Одновременно с ним и в его же отделении находился офицер, развлекавшийся писанием акварелей. Однажды он довольно удачно воспроизвел главные ворота лечебницы. 3., увидев рисунок, был внезапно озарен одной мыслью и написал под ним:
   Путь в Мадополис
   "Дорога, ведущая в Мадополис, не представляет собой шоссе с каменной насыпью, рвами и откосами; это — сферическая дорога, величиной с земной шар, а высотой равняющаяся величайшей египетской пирамиде.
   С самого рождения мы вступаем на Мадополисскую дорогу, а сходим с нее лишь со смертью.
   Странно при этом, что быстрее всего двигаешься по ней, может быть, во время сна, а переступаешь врата знаменитого города тогда, когда меньше всего этого ожидаешь. В Мадополисе живут мужчины и женщины. На свете почему-то весьма распространено ошибочное мнение, будто обитатели Мадополиса свалились с луны. Но гораздо больше лунатиков можно встретить за пределами Мадополиса, чем в его стенах. Путь, ведущий к Мадополису, кишит ими. Бедные люди! Они уходят от нас или идут к нам! Если бы мы стали припоминать, то увидели бы среди этой толпы лунатиков вас, о Мадополитяне, о Мадополитянки!"
   Внизу листа он добавил следующие слова: "Воззвание следует продолжать". Затем, передавая листок офицеру, 3. сказал: "Мне бы следовало иметь собственный орган для выражения моих мыслей". "Что же, — ответил ему тот, — затеем газету. Я берусь ее иллюстрировать".
   Дело было налажено в течение нескольких минут, и два наших маньяка принялись за работу. Газета была названа "Мадополисским жнецом".
   В качестве главного редактора 3. лихорадочно работал, сочиняя по 5 стихотворений в день, обращаясь к сотрудникам с просьбами присылать ему статьи, которые он рассматривал, исправлял и сокращал. Любопытна была его нетерпимость к похвалам. Он грубо прогонял лиц, пытавшихся поздравить его с новым предприятием. Однажды надзирательница очень вежливо попросила дать ей почитать номер «Жнеца». 3. резко отказал ей в этом и даже вышел из себя без всякого видимого повода. Вскоре он, однако, кается в своей опрометчивости и спешит передать этой госпоже несколько номеров, в которых только что отказал ей, сопровождая их следующим стихотворным посланием: Музыкантше!
 
Сударыня! Вы «Жнец» наш непременно
С начала самого желали б весь прочесть?
Желанье дам для всех нас, несомненно,
Есть честь!
Вот почему я страшно бесновался,
Что в первом номере на днях вам отказал.
Он (кто-то им, знать, слишком восторгался)
Пропал.
Вчера я вновь, — и вмиг, и без помарок, —
Весь воссоздал его, как вспомнил, как сумел.
Желаю, чтоб тот копия подарок
Был цел
И мог достичь до цели столь красивой,
То есть до той, которая, увы,
Была всегда такой нетерпеливой,
Как вы.
"Жнец" задался задачей быть приятным
Для всех, кто услаждать умеет наш досуг,
Кто в радостях, быть может всем понятным,
Как друг;
А потому, когда (хоть «Жнец» глупее,
Чем мнит) вас посмешит моя галиматья,
То посмеюсь вновь с музою моею
И я!
 
   Но надо признаться, что крайне напряженная умственная деятельность не была полезна для 3. Он грубо обращался со всеми и оскорблял своих сотрудников, вот почему в «Жнеце» перестали появляться статьи, а взамен них его наводнили писания редактора. Он брался за все, за прозу и стихи. Позволю себе привести одно поистине замечательное произведение, написанное им во время страшно возбужденного состояния. Из Шарантона виднеется полотно Лионской железной дороги и Орлеанской ветви, постоянно слышны свистки и шум от проходящих мимо поездов — это служит развлечением для всех шарантонских обитателей. Вот почему «Жнец» не мог умолчать об этом явлении.
 
Локомотив
Солнце скрылось. Поселяне
Возвращаются с работ,
Тихо с гор к родной поляне
Стадо мирное бредет.
Дилижанс промчался шибко…
Небо ясно, воздух чист,
Не колыхнет веткой гибкой,
Не дрогнет на ветке лист.
Вдалеке в огнях сверкает
Дымный город… Близок сон:
Вся природа понижает
Голос дня на целый тон.
"Оно" весь шар земной мгновенно облетит.
"Оно" закатится, наверно, в океане.
Но сзади ряд огней, краснеющих в тумане.
Про кровь, про жертвы говорит.
Кто ж то «оно», что грозно, без пощады,
Крушит все на пути?
Что смело, как прогресс,
Уничтожает все, все встречные преграды?
То — он, локомотив! Перл мысли! Перл чудес!
Он должен вдребезги б разбиться, несомненно…
Когда сдержать его не смог бы человек,
Никто б не в силах был сдержать во всей вселенной
Его безумный бег!
Ему все груди гор покорно открывают
Глубь тайных недр, глубь сердца своего;
Ему все лучшие селенья уступают
Свои луга и нивы; для него
Долины тихие сверкают все огнями:
С ним глушь пустынь полна столичной суеты;
Под ним над безднами и гордыми реками
Взлетают гордые мосты!
Он рушит все. Прошел как вихрь. И где же
Границы царств? Для всех нас есть леса,
Есть горы, для него — везде и рельсы те же,
И те же небеса!
Он удлинил нам пух от люльки до кладбища;
Он увеличил нам количество часов,
Он жизнь внес в самые пустынные жилища,
Сбил версты в несколько шагов.
Локомотив всех больше защищает
Страну в дни войн: он свежих, полных сил,
Одетых заново, солдат родных бросает
На землю чуждую, к врагам их, в самый пыл
Кровавых битв… И как он гордо мчится
Потом назад с толпой героев и вождей!
Как будто доблестью и славой их гордится,
Как будто пульс в те дни в нем бьется горячей!
Весь этот механизм, ничтожный винт в котором
Есть плод усидчивых мучительных работ,
Наглядно говорит, что мир, согласным хором,
С прогрессом об руку, все движется вперед.
Он — это общность дум, плод общей цели — знанье!
Стихийной силы мощь, которую сдержал
Ум мощью мышц своих,
Господних уст дыханье, —
Одушевившее безжизненный металл.
 
   3. не смог долго выносить эту усиленную деятельность. Его горделивые идеи стали сопровождаться бешеным бредом. В один прекрасный день он принялся петь во все горло. Ночью он продолжал делать то же самое, на следующий день у него пропал голос, его глаза дико блуждали, дыхание стало затрудненным, и изо рта появился дурной запах. Он умер в тот же вечер.
   Но возвратимся к "Мадополисскому Жнецу" и к его редакторам. В то время, когда 3. основывал газету, в Шарантоне находился молодой инженер, преследуемый манией величия и поступавший в лечебницу уже третий раз. Он мало интересовался литературным движением, происходившим вокруг него, и целыми днями писал письма императору, императрице, Дебароллю и своим родным.
   Я приведу некоторые из них, чтоб читатель мог себе представить, с каким больным мы имеем дело.
   "Г-ну Дебароллю. Придите взглянуть на мою руку, пока она еще вся покрыта пузырями и мозолями, образовавшимися от кирки и лопаты". — "Дорогой брат, не мог бы ты охранять собственной персоной Вандомскую колонну". — "Дорогая сестра, хорошо было бы, если бы ты могла защитить собственной особой и телом колонну Бастилии? Возьми с собой обруч, хотя бы от кринолина, и обрати внимание на форму решетки". — "Дорогая племянница, восстанови согласие между теткой и дядей", и т. п.
   Однажды главный редактор «Жнеца» обратился к нему с просьбою принять участие в его газете. Его самолюбие было польщено этим предложением. Он немедленно принялся за работу и принес свою первую статью, начинавшуюся следующим образом:
   "Что это такое?
   Газета Шарантонской лечебницы предназначается для приема гноя из наших ран?
   Будем же выпускать гной.
   Когда человеку захотелось жить в лазоревом небе (по крайней мере, после смерти), то он придумал веревки, чтобы связать небо с землей. Нечто подобное наблюдается в нравах страуса. Так делают, делают, делают Марионетки всегда. Так, делают, делают, делают. Покружатся, не все переделают. И скроются вновь без следа.
   Мы скажем вам, милостивые государи и государыни, что для некоторых разумных сумасшедших (fous sense) другие сумасшедшие с цензами (censes fous) придумали создать цензуру. Когда хотят приготовить заячье рагу, то берут для этого зайца? Вот еще, возьмите шкуру зайца, срежьте с нее шерсть, сообщающую ей слишком яркий животный или местный оттенок, дайте это переработать литературных дел мастеру, который уничтожил бы орфографические ошибки, и вы получите "Совершенную Газету"… Вот почему я приношу вашим ножницам все выше и ниже писанное. Но, кстати, чьим ножницам? Как вас зовут, милостивый государь, вооруженный ножницами? Меня же зовут Мик-Мак".
   Эта статья была единогласно признана слишком бессвязной и на этом основании отвергнута.
   Наш автор, тем не менее, не отчаялся — не удалась проза, он принялся за стихи:
 
J'aime le feu de la Fougere
Ne durant pas, mais petillant
La fume est acre de gout,
Mais des cendres de: la Fou j'erre
On peut tirer en s'amusant
Deux sous d'un sel qui lave tout
De soude, un sel qui lave tout! Mie-Mac.
 
   И новый отказ — редакционный комитет, по-видимому, недолюбливал острот. Тогда инженер рассердился и написал своим товарищам:
   "Научитесь читать вашего Мик-Мака! Я вам предлагаю свое сотрудничество, за которое расплачусь с вами пинками, если мне придет такая охота".
   Это раздражение длилось некоторое время. Больной, забыв о литературе, только и бредил о том, чтобы спасти Францию от больших опасностей, о которых, по его мнению, никто, кроме него, не имеет надлежащего понятия.
   Он завязывал себе глаза, чтоб не видеть редакторов газеты, с которыми ему, тем не менее, приходилось вместе жить. Но нет такого гнева, который бы рано или поздно не смягчался. Однажды вечером в общей гостиной играли в рифмы. Среди прочих были предложены слова: удила, уныло, мираж и ягдташ. Он немедленно написал следующее четверостишие:
 
Когда Мадополис усталый уныло
Заглядывал оком в ягдташ
Того, кто всем правит и держит удила,
Ваш «Жнец» становился в тот миг не мираж.
 
   Главный редактор газеты взял бумажку и тотчас ему ответил:
 
Тот автор, что слогом бесцветным уныло
(Не принят ли «Жнец» им, — вот был бы мираж! —
За старую клячу?) поет про «удила»,
Тот этим любезность кладет в наш ягдаш.
 
   Так они вновь сделались собратьями по литературе. Мир был заключен, и для его закрепления у молодого инженера попросили статью. На следующий же день она была доставлена и принята. Сенту извлек ее из «Жнеца». Она столь любопытна, что я не могу удержаться от желания привести ее здесь целиком:
   Дорожное приключение
   Я занимал в Ахене маленькую квартирку на краю города. Она выходила окнами на небольшую площадь. Направо виднелись городские укрепления, а налево маленький холм, на котором была воздвигнута церковь Св. Адальберта. Холм составлял одно целое с укреплением. Напротив же моих окон возвышалась городская стена, через которую я так часто перелезал ночью, чтобы попасть домой наикратчайшим путем.
   Моя квартира находилась на втором этаже. Она состояла из гостиной, спальни и темного чуланчика, предназначавшегося для хранения платья.
   Мебель, полученная мной из Парижа, придавала гостиной, несмотря на ее скромное убранство, отпечаток, которым не могут похвастаться комнаты, меблированные на немецкий лад. В ней находились: большой письменный стол из красного дерева, диван, два кресла, два зеленых бархатных стула, посреди комнаты стоял круглый стол, заваленный книгами и бумагами, в углу был камин, на письменном столе возвышались золоченые канделябры работы Бар-бедьена и часы из зеленого пиренейского мрамора, над которыми красовалась хорошенькая статуэтка Дианы.
   Спальня была скромно меблирована. Там стояли кровать, комод, шифоньерка, туалетный стол и большой шкаф, вроде тех, что встречаются в деревнях у французских крестьян.
   Я часто уезжал по делам в Бельгию. Однажды летним вечером, прорыскав целый день по Льежским улицам, я сел на курьерский поезд, который должен был доставить меня к 3 часам утра в Ахен.
   В Пепинстере, станции разветвления линии Сна, поезд остановился на несколько минут. С локомотива уже раздался последний свисток, как перед самым отходом поезда в вагон, запыхавшись, вошла молодая дама и именно в то его отделение, в котором находился я вместе с двумя другими путешественниками.
   Так как мои дорожные товарищи заняли уже весь соседний диван, то молодой даме пришлось сесть напротив меня. Она отличалась изяществом фигуры, ловко схваченной в драповом пальто с большими широкими рукавами, роскошно гарнированными бахромой и стеклярусом. На ней было шелковое платье, в черную и коричневую полоску, ее шляпа отличалась изяществом и простотой. На вид ей нельзя было дать более 22–23 лет. Это была брюнетка с открытым и приятным лицом. По ее вышитому саквояжу, замочку, приделанному к нему, и по некоторым другим мелким деталям я заключил, что передо мной немка.
   — Вы чуть было не опоздали, сударыня, — сказал я ей по-немецки.
   — Это правда, — ответила она с полуулыбкой и несколько озабоченно, — но мне почти что хотелось остаться.
   На моем лице, вероятно, отразилось удивление, так как прекрасная собеседница добавила:
   — Я путешествовала вместе с братом и не знаю, что с ним теперь случилось.
   Мое любопытство было возбуждено — я мог оказать незнакомке услугу. Рискуя показаться нескромным, я решился задать ей кое-какие вопросы. К тому же язык, на котором мы объяснялись, был непонятен обоим нашим спутникам, и мы могли разговаривать свободно. И вот что я узнал от нее. В Люттихе ее брат вышел на минуту в буфет, но не успел вернуться в купе ко времени отхода поезда. В Пепинстере, думая, что он, вероятно, находится в одном из последних вагонов поезда, она вышла и всюду тщетно разыскивала его. У нее не хватило времени осмотреть все вагоны, и она все еще не теряла надежды соединиться с ним на Вервьеской станции, где поезд останавливается, по крайней мере, на четверть часа, чтобы перейти с Бельгийской железной дороги на Рейнскую.
   Одно обстоятельство, однако, усиливало ее опасения — поезд, в котором мы находились, шел только до Ахена, куда нам предстояло прибыть к 3 часам утра. Она должна была остановиться там с братом, а на следующий день продолжать путь до Кельна.
   Я прекрасно понимал ее тревогу. Молодой и хорошенькой женщине приехать одной в город, где ничего не знаешь, быть поставленной в необходимость провести там половину ночи (от 3 до 8 часов утра), имея при себе багаж, будить прислугу в гостинице или даже обращаться к незнакомым с просьбой указать путь — все это, конечно, не могло ей особенно улыбаться.
   Я попробовал предложить ей свои услуги, и было решено, что, если она не встретит своего брата в Вервье, то мы займем в рейнском поезде места в одном купе, а по приезде в Ахен я повезу и устрою ее в одном из отелей. В Вервье мы никого не нашли. Оба усталые, мы отлично выспались до Ахена в купе первого класса. Там я принимаю на себя все хлопоты о багаже, вооружаюсь вышитым саквояжем и предлагаю ей руку.
   Уже светало, когда мы выходили из вокзала.
   — Вам не долго придется поспать, — сказал я своей спутнице.
   — Ах! Я не хочу ложиться, — ответила она, — а то еще, пожалуй, опоздаешь на поезд, а я хочу как можно скорее приехать в Кельн. Брат, вероятно, уже телеграфировал, что отстал на дороге, и попросил кого-нибудь встретить меня на вокзале. Если бы я не приехала, мои родственники очень бы обеспокоились.
   — Я могу предупредить прислугу, чтобы вас вовремя разбудили. Вам надо немного отдохнуть, утомление…
   — Ах! — вскрикнула она с легким судорожным трепетом, как будто бы с ней уже начиналось неприятное приключение. — Я не хочу ложиться в гостинице — мне будет страшно.
   — Неужели вы меня боитесь, сударыня? — спросил я ее, улыбаясь.
   — Вы были так любезны и предупредительны, что… — она взглянула на меня с доверием.
   — В таком случае, вот какое предложение я осмелюсь вам сделать. Мы не отправимся в гостиницу, а завернем ко мне. У меня маленькая квартира, состоящая из двух комнат. Я займу одну комнату, а вы другую, и до 8 часов утра хозяин квартиры будет вашим слугой — я сам вас разбужу.
   Взгляды, брошенные с обеих сторон — почтительные и доброжелательные с одной и благодарные с другой — быстро заключили дело.
   Я заметил, однако, небольшое колебание в моей спутнице, когда пришлось позвонить у подъезда. Я не мог не чувствовать, как трепетала ее рука, пока я вел ее по темной лестнице. Но вот, наконец, мы уже достигли цели и находимся в моей квартире.
   Пока я запирал дверь, ее глаза блуждали по комнате. Но вдруг взгляд ее стал неподвижен, и она остановилась, как будто пригвожденная к порогу, опустив глаза в землю. Ах! Как она была хороша в этот момент!
   Я взял ее за руки, и, обменявшись улыбками, мы сели на диван. С этой минуты я почувствовал свою власть над ней. Она была спокойна.
   — Я бы посоветовал вам, сударыня, снять пальто и шляпу, — сказал я ей, вставая, — мне же позвольте переменить платье, оно все в пыли.
   Сбросив при этих словах шляпу и пальто на стул, я накинул на себя черную шерстяную куртку, окаймленную зеленым шнурком.
   Она сняла перчатки, пальто и шляпу и пошла к умывальнику.
   Я достал свои лучшие полотенца, и мы оба, освежившись и весело улыбаясь, обменялись первым поцелуем.
   Прекрасная незнакомка распустила свои роскошные волосы, чтобы привести их в порядок после дороги. Они ниспадали до земли…
   — Как вы хороши! — воскликнул я, добиваясь второго поцелуя, в котором, однако, мне было отказано столь категорично, что о новой попытке нечего было и думать.
   Мне стало стыдно и неловко. В гостиную я возвратился один. Когда же она пришла ко мне в комнату, то я выразил ей сожаление по поводу отсутствия в моем холостом хозяйстве каких-либо освежительных напитков или закусок.
   — Сядемте и дайте мне мой саквояж, — весело ответила она.
   Я повиновался. Она вытащила из своего мешка дюжину сухих пирожков и большой хрустальный флакон с мадерой, взятой в дорогу для ее брата. С этого момента наша беседа уже не прерывалась, и наш скромный ужин был восхитителен.
   Мы обменялись визитными карточками, чтобы в точности узнать, как пишутся наши имена. Незнакомка задавала мне массу вопросов о моих занятиях, вкусах, времяпрепровождении и т. п.
   В свою очередь я узнал, что она была сиротой. Беседуя, закусывая и поглощая мадеру, мы засиделись почти до 5 часов утра.
   Г-жа X. была страшно утомлена, и разговор начинал иссякать.
   — Я бы советовал вам немного поспать. У вас еще осталось 2,5 часа до отхода поезда. Ложитесь на мою постель, я же займу диванчик, на котором вы в настоящую минуту сидите.
   — Предоставьте диван мне, — сказала она.
   — Сударыня, вам гораздо удобнее будет на постели.
   — Я не хочу вас стеснять, закройте дверь и ложитесь.
   — Я этого ни за что не сделаю, так как уверен, что вам здесь будет неудобно. Бросьте церемонии! И, схватив ее на руки, как ребенка, я положил ее на постель.
   Мы стали хохотать.
   Ее дружеский взгляд требовал почтения. Страстный поцелуй заставил нас обоих вздрогнуть.
   — Прощайте, — сказала она, — мы в вагоне, и вы мой брат. Проснувшись утром, она сказала: "Благодарю, благодарю вас" — и, схватив мою голову обеими руками, поцеловала меня в обе щеки.
   Не знаю, что со мной стало, но мое смущение все возрастало. Я ничего больше не мог сказать и стоял на месте, как дурак. Потом стал ходить за ней по пятам из гостиной в спальню и из спальни в гостиную. По мере того как мое волнение усиливалось, ее жесты становились более порывистыми, а походка — лихорадочной. Кризис был неизбежен.
   Она вдруг остановилась напротив меня. В ее взгляде отражались все волнения, испытанные со вчерашнего дня. Вдруг она, рыдая, бросается мне на шею, сжимает меня в своих объятиях и осыпает поцелуями, на которые я не знал, как ответить.
   Наконец она успокаивается и, все еще удерживая меня в объятиях и уткнувшись головой в мою грудь, говорит мне сконфуженно:
   — Ах! Как бы я хотела выйти за вас замуж!
   Рыдание вырвалось из моей груди, и наступила моя очередь отплатить ей поцелуями за поцелуи. Мы плакали и целовались.
   — Который час? — вдруг спросила она, проводя рукой по лбу и как бы пробуждаясь от сна.
   — У вас еще остается 25 минут, — ответил я, — 5 минут надо, чтобы сдать багаж, и 15, чтобы доехать до вокзала. Нам еще осталось провести здесь 5 минут.
   — Запишите мой адрес. Я остановлюсь на три дня в Кельне. Приезжайте через пять дней в X. Я представлю вас своему опекуну и возьму на себя все остальные хлопоты.
   Возвращаясь на вокзал, мы оба испытывали смущение. Чему это следовало приписать? Я, право, не знаю.
   В тот момент, когда она садилась в вагон, мы обменялись последним дружеским поцелуем. "Я вас люблю!" — "Я вас люблю!" — прошептали мы друг другу на ухо.
   И поезд тронулся.
   Прошло немного времени с тех пор, как Р. написал эту повесть, а между тем его горделивые идеи приняли крайне плачевный оборот. Он вообразил, что на его усах покоится вселенная и что его шарф предохраняет империю от опасностей. Во время этих безумств он пишет две статьи для «Жнеца»: "Похождения Полишинеля" и "Сон Омега". Ему также принадлежит проект всемирного банка. Он бьет по щекам других больных и уверяет, что им эти пощечины доставляют большое удовольствие.
   Рядом с ним в лечебнице находилась одна молодая девушка, считавшая себя "главной шарантонской инспектрисой". Она наделяла громкими титулами всех своих посетителей. Вспыльчивость «инспектрисы» достигала таких страшных размеров, что ее приходилось держать под самым тщательным наблюдением, и она неоднократно пыталась убить сиделку.
   Однажды больная вообразила себя важным политическим лицом, которое держат в заключении в Шарантоне. По этому поводу она сочинила следующие стихи:
 
Двор одиночных камер
Когда в тюрьме моей, на койке, где порою
Дремлю тревожно я, свободы призрак — сон
Смущает мысль мою, поет: "Ко мне! За мною!
Я под крылом своим от всех тебя укрою
И дочь у матери не вырвет сам Самсон!"
Я силюсь отогнать тот призрак, я сурово
Шепчу тогда ему: "Оставь меня, молю!
Завиден жребий мой: я жажду, я готова
Всю жизнь страдать, всю жизнь влачить оковы —
И умереть за родину мою!"
 
   Другой горделиво помешанный И. вбил себе в голову, что живет на свете 500 лет. Он был возведен в герцоги Венсенские при Карле VII и одержал в то время блестящую победу над англичанами. При Людовике XIV он был генералом и жил в отеле, размещавшемся по улице Траверсьер С. Антуан. При Людовике XV его уже сделали командиром корпуса.
   Во время революции он лишился своих наследственных вотчин, Венсенской и Шарантонской. Вот почему он исправно пишет протесты и адресует их в муниципальный совет этих общин.
   Другая его идея заключается в том, что у каждого человека есть где-то его двойник. Он верит в переселение душ и думает, что каждый из нас есть возродившийся экземпляр существа, жившего ранее.
   Он составил грамматику и предложил «Жнецу» лингвистические статьи, от которых я, однако, избавляю читателя.
   Этот больной, несомненно, уже предвидел появление волапюка. И. не только был знатоком грамматики, но вместе с тем ботаником и терапевтом, он составил трактат о целебных свойствах огородных растений.
   Его статьи, посвященные художественной критике, приобрели известность. Приведу из них одну выдержку:
   "Полагаю, что улицы, вытянутые в струнку, особенно в большом городе, должны непременно притуплять ум. Зрение тотчас успокаивается на прямолинейности, а между тем его назначение заключается в том, чтобы расширять ум с помощью вызываемых им идей. Быстрота же зрительного удовлетворения должна способствовать ограничению мыслительной деятельности. Я убежден, что город с извилистыми улицами доставляет жителям и больше покоя, вследствие того, что ветры по таким улицам могут разгуливать менее свободно, чем по прямым, а следовательно, и меньше раздражать наше тело. Благодаря этому дух должен более господствовать над плотью и лучше направлять и сосредоточивать идеи субъекта. Вот причины, по которым я осуждаю изменения, производимые в Париже под предлогом его оздоровления, и считаю его большой ошибкой. Меня ни мало не удивит, если, пытаясь проветрить город, строители на самом деле нанесут только удар его промышленности, ослабив изобретательность и ловкость разного рода ремесленников. Беру пример из мира муравьев: они прокладывают извилистые, а не прямолинейные тропинки, ведущие от одного муравейника к другому. Эти трудолюбивые насекомые могут служить хорошим примером для рабочих. Ссылаясь на них, я имею полное право сказать, что извилистым улицам следует отдать предпочтение перед улицами, правильность и однообразие которых тотчас же удовлетворяет зрение и тем искусственно притупляет мозг.
   Разве не известно, что рабочие умнее и талантливее праздных тунеядцев, которые пользуются благами жизни, не ударив пальцем о палец? Мне даже кажется, что во внешнем виде холеных богачей, прогуливающихся по своим садам, и во всем их окружении проявляется глубокое презрение даже к самим наслаждениям, так как правильность и ровность места лишают их того интенсивного удовольствия, которое им могли бы доставлять постоянно меняющие свой вид дикие и заросшие местности.
   Точно так же я убежден, что в хорошо проветриваемом городе люди должны быть гораздо глупее, рабочие — изнеженнее, а следовательно, и хуже, чем в городе с улицами, проведенными случайно или по прихоти отдельных лиц, когда во внимание не принимали никаких других соображений, кроме необходимости селиться".