... Уже второй день мы идем вдоль реки. Берега ее раздвигаются, воды делаются быстрее, светлее. Вьется речка в теснине меж сопок, открывавших над нею щербатые скалы, бурлит на порогах, вскипая и сразу после них успокаиваясь. Или вдруг совсем затихает в укромных заводях, словно бы отдыхая от бурной, стремительной жизни. На наших глазах случайно встреченный в распадке родник превратился в ручей, стал вот этой речкой. Приведет ли она нас куда-нибудь, где есть надежда встретить людей?... Должна привести. Даже самые большие реки где-то кончаются.
   Я пытался представить не раз, хотя бы приблизительно, то место, где мы находимся. Но даже и приблизительно я не мог бы сказать, как далеко мы удалились от того поселка, из которого вышли на тракт. Да где и сам тракт, мы представляли лишь в общих чертах: в той же стороне, где Енисей. Но впадает ли в Енисей наша река? Вполне возможно, что она сливается с другой такой же речушкой, а та—с такой же другой, а та в свою очередь—с третьей... Если идти, следуя прихотям этой речонки, мы из тайги и к следующему году не выберемся. Мы старались все время идти по самому берегу, но иногда приходилось подниматься на сопки, а поднявшись, еще не сразу понимали, где именно внизу течет наша река.
   Случалось, что мы и теряли ее, когда, прикинув дальнейшее направление, шли вверх по склонам, чтобы срезать углы. Вскоре, однако, мы убедились, что этого делать не следует: путь по берегу длиннее, но зато сил отнимает значительно меньше.
   Иногда мы сверяли направление нашего движения с направлением речки, прибегая к услугам прибора Толи. Получалось, если верить ему, что мы идем на северо-запад, а Енисей — точно на западе. Конечно, можно было бы бросить нашу речушку и углубиться в тайгу, пытаясь двигаться точно на запад, но это казалось довольно рискованным. Река давала нам большую вероятность на встречу с людьми.
   Я думаю, не исключено, что мы выйдем где-то неподалеку от Енисейска, если будем и дальше идти по берегу речки. В Енисейске никто из нас не был, но я знал, что это город старый, на десять лет старше Красноярска. И ведь именно здесь, где-то в этих краях, совсем недалеко от стен Енисейска, пролегала дорога, которой прошел Робинзон, возвращаясь на родину. Мы могли бы еще представить, как выглядит теперь Енисейск, но как бы интересно было узнать, каким он был во времена, когда его увидел Робинзон!...
   Не исключено, что именно в Енисейск заезжали изредка и английские купцы, возвращавшиеся из Китая в Европу. Они-то и привозили с собою помимо пушнины и кожи легенды и удивительные рассказы о природе Сибири. Конечно, и для Дефо весьма соблазнительным показалось отправить своего Робинзона в путешествие по таинственным, загадочным землям Сибири. А задумав это, ему необходимо было получить хоть какие-то, а желательно и более точные сведения о тех местах, по которым предстояло пройти Робинзону. Такие сведения тогда можно было узнать лишь у купцов, пересекавших Сибирь. Ну, а остальное довершила фантазия...
   Странное дело: от ходьбы совершенно не устаем. Нас может замотать работа с топором, сбор валежника, а ходьба—нет. Идти даже приятно. Может быть, постоянная смена обстановки снимает психологическую нагрузку, напряжение, усталость... Может быть, срабатывает подспудная мысль о том, что мы не сидим, выжидая, и что с каждым сделанным шагом приближаемся все же к концу нашей дороги. Именно поэтому мы предпочитаем как можно больше идти. Только близость ночи или внезапный дождь нас заставляют остановиться.
   Хлопоты по устройству ночлега порядком уже надоели. Главное в этом — однообразие и монотонность работы. Даже то, что мы справлялись с ней сравнительно быстро, не избавляло от чувства, похожего на раздражение. Сначала—колья. Срубить и вбить. Потом — готовить ложе. Вниз — лапник, сосновые ветки, а сверху — березовые. Затем— устройство кровли, самая тонкая и кропотливая часть работы. Обычно мы это делаем с Толей, одновременно с разных сторон. Он тянет к себе, я — к себе. Оба чертыхаемся на неповоротливость и тупость друг друга. Леша при этом деликатно отходит подальше. Коваленко уверяет меня, что я напрасно взялся за это дело, раз не смыслю в нем ни шиша, только мешаю ему. Он добавляет, что и дураку ясно, какой высоты должны быть колья и на каком расстоянии их надо расставить.
   Я отмеряю это расстояние стопой, а он — длиной топорища. Он уверен, наверное, что одна стопа у меня много короче другой, поскольку все после меня переделывает. Разрази меня господь, если я понимаю, зачем: ширины пленки как раз хватает. Но моему другу не нравится. Ему кажется, что мои колья стоят вкривь и вкось, в то время как вбитые ei могут служить демонстрацией точности глазомера.
   Когда мы беремся за пленку, каждый из нас старается побольше натянуть со своей стороны, чтобы удобнее было крепить и чтобы получше закрыться от бокового дождя. Сначала мы терпим и ругаемся про себя, но потом неизбежно вырываются реплики.
   Коваленко: «Отвяжи у себя».
   Я: «А зачем? Я хорошо привязал...»
   Коваленко: «Ты что, не видишь?! У меня не натягивается!»
   Да, пожалуй, он прав. Кажется, я действительно слишком много взял на себя. Вздохнув, я отвязываю.
   Выждав, пока Толя привяжет так, как он считает нужным, я приступаю к своей части работы. И тут же убеждаюсь, что мне привязывать нечего. Свободный край пленки на несколько сантиметров не дотягивается до кольев с моей стороны.
   «Привязал... — ворчу я, не скрывая злорадства. — Посмотри, что получилось!»
   «Натяни как следует!» — потребовал Коваленко. — Тогда достанет!»
   «Да мне и натягивать нечего!!»
   Коваленко: «Отойди, дай я сам».
   Я отхожу в сторону и наблюдаю за его борьбой с силами упругости, возникающими от его стараний в пленке и кольях.
   «Сейчас разорвешь...»—стараюсь я сдержать его пыл.
   Коваленко наваливается всем телом на кол, пытаясь дотянуться его концом до края пленки. Кол гнется, потом трещит. Тогда Коваленко со злостью его выдергивает, хватает топор (я при этом предусмотрительно отхожу за ближайшее дерево) и с ожесточением начинает вколачивать кол в новое место.
   Иногда во время этой работы мы начинаем выяснять наши отношения и заодно вообще отношение к жизни. Короче, я никому не советую устраиваться на ночлег на природе вместе с лучшим приятелем. На голодный желудок тем более.
   Право, тут стоит подумать, что лучше: ночевать на голой земле под открытым небом или спать в относительно комфортабельных условиях, прижимаясь друг к другу в тщетной попытке согреться и сознавая при этом, что уже потеряли приятеля. Я и сам до сих пор не знаю, что лучше. С Толей нас мирило одно обстоятельство: мы слишком хорошо знали друг друга.
   ... На новом месте расположились на редкость удачно: ветер задувает к нам дым и вместе с ним тепло от костра. Дым давно уже не доставляет нам больших неприятностей, а тепла в нашей жизни не хватает больше всего. Впервые так получилось: на улице холодно, а под крышей тепло.
   Ночью, когда пламя пригасло, опять сделалось холодно. А подбросили дровишек — прослезились от дыма, но зато и согрелись.
   И еще новое место тем хорошо, что сильный ветер разгоняет комариков.
   Подсчитали спички. На разведение огня на этой стоянке ушло сразу три штуки — ветер все задувал занявшийся было огонь. После подсчетов выяснилось: на сегодняшний день израсходовано семнадцать спичек. Выходит, полной коробки вполне на месяц может хватить.
   Просыпались мы на этот раз скорее уже по привычке, а не по необходимости. Мы с Лешей нашли и притащили совершенно сухое сосновое бревно длиной метра четыре, уже без коры, и едва успели положить его в огонь, как оно тут же занялось. А потом только и оставалось продвигать его по мере сгорания, подставляя свежую часть. До самого утра оно дотянуло. Один только раз мы упустили момент, когда надо было подвинуть, и конец бревна, прогорев, перестал давать пламя. Тут же сделалось холодно, и мы все трое одновременно проснулись. Такая замечательная находка — это бревно! Леша как-то очень уж хорошо сегодня сказал:
   — Больше всего во всей нашей жизни здесь мне нравятся ночи и вечера... Выйдешь часа в три-четыре, посмотришь на небо, а оно такое чистое...
   — Если чистое, — скептически возразил Коваленко.
   — Да, если чистое, — спокойно согласился с ним Алексей. — И звезды такие великолепные...
   Относительно звезд скептику возразить уже было нечего. Мы редко их видим: их свет ревниво берегут облака. Или таежная чаща смыкается так, что свет их, пройдя миллиарды километров пути, рассеивается, слабеет и гаснет, встретив зеленое покрывало тайги.
   А мы так любим звездные ночи... Мир раздвигается, делается просторнее и шире, когда на небе возгораются звезды.
   ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
   Каждая ночь мне кажется хоть не намного холоднее предыдущей. Каждое новое утро встречает нас все более густым, плотным туманом. В это утро мы впервые увидели все осенние краски. Еще вчера вечером береза напротив стояла, как в июне, совершенно зеленой, а теперь одна из ее средних ветвей сделалась желтой. В кроне одинокой осины появились алые листья.
   Я даже не сразу понял, как лес изменился вокруг: за одну только ночь сделался ярче, наряднее. Украдкой, под пологом ночи, колдовала здесь осень. Она подкрадывалась незаметно почти, но, уходя, оставляла следы.
   Все больше, больше берез с пожелтевшими ветками... Теперь, когда на них налетает ветер, в траву сыплется целый ворох трепещущих листьев. Словно бессчетные стаи золотых бабочек опускаются с неба на землю. Нет-нет да и прорисуется узорчатым пятном на фоне пока еще сочной зелени красный рябиновый лист. А то и в траве вспыхнет алый мазок, наклонишься, думая: гриб, а это слетевший осиновый лист. Осень на наших глазах овладевает тайгой. Ее наступление неторопливо, но неотвратимо.
   Я часто спрашивал себя, что же я люблю больше— весну или осень? Трудно ответить на этот вопрос... Осенью, сухой, солнечной, пусть и холодной, вокруг делается так же чисто, прозрачно, как и весной. И так же, как и весной, хочется уединения, хочется пойти в лес и смотреть, смотреть без устали, как лес в сонной растерянности теряет убранство. Конечно, настроение осенью совершенно иное, не то что весной, но разве скажешь, какое приятнее? Весна — надежда, весна — обещание... А осень —тихая печаль, расставание.
   И думается весной и осенью тоже по-разному. Весной — энергичнее, бодрее. А осенью—спокойнее, да и глубже, наверное... Весна увлекает в путь, а осень призывает к осмыслению того, что встретил в пути.
   Весна меня возбуждает, но осень я люблю все же больше, наверное.
   ... В бору возле нас уже часа два крутится пара матерых дятлов. Ведут они себя при этом странно: стоит одному укрепиться на дереве и заняться работой, как второй тут же налетает, как ястреб, и гонит его. Едва он сам начнет клювом постукивать по соседней сосне, как подскакивает тот. которого он только что гнал, и начинает в ответ задирать. Не понимаю: если уж они так не выносят друг друга, взяли бы да тихо-мирно разошлись в разные стороны. А то нет: я не работаю и тебе не дам
   И вот сорвались, слетелись к земле и начали драться — свирепо, по-уличному, как петухи, наскакивая грудью на неприятеля и устрашающе хлопая крыльями, взлетая в пылу атаки и вновь опускаясь в траву. Еще немного, мне показалось, и они станут осыпать друг друга отборной площадной руганью.
   А я — то считал, что дятел всегда ведет себя по-джентльменски. С детства любил эту птицу. А эти двое — на тебе, учинили на людях такую безобразную потасовку...
   От искр костра в нашей пленке образовалось множество мелких и крупных дырочек. Во время дождя из них весьма неприятно капает. Я вспомнил народную поговорку о банном листе и, взяв березовый листик, поплевал на его верхнюю сторону и заклеил одну, а потом и все остальные дырочки Листики, в точности следуя поговорке, приклеились прочно, даже и сильный ветер их не сдувал, и к тому же не пропускали воду. Отличный способ.
   Мелкий осенний дождичек сыплет и сыплет, никак не иссякнет. А у нас костер, у нас свежие маслята крутятся в кипящей воде в котелке...
   Леша сказал, что ему опять гастрономический сон приснился. Вполне отчетливо — как наяву, да и только—он слышал, как на сковородке неописуемо приятно скворчит не то шпикачка, не то сарделька.
   Слушая его, я подумал: если бы мне такой сон приснился, уж мне бы обязательно показалось, что эти самые шпикачки еще и подпрыгивают в кипящем масле.
   — Ну и что? — спрашиваю у Леши, ожидая продолжения с описанием всевозможных подробностей.
   — А ничего. Просыпаюсь, а их нет.
   Вместе с ним и мы с Толей испытали жестокое разочарование. Как будто и перед нашими носами повертели сковородкой с аппетитно пахнущими шпикачками. а потом до очередного угощения во сне убрали.
   ... Вспомнилось, какой чудный вечер поднесла вчера нам тайга. Ветер утих, разогнав облака, и из-за зубчатого частокола вершин елей и сосен вдруг показалась луна. Полная, удивительно ровная, она медленно поднималась, заливая тайгу каким-то звонким серебряным светом.
   Вспыхнули, отозвавшись таким же звоном, березы— это их родственный свет: зажглась длинная хвоя сосен — каждую ветвь словно бы иней осыпал; трава сделалась металлической, светлой, кажется, пройди по ней — и она зазвенит тихо, тонко, так нежно...
   И мы опустились, легли на землю, которой на ночь завладела луна, деля свою власть разве только со звездами, и растворились в этом волшебном свете вместе со всем, что вокруг...
   По-прежнему идем вдоль берега речки. Иногда приходится шагать по камням, на которые набегает вода, медленно передвигаться под обрывистым берегом, цепляясь за скальные выступы или просовывая пальцы в глубокие трещины, если скала попадалась ровной и гладкой. Мы осторожно ступали по топкому берегу, покрытому густой сочной травой, перебирались на другую сторону речки по упавшим деревьям.
   В пути мы гораздо лучше чувствуем себя. Возможно, тому способствуют пейзажи, постоянно меняющиеся перед глазами, возможно, и само движение нас увлекает. Нередко, остановившись, мы испытывали тягостное, неприятное чувство. И наоборот, едва начинали идти, как неизменно ощущали подъем настроения. Движение, наверное, самое естественное состояние человека.
   Часто я вглядываюсь в лица своих товарищей. Как изменились, как устали они... У Леши и взгляд утомленный, немного печальный. У Толи глубоко провалились щеки, чувствуется, что иногда он заставляет себя через силу что-нибудь делать. И у обоих красные глаза, воспаленные от дыма костра и бессонницы. Хотел бы увидеть и самого себя, да вряд ли это теперь скоро удастся.
   Как-то подумал: а ведь я от леса устал. Нет, я не могу сказать, что он надоел, но иногда очень хочется выйти на просторное место, чтобы увидеть далекий горизонт и небо не только над головой, но и вокруг. Наверное, человеку трудно привыкнуть к жизни в однообразном пространстве, в замкнутом мире. А лес в определенные моменты может создавать ощущение замкнутого мира. Только окончательно привыкнув к нему, поняв и испытав его настолько, насколько вообще это возможно, избавишься от такого ощущения.
   Иногда нам кажется, что откуда-то издалека доносится лай собаки. Прислушаемся — нет, ничего... Или почудится, что донеслись слабые, размытые расстоянием звуки музыки. Постоим, в напряжении вслушиваясь, потом вздохнем: опять показалось... Сколько разных незнакомых звуков возникает в тайге... И как тихо в ней, когда эти звуки воспринимаются как часть ее жизни, как часть тишины...
   Тишина тоже ведь никогда не бывает абсолютно беззвучной: наверное, даже и в космосе, если прислушаться, можно услышать, как струится свет звезд. А на земле тишина—это суховатый шорох ветра в вершинах деревьев, это бархатный шелест травы, это журчание воды на камнях. Все вместе это и есть тишина. И что в наше шумливое машинное время для человека, всю свою жизнь живущего в городе, может быть желаннее, приятнее, чем тишина?... Ведь город по-настоящему тихим никогда не бывает...
   Спросил у Леши: «Как, по-твоему, отношения у меня с Толей нормальные?» Он ответил: «Вполне нормальные». — «Но ведь мы конфликтуем по мелочам...»— «А это и лучше. Гораздо хуже, если человек долго накапливает раздражение, а потом сразу все изливает».
   Ну, раз психолог думает так, значит, все в полном порядке.
   Хочется мяса, жареной картошки, хлеба с солью и пива. Но, учитывая то обстоятельство, что ничего
   этого у нас нет, в тот день мы решили вообще отказаться от ужина. Маслята—замечательные грибы, но в пресном, отвратительно буром бульоне самый вид их нам неприятен.
   Поступили так, как поступаем последнее время все чаще: на ночь совсем не едим, а утром стараемся недостачу восполнить.
   Темнеет. В тайге быстро сгущается тьма. Скоро нам опять ложиться на холодную, влажную землю. И, как всегда, неизбежная перед сном процедура — заготовка дров для костра. Наученные собственным безжалостным опытом, мы теперь предпочитаем собрать топлива как можно больше. Пусть уж лучше останется.
   Еще засветло мы с Лешей нашли и прикатили большой пень, вернее, просто нижнюю часть от сгнившей сосны. Он был без коры и абсолютно гладкий, как будто его специально полировали. Его можно было бы определить как квадратный, если бы он не уродился цилиндром: длиной около метра и диаметром тоже около этого. А соблазнились мы тем, что он показался сухим. Мы и раньше клали пни на костер: они долго сохли, а потом прекрасно горели, давая высокое жаркое пламя.
   Эту ночь мы встречали в старом сосновом бору, чистом, сухом. Сосна царствовала здесь безраздельно, пропитывая воздух пряным, бодрящим запахом. Такой воздух хотелось нюхать, вдыхать и вдыхать долго, закрыв глаза, чтобы ничто не отвлекало от восприятия всех его оттенков.
   Сухих и сосновых веток на земле валялось великое множество, поэтому, пожалуй впервые, за все время нашей жизни в тайге мы были уверены в том, что огонь выстоит под любым дождем и до утра не погаснет.
   Сначала мы хотели оставить пень на ночь, чтобы просох и дольше горел, а потом передумали и решили сразу положить на огонь—мало ли... Вдруг совсем не станет гореть...
   Пень вспыхнул сразу, как вязанка соломы, как если бы его начинили хорошим зарядом пороха. Из его недр вырвалось высокое пламя, он загудел, завыл, как ракета на старте, и мне показалось даже: еще немного, еще какое-то мгновение—и он взлетит.
   Пень, к счастью, остался на месте, хотя и продолжал угрожающе гудеть и дрожать, суля в скором времени рассыпаться на объятые пламенем обломки. Все бы это еще ничего, но внезапно налетел сильный ветер, пламя на пне вытянулось из него роем вырвались крупные искры. А кругом сухая трава, старая хвоя, местами пышным ковром покрывавшая землю, подсохшие сосны, вплотную подступившие к нам. Я замер, на секунду представив себе, что может случиться, если хотя бы одна из всех этих искр найдет себе благодатную почву...
   Однажды я видел большой лесной пожар. И навсегда запомнил его. Дело было летом на Волге, под Юрьевцем. Стояли сухие, знойные дни Я был в деревне на школьных каникулах, мучился от безделья и страшно скучал, слоняясь из конца в конец деревни. Невыносимая, знойная скука...
   И вдруг крик, перекинувшийся словно пламя, от дома к дому вдоль улицы; «Лес горят?» И сразу начали выбегать из домов люди кто с чем — с топорами, ломами, лопатами. Появилось несколько подвод, люди уселись на них и деревня вмиг опустела.
   Я в растерянности стоял один посреди улицы, еще плохо понимая, что происходит. Лес горит... Ну и что? Подумаешь... Погорит, погорит — перестанет... Не будет же он всю жизнь гореть... Я видел, как горели в Москве двух-трехэтажные дома старого Замоскворечья: сухие бревна полыхали, как факелы, на противоположной стороне улицы нестерпимый жар, крики, суматоха... Из окон, объятых пламенем, летят одеяла, подушки, воет сирена «скорой»... Вот это—пожар! А то—лес...
   И вдруг подумал: но все-то уехали, а я остался! Все там будут что-то делать, все ведут себя так, как будто случилось нечто очень серьезное... И я кинулся вдогонку за последней подводой. Догнал ведь...
   Сидевшие на подводе удивились моей неожиданной прыти: «А ты, Московский, куда? Там жарко будет"» Меня почему-то никто не звал по имени, а только вот так—Московский.
   Издалека мы увидели над лесом медленно вздымавшийся густой сизый дым. Подъехали ближе. С разных сторон, со всех окрестных деревень, к лесу бежали и ехали люди. Такое я никак не думал увидеть...
   Пробежав немного по просеке — меня уже захватило волнение и какой-то щемящий сердце незнакомый азарт, — я ощутил лицом волну горячего воздуха. И почти сразу же сделалось трудно дышать. Еще немного — и я увидел нечто такое, что меня поразило, горела земля. Сплошной раскаленной стеной стоял лес, в который я еще вчера ходил за грибами. Дальше казалось из-за невыносимого жара невозможно сделать ни шагу. А люди, словно не замечая этого жара, бежали дальше — ближе к огню.
   Громко трещали горячие ветви, загудело огнем, падая, дерево... Кто-то кричал, кто-то командовал, а я все стоял, потрясенный увиденным. Люди копали канаву, рубили деревья, и я понял, что это очень важно — отделить горящий участок леса от основного массива.
   Один человек воткнул топор в ствол березы и убежал — его зачем-то послали в деревню. Я выдернул этот топор и присоединился к группе, что валила деревья. Я давно уже взмок: горячий воздух обжигал руки, лицо, вливался в легкие, как жгучая патока, но другие терпели, и я тоже терпел, глядя на них. Летели искры, они кусались, как осы, выло свирепое пламя, кричали взволнованные люди...
   Не знаю, сколько часов продолжалось сражение, но только огонь сбился, утих, задохнулся. Уже не было единой горящей стены — эта часть леса сразу же выгорела, огонь заметно продвинулся, оставив черную обнаженную землю, дымящиеся пни и стволы. Некоторые из них мы засыпали землей, сбивая еще сильное пламя. Позже только я понял, как умело и ловко окружили очаг и придавили его.
   Возвращался в деревню я гордый: на щеке и на руках у меня было несколько мелких ожогов, рубашка местами почернела, от искр в ней образовалось несколько дырочек. Я чувствовал себя человеком, который участвовал в трудном сражении и, победив, возвращался.
   Я навсегда запомнил этот пожар.
   С тех пор я крайне осторожно в лесу обращаюсь с огнем. И здесь, в тайге, мы соблюдали все меры предосторожности, разводя костры или оставляя пепелище, когда покидали стоянку. Обязательно разбрасывали непрогоревшие поленья, заливали их водой, обкладывали угли дерном и уходили, только убедившись, что пламя ни при каких обстоятельствах не может возникнуть вновь.
   И вот теперь этот пороховой, чертов пень! А рядом — наше жилище, обложенное со всех сторон предельно сухими ветками. Вокруг—сосновый бор. У ближайшей сосны — а до нее было полтора метра, никак уж не менее — из-под коры проступила смола и потекла по стволу густой янтарной струей. У молоденькой сосенки рядом очень быстро пожелтела хвоя на нижних ветвях, готовая вспыхнуть в любое мгновение, и я понял, что медлить дальше не только нельзя, но даже и времени нет. Огонь вот-вот грозил перекинуться... Если бы хоть ветер не раздувал опасное пламя...
   Мы кинулись рубить топором и резать ножом дерн, собираясь для начала обложить пень с разных сторон. А в нем тем временем выгорела насквозь середина, и огонь моментально втянулся в нее, будто в трубу. Теперь пень весь был охвачен бушующим пламенем. Подойти к нему вплотную уже не представлялось возможности—такой жар исходил, и нам приходилось с силой метать тяжелые плиты дерна, пытаясь сбить мощное пламя
   Постепенно мы обложили пень со всех сторон дерном, но огонь не сдавался, высовывал гибкие хищные языки в малейшую щель и нещадно дымил. Тогда мы стали брать землю руками и пригоршнями засыпать эти щели. Было невыносимо жарко, пот лил, как будто мы стояли в парилке. Мы были измазаны землей, копотью, руки от мелких ожогов зудели.
   Внезапно сделалось тихо и абсолютно темно.
   Глазами, привыкшими к яркому свету, мы теперь с трудом различали друг друга. И тут же ощутили ледяное прикосновение ветра. Оказывается, все время, пока мы сражались с огнем, капал слабенький дождик... И самое неожиданное, огня теперь нет. Мы сами задушили его. А ветер, словно решив нас наказать за беспечность, ни в какую не давал разгореться огню. Видно, ветер выбирает в друзья только сильное пламя...
   Толя сказал: «Будет очень смешно, если мы теперь не сможем костер разжечь...» Куда уж смешнее... Потратить столько сил, чтобы его погасить, а потом столько времени, чтобы разжечь...
   Но огонь разгорелся. В его свете, спокойном, ровном, теперь умиротворяющем, я взглянул на часы. Полтора часа длилось сражение. Оставив Толю присматривать за коварным, способным на предательство пламенем, мы с Лешей спустились к реке, чтобы вымыть лицо и руки.
   Вода в реке была ледяная. В ней плавал неведомо откуда взявшийся кусок ослепительно чистого льда. И сразу захотелось к нему приложиться щекой, чтобы остыть, передать ему накопившийся жар. Только чуть позже я понял, что не лед это—луна.
   На подстилке из веток мы долго ворочались— возбуждение после схватки еще оставалось. Холодный ветер находил лазейки и задувал под одежду, безжалостно изгоняя остатки тепла. Мы прижимались друг к другу, ненадолго так замирали, но вскоре холод заставлял переменить положение.
   Костер был рядом, однако его тепло не доходило до нас. Через каждые двадцать—тридцать минут мы вставали, подходили к костру, наклонялись над ним и мечтали о большом, сильном пламени, которое, как мы поняли, в этом бору нельзя разводить. Там, где это можно было сделать, например в Гиблом лесу, не получалось, а там, где нельзя, он вырвался сам.