтобы на титульном листе к этим страницам были следующие эмблемы. Их бы мог нарисовать один из моих друзей, художник. Он изобразил бы, например, зеркало или двухстворчатую раковину, или любопытно украшенную флягу. Он представил бы ее из свинца, потому что я люблю этот металл, похожий на очень старое серебро, скромное, потертое и привычное серебро, немного матовое, словно оно потускнело от дыхания или словно блеск его уменьшился от влажности, потому что его долго держали в теплой руке. Раковина, без сомнения, была бы более ясной аллегорией. Море выносит прелестные раковины на прибрежный песок, между тихими водорослями, лужицами воды и ракушками.
   Перламутр блестит там и сям под их корою и делает радужными их пышные раны; и их форма так лукаво загадочна, что ожидаешь услышать, как из них на ухо тебе запоют сирены. В них шепчет только бесконечное эхо моря, и только прилив нашей крови подражает в них внутреннему крику нашей судьбы.
   Но зеркало, конечно, было бы лучше. Я уверен, что мой художник увенчал бы его овальную раму замысловатыми цветами и сумел бы обвить вокруг его ручки узел змеи, как вокруг кадуцеи.
   Мой друг не мог выполнить мою фантазию.
   Его фантазия побудила его больше не рисовать и жить, - как я жил, долгими часами молчания, обратившись к лику своих снов.
   Франсису Пуатвену
   ШЕСТАЯ ЖЕНИТЬБА СИНЕЙ ПОРОДЫ
   Церковь была совсем сонной. Сквозь полинявшие окна проходило слишком много света, мешавшего забыться в недостаточно густой тени и плакать. Поэтому несколько женщин, коленопреклоненных там и сим, казалось, ожидали большей темноты. Они оставались безмолвными под охранявшими их чепцами, высокими чепцами этой местности, из мягкого полотна, под которыми прячутся наивные лица молодых девушек и почти совсем хоронятся изможденные лица старух.
   Звонкая впадина корабля храма усиливала шум отодвинутого стула. С замков свода свешивались, одна за другой, лампы и люстра из старого хрусталя, почти незаметно качавшая свой венец из угасших свечей. Цветы и плоды были высечены на капителях пилястров, а также на кропильнице; вокруг нее пол был омочен каплями святой воды, которую в очистительном прикосновении берут кончиками пальцев и которою крестят себя.
   Запах ладана разносил по всему кораблю воспоминание о вечерне, и самая длительность его, одновременно брачная и погребальная, приводила на память более давнее, - похороны, сопровождаемые пением псалмов, и веселые свадьбы.
   Благодаря ли тому, что я пришел в Кемперлэ в ранний еще пополуденный час, когда звоном серебряным, как веселое, легкое имя самого города, звенели колокола в солнечном небе, которому угрожали на горизонте влажные тучи, но в моем сознании воспреобладала мысль о празднике; под эти звоны мне представлялись веселье помолвок и кортеж на перекрестках и на паперти. Воскресенье также имеет в себе что то торжественное и украшенное. Здесь оно скорей проникнуто досугом и отдохновением. Дома старинные и как бы уснувшие; жители стоят у дверей, как бы в ожидании шествия или возвратившись с какого-нибудь увеселения. Белые крылатые чепцы имеют церемонный и сложный вид. У молодых девушек они колышутся на ходу, и строгость их украшена здесь лукавством кружев и обшита с кокетством. У старух они бывают проще и спят в ленивых и немного жестких изломах.
   Деревья загородного бульвара правильно выравнивали в приветливой речной воде свое праздное отражение, подстать воскресному дню, о котором свидетельствовал также и лодочник, сидевший со смущенными ногами на перилах моста и предложивший мне прогулку по Лете.
   Томная река не текла, но простиралась между набережными и деревьями, затем она, внимательная и онемевшая, полная до краев, медленно поворачивала к гладкой равнине луга, над которой господствовала вдали, на небе, уже оттененном сумерками, лесная тень.
   Часы па колокольне пробили пять; листок сорвался с маленького вяза, покружился, лег на воду и остался и пей неподвижен. Я спустился к лодке, и она тихо отчалила.
   Два гребца коснулись остриями своих весел о ровную и плотную воду, где ломаный след от лодки пробежал до берегов. Зашевелились побеги травы, и один из тростников, самый большой, долго качался.
   Передо мной была молчаливая дорога реки, спокойствие ее течения или прелесть ее поворота; затем, при моем приближении, пейзаж, к которому я ехал, разделялся. Он раздваивался и скользил по обе стороны в виде ряда деревьев, лугов, листвы, одинаковый или разный на двух берегах. Если я поворачивал голову, это двойное прохождение снова соединялось позади меня, в новом расположении и с новой неожиданностью; вид его изменялся по мере того, как я ехал вперед, навстречу тому, что доставляло новые, разнообразные мотивы его переменчивости.
   Это были: луга с росистой травой, за которую задевали лоскутья тумана, дороги, обсаженные тополями, тростники и ирисы с гибкими цветами в виде шпаг; все это с точностью отражалось в воде, и хотя день еще только начал убывать, была такая тишина, как в самый спокойный вечер. Мраморные крапинки неба, усеянного тучами, сыпались здесь и там маленькими камешками в воду, которая, отяжелев, казалось, опускалась в своих берегах.
   Она опускалась тем сильнее, что прибрежные высоты еще более возвышались над ней своею зеленью. Близость больших деревьев, все более и более многочисленных и высоких, налагала на нее печать еще большей строгости. Туда углублялись тенистые ходы; сумрак возводил там сводчатые гроты, на пороге которых прекращались последние отблески неба во влаге - и река вошла в лес своими эбеновыми водами вместе с лодкой, так что я уже не видел более деревянных весел в руках гребцов, которые загадочным шестом, казалось, заклинали теперь подземный ужас некоего Стикса!
   Они долго гребли и иногда, сообразуясь с интересностью места, останавливались, чтобы отдохнуть. Тогда лодка внедрялась прочно, и как бы припаянная к своему отражению, и эту окаменелую воду, где с весел падали капельки, одна за другой счетчицы тишины, которая отсчитывала свои минуты на этих кропотливых водяных часах.
   Вечер пришел, или, вернее, я пришел к нему. Он жил в лесу и казался там сродным тяжелой прибрежной листве. Место было молчаливое, и лодка упорно стояла там, где река, расширившись в озеро, казалось, оканчивалась, черная, бесформенная и стойкая, не продолжая своего течения, бесконечно углубляясь, наслаивая свои волны и накопляясь в себе.
   Одновременно с тем, как вид моей прогулки изменялся с нараставшими сумерками и почти наступила ночь, спокойствие моего сознания выродилось, сквозь все оттенки меланхолии, в своего рода, тоску; я уже хотел приказать гребцам вернуться и покинуть этот одинокий бассейн, где отражалась только тишина, которая была душою тени, как вдруг заметил, в стороне от маленькой бухты, дом, печальный, запертый и прелестный настолько, что у меня явилось желание сорвать в окружавшем его саду одну из прекрасных роз, растущих там. Я буду вдыхать, думалось мне, ее запах, возвращаясь угрюмым водным путем, который привел меня сюда.
   Из маленького павильона вышла женщина и предложила мне посетить жилище, которое она охраняла. Уединение и трудный доступ к этой лесной даче, как она мне сказала, отвращали покупателей, хотя сюда часто приходит народ, прибавила она, чтобы посмотреть развалины. - "Какие развалины?" - "Развалины замка Синей Бороды, сударь, сеньора Карноэтского".
   Ее лицо было спокойно под белым крестьянским чепцом, и добродушный рот улыбался слегка, почти с сожалением. Большой плащ, закрывавший ее фигуру, падал тяжелыми складками.
   В своем неизменном наряде этой страны, она была похожа на местных женщин прошлого и казалась мне на пороге старых годов, как бы современницей сеньора, легендарного в его трагической истории. Его жилище! И я подумал о высокой башне, о прекрасных платьях, вышитых золотом и окровавленных, о мольбе тихих бледных губ, о грубом кулаке, скручивающем длинные распущенные волосы, - этом мрачном завтрашнем дне обманчивых и соблазнительных свадеб, эхо которых я слышал в праздничных колоколах этого дня и воспоминание о которых я вдохнул вместе с ладаном в корабле старой церкви.
   Были, без сомнения, сумерки, подобные этим, когда сестра Анна, видевшая в продолжение дня только пыльное солнце, плакала, что никто не пришел к той, чей неумолимый час был близок.
   Высокая башня, с верхушки которой печальная бдящая вопрошала окружность широкого горизонта лесов, пустынные дороги и оба берега реки, - была та самая, черные обломки которой я видел перед собой. Из всего древнего замка она одна пережила разрушение надменного жилища и свою собственную дряхлость благодаря стенам из грубого камня, поднимавшимся в темноте.
   Она была окутана мантией плюша и стояла на холме, покрытом травами и мхами, которые разрушали ее основание, поднимались по ее стенам, проникали в ее суставы, расцветали в ее трещинах, и ее прочная масса господствовала над окружающим лесом.
   Почва кругом была неровной, вдавленной или приподнятой, смотря по тому, был ли там ров или стена. Разрушение бывает различного характера; иногда то, что падает, изглаживается тихо, мало помалу, крошится и исчезает вместо того, чтобы задержаться в упрямой руине, которая противостоит времени, оспаривая у него свою гибель, и нагромождает свое падение грубыми глыбами, вещество которых земля не может принять, не став бугристой и искаженной от трудности, с какой она их впитывает или кое-как прикрывает зеленью.
   Наступившая почти полная темнота, приняв реальный облик этих обломков, смотрела на меня из них всей непрозрачностью старой гранитной массы, которая заключала в себе мрак и давала ему форму. Невозможно было, чтобы тени не блуждали вокруг этих камней, и я не мог себе вообразить их иначе, чем тихими, печальными и нагими.
   Нагими, лишенными одежд, повешенных на стену ужасного убежища, где кровь пяти следовавших друг за другом супруг окрасила красным плиты!.. Как могли бы они блуждать иначе, чем нагие, если их прекрасные платья были причиной их смерти и единственным трофеем, какой хотел иметь от них их необыкновенный супруг?
   Разве не погибла одна из них, первая, из-за своего платья, белого как снег, попираемый хрустальными копытами единорогов, которые на коврах комнат идут через сады, пьют из яшмовых водоемов и преклоняют колени, под портиком с колоннами, перед аллегорическими дамами, изображающими Мудрость и Добродетель? Не умерла ли другая, потому что ее платье было синим, как тень деревьев на летней траве, тогда как одежда самой младшей, которая также умерла тихо и почти без слез, подражала окраске маленьких лиловатых раковин, которых находит на сером прибрежном песке там, возле моря? Еще одна была зарезана. Замысловатое искусство изготовило ей наряд, где ветки коралла, украшавшие арабесками материю переливчатого цвета, были так подобраны, что были ярко розовыми там, где ткань была ярко зеленой, и делалась темней или бледней, если она становилась изумрудной или голубоватой.
   Наконец, еще одна, пятая, окуталась муслиновой тканью, такой гибкой и легкой, что если накладывать ее или удваивать, она казалась, смотря по плотности или прозрачности, цвета зари или сумерек.
   Они все умерли, эти нежные супруги, умерли, крича, простирая с мольбой руки, или в остолбенелом и молчаливом изумлении.
   И однако странный бородатый сеньор любил их всех. Все они прошли в ворота замка, утром, при звуке флейт, певших под цветочными аркадами или вечером, при крике ропщущих рогов, среди факелов и шпаг, все они, прибывшие из дальних стран, откуда он вывез их, все робкие, потому что он был надменен, все влюбленные, потому что он был прекрасен, и все гордые тем, что могут доверить свою томность или свое желание объятиям его рук.
   Ни веселые, печальные или сладкие воспоминания, которые они оставили в родном жилище, где их цветущее детство распустилось в пышную юность, ни слезы их матерей, ни рыдания их старых кормилиц не удержали их от того, чтобы последовать вдаль за нареченным их судьбы. Кто любит, покидает все, и, удаляет, они едва ли обернули взор, чтобы еще раз увидеть старый дворец на берегу реки с террасами, расположенными косыми рядами, вычурными цветниками и деревьями вдали. Скоро они уже не помнили более о древнем и великолепном доме на углу главной площади, в городе, о медальонах фасада, где гримасничали смешные фигуры, о молотке старой двери, который в полдень был совсем теплый от солнца.
   Они забывали маленький дом среди лугов между болотами, где квакали по вечерам лягушки перед дождем, а также прекрасный замок и наследные леса. Даже та, что прибыла из-за моря, не грезила больше о крутом и песчаном острове, утесы которого подтачивают море, ударяясь о берега, и который зимой терзал ветер, озлобленный его прочностью. Едва ли она думала, когда о песчаном береге, где она играла со своей сестрой во время отлива, и где ей было так страшно и сумерки.
   Увы, он любил их, этих нежных или надменных супруг, только ради их разнообразных одежд, и как только облекавшая их ткань принимала грацию их тела, как только они напитывали ее благоуханием своей плоти, передавали ей самих себя, так, что она делалась как бы единосущной им, он убивал жестокой и мудрой рукой бесполезных красавиц. Уничтожая, его любовь подменяла культ живых существ культом призрака созданного из их сущности, след и таинственная сладость которой утоляла его беспокойную душу.
   Каждая из этих одежд жила к особой комнате замка. Мудрый сеньор запирался долгими вечерами поочередно в одной из этих зал, где пылали различные благовония. Обстановка, подобранная к обивке стен, отвечала тонкому замыслу. Долго, разглаживая рукой длинную бороду, где пробивались кое-где седые волосы, одинокий любовник смотрел на платье, висящее перед ним в печали своего шелка, гордости своей парчи или недоумении своего муара.
   Сквозь стены глухо доносилась извне соответствующая музыка. Возле белого платья (о, нежная Эммена, оно было твое!) бродили медленные звуки томной виолы; возле голубого (который был тобою, простодушная Понсетта!) пел гобой; возле твоего, печальная Блисмода, вздыхала лютня, потому что оно было лиловатым, и твои глаза были всегда опущены; острая флейта смеялась, чтобы напомнить, что ты была загадочна в твоем зеленом, украшенном кораллами платье, Тарсила! Но все инструменты соединялись, когда господин посещал платье Аледы, необычайное платье, которое, казалось, всегда одевало призрак. Тогда музыка шептала совсем тихо, потому что Синяя Борода очень любил Аледу. Она была близнецом сестры Анны; их можно было принять одну за другую, и он хотел, чтобы на них обеих походила новая супруга, потому что их шесть, этих теней, что блуждают вечером вокруг древних развалин, и только эта одна, последняя, одета.
   Это оттого, маленькая пастушка, что ты стерегла своих овец в степи из розового вереска и золотого терна на опушке леса, стоя или сидя среди своего стада в большом плаще из грубой шерсти, под которым укрывалась иногда от ветра слабая овечка.
   Прекрасные глаза делают простоту лица еще более прекрасной, а твоя была такова, что вдовый сеньор, увидев тебя мимоходом, полюбил тебя и захотел на тебе жениться. Его борода была тогда совсем седой, и его взор
   был так грустен, что он более тебя растрогал, чем искусила возможность стать знатной дамой и жить в замке, где по тени башен, ложившейся на лес, ты могла узнавать время.
   Печальная слава благородного сеньора не дошла в уединение маленькой пастушки; так как она была ничтожна и бедна, с ней гнушались говорить, и, будучи гордой, она не спрашивала тех, которые проходили мимо ее хижины, стоявшей в стороне, между двумя старыми вязами, на которых овцы изгрызли кору в виде ожерелья. Впрочем, она не сожалела, что была такой, потому что она любила, и, хотя она хотела бы иметь возможность купить какое-нибудь новое платье для приближающейся своей свадьбы, она утешалась мыслью, что ее милый никогда не показывал ей своего неудовольствия по поводу ее шерстяного плаща и полотняного чепца.
   На рассвете звук рогов разбудил лес, и четыре знамени, развернутых одновременно на вершине четырех угловых башен замка, заколыхались в утреннем ветре. Праздничный гул наполнил обширное жилище. Проходы гудели. Во дворе били землю копытами лошади, одни покрытые попонами в галунах, другие со сложными седлами, самые сильные в юбках стальных кольчуг, и все с налобниками, украшенными прекрасной розой. В углу несколько музыкантов, одетых в желтые куртки, стоя спиной к стене, заранее тихо упражнялись на флейте.
   Наконец, подъемный мост опустился. Шествие вышло. Впереди воины, одетые в буйволовую кожу, поддерживали своими скрещенными копьями корзины с цветами. Затем шла в стройном порядке толпа слуг и пажей, в позументах, лучников, пращников и алебардщиков и разбившихся на группы музыкантов. Первые из них дули в причудливые изогнутые рога. Их щеки надувались и благодаря их дородности и ч лица делались красными; другие, проворные и тощие, равномерно ударяли в медные цимбалы; остальные играли на более нежных инструментах, выступая маленькими шагами, с внимательным видом и опущенными глазами. Эти последние шли впереди пустых носилок, которые несли на плечах мулаты и за которыми ехал на лошади сеньор этих мест, в кафтане белого шелка, вышитого овальными жемчужинами, вдоль которого ниспадала его серебряная борода. Позади него толпа копьеносцев и стрелков из аркебуза, и в хвосте службы, - погреб, кухня и конюшня, - довершали шествие.
   Маленькая хижина, перед которой остановилась вся эта пышная процессия, спала с закрытыми дверями. Слышно было, как тихо блеяли овцы в загоне, и птицы вернулись, чтобы сесть на вязы и на крышу, откуда они улетели, испуганные этим приближением, и затем успокоенные безмолвием кавалькады, которая неподвижно держалась на близком расстоянии; легкий ветерок завивал перья на шлемах, отворачивал кружево воротников и трепал лошадиные гривы, но, несмотря на это молчание, по рядам пробежал шепот о том, что та, которая здесь жила, была пастушкой и звалась Гелиадой.
   Сеньор спустился с лошади, преклонил колени перед дверью и ударил в нее три раза. Дверь открылась, и на пороге показалась невеста. Она была совсем нагая и улыбалась. Ее длинные волосы были похожи на золотой цвет дикого терна; на копчиках ее молодых грудей розовел цветок, как на побегах вереска. Все ее прелестное тело было просто, и невинность всего ее существа, также как и ее улыбка, казалось, не знали об ее красоте. Видя ее, такую прекрасную лицом, люди, которые смотрели на нее, не замечали наготы ее тела.
   Те, которые отметили ее, не удивились ей, и самое большее, если два лакея перешепнулись о ней между собой. Так в невинной хитрости, которая внушила ей, будучи бедной, быть нагой она выступала, строгая и наперед торжествующая над западнею своей судьбы.
   Весь город был в волнении по случаю церемонии, назначенной на этот день. Любопытство увеличивалось от того, что если и знали сурового сеньора по непреклонности, с какой он взыскивал всякие пошлины и тяжелые оброки, то никто не знал той, которая должна была вместе с ним войти во врата церкви, как его подруга.
   Епископ получил только предупреждение убрать алтарь для этой цели и приготовить самую прекрасную службу; поэтому, когда колокола своим звоном возвестили о входе процессии в стены, он, не противореча верховному приказанию владыки замка, стоял на паперти в митре и с посохом, в большом великолепии, с певчими и всем своим клиром. Народ, уставший ждать и смотреть на огни, зажженные в глубине клироса, считать гирлянды, протянутые от одного столба к другому, и пересчитывать епископскую свиту, испустил крик радости, когда завидел в конце главной улицы, над движущимися головами, высокие копья всадников, которые ехали сквозь толпу, раздвигая ее в шеренги и тесня ее к площади, уже запруженной ею, потому что добрые люди любят пышность, и это зрелище, воинственное и брачное, вызвало их стечение и пробудило их любопытство. Поэтому они толпились около конвоя, окружавшего таинственные носилки, откуда вышла странная невеста. Сначала все были изумлены и подумали о какой то кощунственной выдумке дерзкого суверена, но так как они были по большей части наивны душой и много раз видели нарисованными на стеклах и высеченными на папертях фигуры, похожие на эту, Эву, Агнесу и дев-мучениц, нежных как и она телом и так же украшенных кроткими глазами и длинными полосами, то их удивление сменилось восторгом при мысли, что небесное милосердие послало это чудесное дитя, чтобы сломить непреклонную гордость и жестокость грешника.
   Плечо к плечу, он и она, шли вперед по церкви, которую я только что посетил, такую мирную в своем задумчивом сумраке. Тогда корабль ее благоухал и был озарен свечами и солнцем. Полдень горел в распустившейся розетке и в раскаленных стеклах, и клирики, бритые и угрюмые, думали глядя на то, как эта нагая девушка проходит среди них, чуждая их вожделению, что сеньор Карноэтский женится, путем колдовства, на какой-нибудь сирене или нимфе, подобной тем, о которых говорится в языческих книгах. Не приказал ли епископ ладононосцам наполнить кадила, чтобы дым, разостлавшись между этою пришелицей и взорами божьими и людскими, отделил своим густым покровом необычную чету, которую видели сквозь благовонный туман, склонившими перед алтарем, ее - свои золотые волосы, его - серебряный затылок, под благословляющим жестом высокого жезла, освящавшего обмен колец.
   Пастушка Гелиада, венчавшаяся нагою, долго прожила с Синей Бородой, который ее любил и не убил ее, как он убил раньше Эммену, Понсетту, Блисмоду и Тарсилу, и эту Аледу, о которой он больше не жалел.
   Нежное присутствие Гелиады развеселило старый замок. Ее видели одетой то в белое платье, как у аллегорических дам - Мудрости и Добродетели, перед которыми, под портиком с колоннами, преклоняет колени чистый единорог с хрустальными копытами; то в платье синее, как тень дерева на траве летом; то в лиловатое, как раковины, которые находят на сером прибрежном песке, там, возле моря; то в сине-зеленое и украшенное кораллами; то в платье из муслина цвета зари или сумерек, смотря по тому, увеличивал или уменьшал его прозрачность каприз складок; но чаще всего прикрытою длинным плащом из грубой шерсти и в полотняном чепце, потому что, если она и надевала иногда одно из пяти прекрасных платьев, которые ей дал ее муж, она все же предпочитала их великолепию свой плащ и свой чепец.
   Когда она умерла, пережив своего супруга, и когда старый замок разрушился от времени забвения, она одна из всех теней, которые бродят меж старых развалин, навещает их одетою, такою, какой она, быть может, явилась мне под видом крестьянки, которая проводила меня туда этим вечером и потом, стоя на берегу, смотрела, как я удаляюсь при шуме весел по угрюмой воде сквозь молчаливую ночь.
   Фердинанду Герольду
   ЕВСТАЗИЙ И ГУМБЕЛИНА
   Из всех тех, кто пытался любить прекрасную Гумбелину, только один остался ей верен. Казалось, впрочем, что он был верен не столько из за награды, которая была ему за это дана, сколько по настойчивости своей страсти. Не случилось ничего также, что уменьшило бы ее; она оставалась тою же, потому что наши чувства разрушает не столько время, сколько хороший прием, какой оказывают им, и если причины любви лежат в нас самих, то обыкновенно от других исходят причины, делающие так, что мы не любим.
   Гумбелина, конечно, слишком ценила присутствие философа Евстазия и потому избрала наилучшие средства, чтобы сохранить его.
   Евстазий превосходно умел объяснять Гумбелине ее самое; она была для него целой вселенной в сокращенном виде; они были за это друг другу признательны. Поэтому между ними установился приятный обмен, и насколько она была к нему внимательна и благосклонна, настолько же и он был по отношению к ней постоянен и скромен.
   Некоторые, более или менее, были такими же с Гумбелиной, как и Евстазий. Делались попытки отвлечь Гумбелину от любви к себе самой на пользу тем, кто также ее любил. Бесполезность их предприятия и отвержение их исканий сделали их очень чувствительными к такой неудаче.
   Евстазий забавлялся тем, что утешал своих соперников, показывая им на примере и стараясь искусными словами доказать им, как неправы они, желая обладать прекраснейшими вещами иначе, нежели чувствуя, что они прекрасны; и так как он любил намеки, он пользовался намеками, чтобы озарить их безумие.
   Если они посещали его в его жилище и советовались с ним по поводу своей невзгоды, он им показывал с улыбкой и прелестным жестом отречения на чудесный стеклянный сосуд, который одиноко возвышался на могильной эбеновой подставке в раковинках на стене его комнаты, как явный знак.
   Это была хрупкая ваза, затейливая и молчаливая, из холодного и загадочного хрусталя. Казалось, она содержала в себе волшебный напиток необычайной силы, потому что ее брюшко, припухшее и как бы почтительное, было разъедено; стеклянные извивы ее стенок приобрели изнутри сумеречную полупрозрачность агата; сосуд этот был нетронут и неприкосновенен в своей стройности, хрупок в своей зябкой твердости и так прекрасен, что один вид его наполнял душу радостью оттого, что он существует и меланхолией от чувства его священной отчужденности.