Страница:
А потом он вытаскивает из кармана записную книжку и принимается в ней что-то писать – нагнулся вперед и локтем заслонился. Не знаю, что он там пишет, но явно не хочет, чтобы кто-то подсмотрел. Значит, у него свои тайны, у этого парня, – это мне даже нравится. Еще мне нравится, что у него записная книжка и он пишет на бумаге: мне самой нравится рисовать на бумаге, ощущать в руке карандаш, а больше, наверное, никто бумагу и в руки не берет – есть же тач-скрины и распознавалки для голоса. А он не такой, как все. Не такой, как все, – это нормально. И вообще мне ужасно интересно, что он там пишет.
Когда он пишет, то ерзает на месте, и на левую сторону его лица падает свет. Да он, оказывается, очень даже ничего – и не просто ничего, а самый настоящий красавец: овал лица, глубоко посаженные глаза, четко очерченная линия челюсти, изгиб губ. А какая кожа. Теплого бежевого цвета, можно сказать, медовая, такая гладкая и чистая… это неправильно. Парень из моего сна – тот, кого я испугалась, – весь в шрамах, лицо у него в таких отметинах, что прямо чувствуешь, какое оно шершавое.
Это не он.
Этого не может быть.
Я хмыкаю и трясу головой. Выставила себя дурой и влипла по уши в первый же день – вообще нипочему. Молодчина, Сара.
Наверное, он заметил движение краем глаза – оборачивается и видит меня. Захлопывает свою книжку, пихает обратно в карман, не сводя с меня глаз. Вид у него виноватый – и я тоже чувствую себя виноватой: я на него пялилась, а он меня застукал. Но я не отвожу взгляд – и, когда мы смотрим друг на друга, у меня перехватывает дух. Между нами есть какая-то связь.
Я не двинутая.
Я знаю его, а он знает меня.
Господи, что происходит?!
Адам
Сара
Адам
Сара
Адам
Когда он пишет, то ерзает на месте, и на левую сторону его лица падает свет. Да он, оказывается, очень даже ничего – и не просто ничего, а самый настоящий красавец: овал лица, глубоко посаженные глаза, четко очерченная линия челюсти, изгиб губ. А какая кожа. Теплого бежевого цвета, можно сказать, медовая, такая гладкая и чистая… это неправильно. Парень из моего сна – тот, кого я испугалась, – весь в шрамах, лицо у него в таких отметинах, что прямо чувствуешь, какое оно шершавое.
Это не он.
Этого не может быть.
Я хмыкаю и трясу головой. Выставила себя дурой и влипла по уши в первый же день – вообще нипочему. Молодчина, Сара.
Наверное, он заметил движение краем глаза – оборачивается и видит меня. Захлопывает свою книжку, пихает обратно в карман, не сводя с меня глаз. Вид у него виноватый – и я тоже чувствую себя виноватой: я на него пялилась, а он меня застукал. Но я не отвожу взгляд – и, когда мы смотрим друг на друга, у меня перехватывает дух. Между нами есть какая-то связь.
Я не двинутая.
Я знаю его, а он знает меня.
Господи, что происходит?!
Адам
– Ну, все ничего?
Когда я возвращаюсь домой, бабуля сидит на своей табуретке в кухне, как я и думал. Куда бы ее ни занесло – что сюда, что в Уэстон, – она найдет куда взгромоздиться, отыщет себе местечко и торчит себе там, хлещет чай и дымит весь день напролет.
– Типа того. – Пожимаю плечами.
Она, бабуля в смысле, вроде бы и не двигается – но при этом всегда все замечает, только я не хочу ничего ей рассказывать про школу. Рано еще. Ни к чему ей знать, что я завел себе врага и встретил девушку.
На Джуниора с его угрозами мне начхать. Таких кретинов и таких гадостей мне всю жизнь хватало. Хочет, чтобы я еще разок дал ему под дых, – дам. Я его не испугался. А вот число у него – это другое дело. Я записал его на перемене – но все равно не могу забыть. Мерзкая смерть, и так скоро. Она меня так мучает, что в голове мелькают совершенно лишние мысли. Например, может быть, я при этом буду. А может быть, это у меня в руке будет нож…
Даже сейчас, когда я стою в кухне, опираясь на скамейку, лицо мне заливает пот – будто вот-вот хлопнусь в обморок. А вдруг у меня такое же число, как у Джуниора? Вдруг это не его смерть, а моя? То, что я не знаю собственного числа, бесит меня просто жутко. Я пытался его разглядеть. Все перепробовал – и в зеркало смотрел, и в отражение в окне, даже в воде. Ничего не выходит. Надо смотреть человеку в глаза, и все тут, а единственный человек на свете, на которого я не могу посмотреть, – это я сам.
Вообще-то я именно поэтому дергаюсь из-за всех этих «двадцать седьмых». Их так много, что я запросто могу оказаться среди них. В школе их сотни. В одном моем классе тринадцать.
– Адам, очнись. Я задала тебе вопрос!
Сквозь суматоху в голове пробивается бабулин голос, мозг не успевает вмешаться, и с языка у меня срывается:
– Тринадцать.
Блин! Проболтался!
– Что «тринадцать», малыш? – спрашивает бабуля.
– Да ничего. Так просто подумал… задачка одна по математике.
Бабуля прищуривается и выдувает в потолок струйку дыма. Надо срочно ее отвлекать, поэтому я роюсь в рюкзаке и выуживаю наладонник, который мне выдали, когда я наконец зарегистрировался. Я включал его на уроках, но у меня в жизни не было своего компа, мама считала, что в доме им не место, поэтому я вечно выглядел как полный лох. Видел, как на меня косятся и смеются – мол, дикий совсем, только с пальмы слез.
Бабуля косится на наладонник, но без особого интереса. Она нацелилась в меня, и никакие халявные гаджеты не собьют ей мушку.
– Ну, ты же любишь математику, – говорит бабуля. – И числа любишь.
Я? Люблю числа?! Люблю?! Бабуля пристально смотрит на меня – и вдруг я перестаю понимать, про что она спрашивает. Я про числа никому не рассказывал, кроме мамы и еще одной учительницы в школе, когда был маленький и еще не разобрался, что это такое. Мама всегда говорила, что числа – это наш секрет и знаем о них только мы с ней. Вот я и помалкивал. Никому не рассказывал. Когда она умерла, я решил, что теперь о них знаю только я один. Один на свете. Теперь я засомневался.
– Да нет, не то чтобы люблю, – отвечаю, тщательно подбирая слова. – Просто без них в жизни никак.
– Ага, – кивает бабуля. – Никак.
Мы таращимся друг на друга с минуту – и ничего не говорим. Бубнит радио – новости, типа правительство признало, что промахнулось по целям в Киото на несколько миль, – соседский пес тявкает, как обычно, но молчание наше так и трещит от электричества.
– Адам, я знаю – ты не такой, как все, – говорит наконец бабуля, и по спине у меня бежит холодок. – Я сразу это увидела, как только ты родился.
– Что ты увидела?..
– Я увидела – и вижу сейчас – красивого мальчика. Они в тебе оба – и папа, и мама. Господи, ты так похож на моего Терри. Иногда, честное слово, так и кажется, будто он рядом… словно ничего и не…
Она умолкает. Глаза у нее поблескивают больше обычного, а веки порозовели.
– А еще, бабуля? – Да, она что-то знает. Коротко вздыхает и глядит мне прямо в глаза, глубоко-глубоко.
– А еще у тебя такая аура – ни у кого таких не видела. Красная с золотом. Честное слово, ты ни на кого не похож. За тобой пойдут на край света. Ты из чего угодно выпутаешься. В тебе столько отваги – она так и лучится. Ты сильный – сильный духом. На что угодно спорю – у тебя предназначение.
Решаю рискнуть. Надо наконец выяснить.
– А число у меня какое?
Она хмурится.
– Сынок, я чисел не вижу. Я не такая, как ты и мама.
Выходит, она все знает.
– Откуда ты про них узнала?
– Твоя мама рассказала. Я уже давным-давно про них знаю, а когда она обнаружила, что у нее будешь ты, то сразу мне позвонила.
Тут я понимаю: придется ей рассказать про первое января – рассказать, что я держал в себе все лето.
– Баб, половина народу в Лондоне погибнет в следующем году. Я не сочиняю. Я видел их числа.
Она кивает:
– Знаю.
– Откуда?!
– Ну, Джем говорила мне про две тысячи двадцать седьмой. Предупреждала.
Хватаюсь за голову. Бабуля все знает! Мама все знала! Меня трясет, но не от страха, а от злости. Совсем обалдели – ничего мне не говорить? Как можно было бросить меня одного?!
– Почему ты мне не сказала? А она?..
Злость во мне так и шипит, так и бурлит в руках и ногах. Пинаю панель на стене под кухонными шкафчиками.
– Перестань!
Мне надо что-то разнести, иначе я сейчас лопну. Пинаю панель еще раз – она со стуком валится на пол.
– Адам! Прекрати!
Бабуля уже на ногах и кидается ко мне. Хватает за запястья. Я пытаюсь вывернуться, но она сильная, гораздо сильнее, чем кажется с виду. Несколько секунд мы боремся. Потом она молниеносно отпускает одну руку и с размаху влепляет мне пощечину.
– Здесь нельзя! – кричит бабуля. – В моем доме – нельзя! Не потерплю!
Я немного прихожу в себя. Смотрю на все со стороны – парень-подросток подрался со старухой в ее кухне, – и мне становится жарко от стыда.
– Прости, баб, – говорю. Тру щеку – там, где она мне врезала. Не знаю, куда глаза деть.
– То-то же, – отвечает бабуля и идет ставить чайник. – Если ты успокоился и в состоянии слушать, можем все обсудить.
– Ладно, – говорю.
– И вообще сам заваривай чай. Мне надо перекурить.
Садится, нашаривает пачку, – и когда она достает сигарету и прикуривает, рука у нее дрожит, еле-еле.
Чай готов, и я сажусь напротив.
– Рассказывай, баб, – говорю. – Рассказывай все, что знаешь. Про меня, про маму, про папу. Я имею право…
Она разглядывает столешницу – или притворяется, будто разглядывает. Стряхивает на пол крошечный клочок пепла – а потом смотрит на меня, выдувает из уголка рта длинную струйку дыма и говорит:
– Да, право ты имеешь, и, похоже, сейчас самое время.
Когда я возвращаюсь домой, бабуля сидит на своей табуретке в кухне, как я и думал. Куда бы ее ни занесло – что сюда, что в Уэстон, – она найдет куда взгромоздиться, отыщет себе местечко и торчит себе там, хлещет чай и дымит весь день напролет.
– Типа того. – Пожимаю плечами.
Она, бабуля в смысле, вроде бы и не двигается – но при этом всегда все замечает, только я не хочу ничего ей рассказывать про школу. Рано еще. Ни к чему ей знать, что я завел себе врага и встретил девушку.
На Джуниора с его угрозами мне начхать. Таких кретинов и таких гадостей мне всю жизнь хватало. Хочет, чтобы я еще разок дал ему под дых, – дам. Я его не испугался. А вот число у него – это другое дело. Я записал его на перемене – но все равно не могу забыть. Мерзкая смерть, и так скоро. Она меня так мучает, что в голове мелькают совершенно лишние мысли. Например, может быть, я при этом буду. А может быть, это у меня в руке будет нож…
Даже сейчас, когда я стою в кухне, опираясь на скамейку, лицо мне заливает пот – будто вот-вот хлопнусь в обморок. А вдруг у меня такое же число, как у Джуниора? Вдруг это не его смерть, а моя? То, что я не знаю собственного числа, бесит меня просто жутко. Я пытался его разглядеть. Все перепробовал – и в зеркало смотрел, и в отражение в окне, даже в воде. Ничего не выходит. Надо смотреть человеку в глаза, и все тут, а единственный человек на свете, на которого я не могу посмотреть, – это я сам.
Вообще-то я именно поэтому дергаюсь из-за всех этих «двадцать седьмых». Их так много, что я запросто могу оказаться среди них. В школе их сотни. В одном моем классе тринадцать.
– Адам, очнись. Я задала тебе вопрос!
Сквозь суматоху в голове пробивается бабулин голос, мозг не успевает вмешаться, и с языка у меня срывается:
– Тринадцать.
Блин! Проболтался!
– Что «тринадцать», малыш? – спрашивает бабуля.
– Да ничего. Так просто подумал… задачка одна по математике.
Бабуля прищуривается и выдувает в потолок струйку дыма. Надо срочно ее отвлекать, поэтому я роюсь в рюкзаке и выуживаю наладонник, который мне выдали, когда я наконец зарегистрировался. Я включал его на уроках, но у меня в жизни не было своего компа, мама считала, что в доме им не место, поэтому я вечно выглядел как полный лох. Видел, как на меня косятся и смеются – мол, дикий совсем, только с пальмы слез.
Бабуля косится на наладонник, но без особого интереса. Она нацелилась в меня, и никакие халявные гаджеты не собьют ей мушку.
– Ну, ты же любишь математику, – говорит бабуля. – И числа любишь.
Я? Люблю числа?! Люблю?! Бабуля пристально смотрит на меня – и вдруг я перестаю понимать, про что она спрашивает. Я про числа никому не рассказывал, кроме мамы и еще одной учительницы в школе, когда был маленький и еще не разобрался, что это такое. Мама всегда говорила, что числа – это наш секрет и знаем о них только мы с ней. Вот я и помалкивал. Никому не рассказывал. Когда она умерла, я решил, что теперь о них знаю только я один. Один на свете. Теперь я засомневался.
– Да нет, не то чтобы люблю, – отвечаю, тщательно подбирая слова. – Просто без них в жизни никак.
– Ага, – кивает бабуля. – Никак.
Мы таращимся друг на друга с минуту – и ничего не говорим. Бубнит радио – новости, типа правительство признало, что промахнулось по целям в Киото на несколько миль, – соседский пес тявкает, как обычно, но молчание наше так и трещит от электричества.
– Адам, я знаю – ты не такой, как все, – говорит наконец бабуля, и по спине у меня бежит холодок. – Я сразу это увидела, как только ты родился.
– Что ты увидела?..
– Я увидела – и вижу сейчас – красивого мальчика. Они в тебе оба – и папа, и мама. Господи, ты так похож на моего Терри. Иногда, честное слово, так и кажется, будто он рядом… словно ничего и не…
Она умолкает. Глаза у нее поблескивают больше обычного, а веки порозовели.
– А еще, бабуля? – Да, она что-то знает. Коротко вздыхает и глядит мне прямо в глаза, глубоко-глубоко.
– А еще у тебя такая аура – ни у кого таких не видела. Красная с золотом. Честное слово, ты ни на кого не похож. За тобой пойдут на край света. Ты из чего угодно выпутаешься. В тебе столько отваги – она так и лучится. Ты сильный – сильный духом. На что угодно спорю – у тебя предназначение.
Решаю рискнуть. Надо наконец выяснить.
– А число у меня какое?
Она хмурится.
– Сынок, я чисел не вижу. Я не такая, как ты и мама.
Выходит, она все знает.
– Откуда ты про них узнала?
– Твоя мама рассказала. Я уже давным-давно про них знаю, а когда она обнаружила, что у нее будешь ты, то сразу мне позвонила.
Тут я понимаю: придется ей рассказать про первое января – рассказать, что я держал в себе все лето.
– Баб, половина народу в Лондоне погибнет в следующем году. Я не сочиняю. Я видел их числа.
Она кивает:
– Знаю.
– Откуда?!
– Ну, Джем говорила мне про две тысячи двадцать седьмой. Предупреждала.
Хватаюсь за голову. Бабуля все знает! Мама все знала! Меня трясет, но не от страха, а от злости. Совсем обалдели – ничего мне не говорить? Как можно было бросить меня одного?!
– Почему ты мне не сказала? А она?..
Злость во мне так и шипит, так и бурлит в руках и ногах. Пинаю панель на стене под кухонными шкафчиками.
– Перестань!
Мне надо что-то разнести, иначе я сейчас лопну. Пинаю панель еще раз – она со стуком валится на пол.
– Адам! Прекрати!
Бабуля уже на ногах и кидается ко мне. Хватает за запястья. Я пытаюсь вывернуться, но она сильная, гораздо сильнее, чем кажется с виду. Несколько секунд мы боремся. Потом она молниеносно отпускает одну руку и с размаху влепляет мне пощечину.
– Здесь нельзя! – кричит бабуля. – В моем доме – нельзя! Не потерплю!
Я немного прихожу в себя. Смотрю на все со стороны – парень-подросток подрался со старухой в ее кухне, – и мне становится жарко от стыда.
– Прости, баб, – говорю. Тру щеку – там, где она мне врезала. Не знаю, куда глаза деть.
– То-то же, – отвечает бабуля и идет ставить чайник. – Если ты успокоился и в состоянии слушать, можем все обсудить.
– Ладно, – говорю.
– И вообще сам заваривай чай. Мне надо перекурить.
Садится, нашаривает пачку, – и когда она достает сигарету и прикуривает, рука у нее дрожит, еле-еле.
Чай готов, и я сажусь напротив.
– Рассказывай, баб, – говорю. – Рассказывай все, что знаешь. Про меня, про маму, про папу. Я имею право…
Она разглядывает столешницу – или притворяется, будто разглядывает. Стряхивает на пол крошечный клочок пепла – а потом смотрит на меня, выдувает из уголка рта длинную струйку дыма и говорит:
– Да, право ты имеешь, и, похоже, сейчас самое время.
Сара
Он дергает дверь.
Я перестаю дышать.
В темноте слышно, как поворачивается дверная ручка, как металл царапает дерево: я заклинила дверь стулом. Слышно, как они трутся друг о друга – это он шевелит дверь, сначала чуть-чуть, потом налегает изо всех сил. Так и вижу его лицо – сначала растерянное, потом злобное, – и отодвигаюсь подальше к изголовью, сижу прямо-прямо, уткнувшись подбородком в колени, и скрещиваю на счастье пальцы на обеих руках.
На несколько секунд в комнате становится тихо – а потом он начинает снова. Не верит. Хочет убедиться.
Потом шаги – и тишина.
Я еще сильнее обхватываю коленки и качаюсь из стороны в сторону. Впору кричать, визжать, плясать – но тишину нарушать нельзя. Нельзя будить остальных – Марти и Люка в соседней комнате, маму в спальне дальше по коридору.
Теперь надо поспать. Теперь можно. Распрямляю ноги, проскальзываю под одеяло. Я устала, но спать не хочется, и приходится лежать целую вечность – и все это время я и ликую, и боюсь. Битву я выиграла – но война еще не кончена. В окно барабанит дождь.
Вот бы мне поспать – восемь часов пустоты, мечта! – но, даже когда удается задремать, это не отдых. Я проваливаюсь в страшный сон, который поджидает меня каждую ночь.
Пламя пылает оранжевым.
Я горю заживо. Я в ловушке, меня завалило обломками.
Пламя пылает желтым.
Малышка кричит. Мы погибнем – мы с ней погибнем. Парень со шрамами на лице тоже здесь. Он сам – пламя, сам – огонь, он обожжен, обуглен, черная фигура среди грохочущего, трескучего, брызжущего жара.
Пламя пылает белым.
И он хватает малышку, мою девочку, и уходит, и пламя пожирает его.
Когда я силой заставляю себя проснуться, в комнате еще темно. Футболка на спине и простыня насквозь мокрые. В голове у меня число – яркое, будто неоновое, оно слепит мне глаза изнутри. Первое января две тысячи двадцать седьмого года. Такого мне раньше не снилось. Это что-то новое. Это он мне принес. Тот парень.
Тот парень из школы – и есть тот парень из моего сна. Это он. Я уверена. Сумел выбраться у меня из головы и пролез в мою жизнь. Как? Как ему это удалось? Хрень какая-то. Чушь собачья. Так не бывает.
Шарю по тумбочке, включаю свет. Тру глаза, пока они не привыкнут, и тут вижу стул, ножкой которого я заклинила дверь.
Еще как бывает, думаю я туповато. Еще и не такое бывает, сплошь и рядом.
Я перестаю дышать.
В темноте слышно, как поворачивается дверная ручка, как металл царапает дерево: я заклинила дверь стулом. Слышно, как они трутся друг о друга – это он шевелит дверь, сначала чуть-чуть, потом налегает изо всех сил. Так и вижу его лицо – сначала растерянное, потом злобное, – и отодвигаюсь подальше к изголовью, сижу прямо-прямо, уткнувшись подбородком в колени, и скрещиваю на счастье пальцы на обеих руках.
На несколько секунд в комнате становится тихо – а потом он начинает снова. Не верит. Хочет убедиться.
Потом шаги – и тишина.
Я еще сильнее обхватываю коленки и качаюсь из стороны в сторону. Впору кричать, визжать, плясать – но тишину нарушать нельзя. Нельзя будить остальных – Марти и Люка в соседней комнате, маму в спальне дальше по коридору.
Теперь надо поспать. Теперь можно. Распрямляю ноги, проскальзываю под одеяло. Я устала, но спать не хочется, и приходится лежать целую вечность – и все это время я и ликую, и боюсь. Битву я выиграла – но война еще не кончена. В окно барабанит дождь.
Вот бы мне поспать – восемь часов пустоты, мечта! – но, даже когда удается задремать, это не отдых. Я проваливаюсь в страшный сон, который поджидает меня каждую ночь.
Пламя пылает оранжевым.
Я горю заживо. Я в ловушке, меня завалило обломками.
Пламя пылает желтым.
Малышка кричит. Мы погибнем – мы с ней погибнем. Парень со шрамами на лице тоже здесь. Он сам – пламя, сам – огонь, он обожжен, обуглен, черная фигура среди грохочущего, трескучего, брызжущего жара.
Пламя пылает белым.
И он хватает малышку, мою девочку, и уходит, и пламя пожирает его.
Когда я силой заставляю себя проснуться, в комнате еще темно. Футболка на спине и простыня насквозь мокрые. В голове у меня число – яркое, будто неоновое, оно слепит мне глаза изнутри. Первое января две тысячи двадцать седьмого года. Такого мне раньше не снилось. Это что-то новое. Это он мне принес. Тот парень.
Тот парень из школы – и есть тот парень из моего сна. Это он. Я уверена. Сумел выбраться у меня из головы и пролез в мою жизнь. Как? Как ему это удалось? Хрень какая-то. Чушь собачья. Так не бывает.
Шарю по тумбочке, включаю свет. Тру глаза, пока они не привыкнут, и тут вижу стул, ножкой которого я заклинила дверь.
Еще как бывает, думаю я туповато. Еще и не такое бывает, сплошь и рядом.
Адам
Оказывается, они были знаменитости! Мои мама с папой. А я и не знал. Пару недель в 2009 году о них говорила вся страна и все их искали. «Разыскиваются подозреваемые». Подозревали их в том, чего они не делали, – просто оказались в ненужное время в ненужном месте. А все потому, что мама тоже видела числа – как я.
Бабуля сохранила вырезки из газет – у меня от них мурашки по коже. Мама с папой – такие молоденькие, моложе, чем я сейчас, глядят с первой страницы. Когда они завели меня, они были вообще дети. Папа так вообще про меня так и не узнал. Он погиб, когда мама еще не знала, что беременна.
Рассказали бы мне обо всем раньше – спросил бы у мамы, мы бы с ней поговорили… а так она про числа долдонила только одно – это тайна, и все тут. Никому нельзя говорить, какое у него число. Вот я и успел сказать на всем белом свете только ей – написал на той картинке в школе.
Что же с мамой после этого творилось, а? Каково ей было в последние годы – все знать? Кое-что я сейчас выясню. Рядом с моей записной книжкой лежит сложенный пополам конверт. Договорив все про папу и маму, бабуля дает его мне.
– Она хотела, чтобы ты это прочитал. Когда настанет время. По-моему, это как раз сейчас.
На конверте написано мое имя – маминым почерком, который я ни с чем не спутаю. Когда я его вижу, у меня сердце останавливается на секунду, вот честное слово. Не верится, что письмо настоящее. Оно от мамы. Оно – мне.
А бабуля, оказывается, прятала его от меня. Какое право она имела… Во мне снова вспыхивает злость.
– Давно оно у тебя? – спрашиваю.
– Она дала его мне за пару месяцев до того, как ушла.
– Почему ты не отдала его мне? Оно мое. На нем стоит мое имя.
– Я же тебе говорила, – произносит она медленно, словно к полудурку обращается, – она попросила, чтобы я сберегла его для тебя. До той поры, пока ты не будешь готов…
– А ты, конечно, прекрасно понимаешь, готов я или нет! Ты-то точно знаешь, как лучше!
Она глядит мне прямо в глаза. Не хуже меня слышит, как между нами все звенит, и отступать не собирается.
– Да, знаю, твоя мама, по крайней мере, так считала. Она мне доверяла.
Я фыркаю.
– Мне шестнадцать лет. Я и без тебя могу все решить! Ты про меня ни фига не знаешь!
– Я знаю больше, чем ты думаешь, сынок. Может, успокоишься наконец и вскроешь конверт?
Конверт. А я и забыл, из-за чего мы тут лаемся.
– Я один прочитаю, – говорю и прижимаю конверт к груди. Он мой, а не бабулин. Она явно расстроена. По всему видно – старую клячу так и корежит от любопытства. Потом она громко хмыкает и тянется за очередной сигаретой.
– Естественно, – говорит она. – Естественно, читай. Потом приходи, поговорим. Я буду здесь, никуда не уйду.
Уношу письмо в комнату и сажусь на кровать. Это моя территория, моя личная комната – только на самом деле она не моя. У меня же своего – раз, два и обчелся. А остальное тут папино – то есть того мальчишки, который был моложе меня, мальчишки, которого я никогда не видел и который так обо мне и не узнал. Я тут как в музее – в окружении его барахла. После смерти папы бабуля ничего здесь не трогала, и было ясно, что селить меня сюда для нее нож острый, но мне было больше некуда деваться.
Кладу конверт на колени и таращусь на него. Мамин почерк. Этого конверта касались ее руки. Интересно, на нем что-нибудь осталось? Разглаживаю его пальцами. Да, я хочу прочитать письмо, но еще я понимаю: прочитаю – и все кончится. Больше у меня ничего от мамы не будет. Это как еще раз с ней прощаться.
А я не хочу, чтобы все кончалось. Я и так знаю, что уже все. Знаю, что ее нет – а теперь мне вернули маленькую ее частичку.
– Мама, – говорю.
Голос звучит непривычно, как будто чужой.
Как я хочу, чтобы она была здесь, со мной!
И я открываю конверт – и она здесь.
Как только я начинаю читать, сразу слышу ее голос, вижу, как она сидит в постели, опершись на подушки, и пишет. Волос у нее нет, никакого тела почитай что и не осталось. Отощала – даже лица не узнать. Но это все равно она. Все равно мама.
Дорогой Адам!
Я пишу это письмо, зная, что, когда ты его прочитаешь, меня уже не будет. Мне столько надо тебе сказать – но все сводится к одному. Я тебя люблю. Всегда любила и всегда буду любить.
Надеюсь, ты меня помнишь, но если начнешь забывать, как я выглядела или какой у меня голос или еще что-нибудь, то это ничего. Главное – помни саму любовь. Остальное не важно.
Жалко, что я не увижу, как ты растешь, но, раз не получится, я попросила бабулю за тобой приглядеть. Твоя бабуля – золото, веди себя с ней как следует, не хулигань и не груби.
Адам, мне надо, чтобы ты сделал одну вещь. Меня не будет, беречь тебя будет некому, поэтому я говорю тебе это сейчас. Живи в Уэстоне или где-нибудь еще в маленьком городке. Адам, не езди в Лондон. Когда я росла, то видела тамошние числа. Мы с тобой одинаковые – видим такое, о чем больше никто не должен знать. Я кое-кому говорила – нарушала собственное правило – и ни к чему хорошему это не привело. Никому не говори. Ни одной живой душе. Никогда. Будет только хуже, честное слово, Адам, я знаю, что говорю.
Лондон – опасное место. 112027. Когда я была маленькая, то видела это число у прорвы народу. Адам, найди место, где у всех хорошие числа, и там и оставайся. Не езди в Лондон. Не разрешай бабуле увезти тебя туда и саму ее не отпускай. Так будет лучше.
Все, мне пора. Дописать, попрощаться – мне страшно даже подумать об этом. Всех слов на свете не хватит, чтобы сказать тебе, как я тебя люблю. Ты – лучшее в моей жизни. Лучшее. Не забывай.
С любовью – навеки —
Мама
ХХХХХХХ
С подбородка у меня капает слеза – прямо на письмо. Чернила расплываются, будто салют, и мамины поцелуи тают на глазах.
– Тьфу!..
Вытираю бумагу пальцем – только все порчу. Нахожу в кармане смятую салфетку и промокаю бумагу, и все это время слезы так и текут. Тогда я откладываю письмо на подушку – от греха подальше – и даю им волю.
Я уже давно не плакал – с самой маминой смерти. Теперь мне не остановиться. Будто плотину прорвало – меня уносит волной, которая сильнее меня. Я плачу всем телом и ничего не могу поделать – громкие всхлипы, слезы и сопли, рыдания и тоненький писк, – я и не знал, что во мне живут такие звуки. А потом я сжимаюсь в комочек и качаюсь вперед-назад, вперед-назад, не знаю даже, сколько времени прошло, но потом понемногу останавливаюсь. И ничего уже не осталось. Ни слез, ничего.
Оглядываюсь, как будто впервые вижу эту комнату, и меня снова одолевает злость – щекочется в кончиках пальцев, пульсирует с ног до головы.
«Не езди в Лондон. Не разрешай бабуле увезти тебя туда и саму ее не отпускай».
Так я и знал, что здесь опасно. Так я и знал, что не надо было нам сюда ехать.
Выбегаю из комнаты, хлопнув дверью, мчусь вниз по лестнице. Бабуля по-прежнему в кухне. Перед ней – чашка чаю, в зубах – сигарета.
– Она не хотела, чтобы мы с тобой ехали в Лондон! Хотела, чтобы мы остались в Уэстоне! Ты это знала? Знала? Знала?!!
Наваливаюсь на стол напротив бабули, вцепляюсь в него обеими руками, изо всех сил, аж пальцы белеют.
Бабуля поднимает руку и трет себе лоб. На миг прикрывает глаза – но когда она их открывает, в них светится упрямство и непокорность.
– Да-да, что-то она такое говорила.
– Что-то говорила – и ты все равно потащила меня сюда?!
– Да, потащила, но… – Она думает, со мной можно спорить, можно оправдаться! Совсем спятила? Да что бы она ни сказала – лучше не станет. Попалась, зараза, – оказывается, она только о себе и думала!
– Ведь я же говорил – не хочу никуда ехать! И мама говорила!
– Адам…
– Она тебе доверяла!
– Я знаю, но…
Она протягивает руку к пепельнице. Пальцы у нее дрожат, когда она тушит окурок. Пепельница переполнилась – грязная, гадостная, как она сама. Я тоже протягиваю руку, беру эту пакость и швыряю об стену. Пепельница валится на пол и разбивается. Осколки и окурки летят в разные стороны.
– Адам! – орет бабуля. – Хватит!
Ничего не хватит. Я ей еще покажу.
Хватаюсь за стол еще крепче и переворачиваю его, и он падает на бок, к мойке, битая посуда и старая заварка летят в одну кучу с пеплом и осколками.
– Господи боже мой! Адам, перестань!
– Заткнись! Не пыли мне тут!
– Как ты смеешь…
Пепельницы мне мало. Стола тоже мало. Они не виноваты. Это все она.
А значит, пора мне валить. Я-то понимаю, что теперь сделаю, – а это уже полный перебор. Так нельзя. А очень хочется, но стоит начать… если я начну, то уже не остановлюсь.
– Сволочь! Сволочь!
Выбегаю из кухни в коридор, оттуда – за дверь, пока не передумал. В лицо ударяет холод, я останавливаюсь подышать. Только мне не стоится. Во мне искрит столько энергии, я так завелся, что иду по улице, быстрее, быстрее, потом бегу. Пока я бегу, начинается дождь, и ледяные капли жгут мне лицо.
Я бегу не от нее. Я бегу от того, что мог бы с ней сделать. Так будет лучше. Нам обоим будет лучше, если я буду бежать и бежать и никогда не вернусь.
Бабуля сохранила вырезки из газет – у меня от них мурашки по коже. Мама с папой – такие молоденькие, моложе, чем я сейчас, глядят с первой страницы. Когда они завели меня, они были вообще дети. Папа так вообще про меня так и не узнал. Он погиб, когда мама еще не знала, что беременна.
Рассказали бы мне обо всем раньше – спросил бы у мамы, мы бы с ней поговорили… а так она про числа долдонила только одно – это тайна, и все тут. Никому нельзя говорить, какое у него число. Вот я и успел сказать на всем белом свете только ей – написал на той картинке в школе.
Что же с мамой после этого творилось, а? Каково ей было в последние годы – все знать? Кое-что я сейчас выясню. Рядом с моей записной книжкой лежит сложенный пополам конверт. Договорив все про папу и маму, бабуля дает его мне.
– Она хотела, чтобы ты это прочитал. Когда настанет время. По-моему, это как раз сейчас.
На конверте написано мое имя – маминым почерком, который я ни с чем не спутаю. Когда я его вижу, у меня сердце останавливается на секунду, вот честное слово. Не верится, что письмо настоящее. Оно от мамы. Оно – мне.
А бабуля, оказывается, прятала его от меня. Какое право она имела… Во мне снова вспыхивает злость.
– Давно оно у тебя? – спрашиваю.
– Она дала его мне за пару месяцев до того, как ушла.
– Почему ты не отдала его мне? Оно мое. На нем стоит мое имя.
– Я же тебе говорила, – произносит она медленно, словно к полудурку обращается, – она попросила, чтобы я сберегла его для тебя. До той поры, пока ты не будешь готов…
– А ты, конечно, прекрасно понимаешь, готов я или нет! Ты-то точно знаешь, как лучше!
Она глядит мне прямо в глаза. Не хуже меня слышит, как между нами все звенит, и отступать не собирается.
– Да, знаю, твоя мама, по крайней мере, так считала. Она мне доверяла.
Я фыркаю.
– Мне шестнадцать лет. Я и без тебя могу все решить! Ты про меня ни фига не знаешь!
– Я знаю больше, чем ты думаешь, сынок. Может, успокоишься наконец и вскроешь конверт?
Конверт. А я и забыл, из-за чего мы тут лаемся.
– Я один прочитаю, – говорю и прижимаю конверт к груди. Он мой, а не бабулин. Она явно расстроена. По всему видно – старую клячу так и корежит от любопытства. Потом она громко хмыкает и тянется за очередной сигаретой.
– Естественно, – говорит она. – Естественно, читай. Потом приходи, поговорим. Я буду здесь, никуда не уйду.
Уношу письмо в комнату и сажусь на кровать. Это моя территория, моя личная комната – только на самом деле она не моя. У меня же своего – раз, два и обчелся. А остальное тут папино – то есть того мальчишки, который был моложе меня, мальчишки, которого я никогда не видел и который так обо мне и не узнал. Я тут как в музее – в окружении его барахла. После смерти папы бабуля ничего здесь не трогала, и было ясно, что селить меня сюда для нее нож острый, но мне было больше некуда деваться.
Кладу конверт на колени и таращусь на него. Мамин почерк. Этого конверта касались ее руки. Интересно, на нем что-нибудь осталось? Разглаживаю его пальцами. Да, я хочу прочитать письмо, но еще я понимаю: прочитаю – и все кончится. Больше у меня ничего от мамы не будет. Это как еще раз с ней прощаться.
А я не хочу, чтобы все кончалось. Я и так знаю, что уже все. Знаю, что ее нет – а теперь мне вернули маленькую ее частичку.
– Мама, – говорю.
Голос звучит непривычно, как будто чужой.
Как я хочу, чтобы она была здесь, со мной!
И я открываю конверт – и она здесь.
Как только я начинаю читать, сразу слышу ее голос, вижу, как она сидит в постели, опершись на подушки, и пишет. Волос у нее нет, никакого тела почитай что и не осталось. Отощала – даже лица не узнать. Но это все равно она. Все равно мама.
Дорогой Адам!
Я пишу это письмо, зная, что, когда ты его прочитаешь, меня уже не будет. Мне столько надо тебе сказать – но все сводится к одному. Я тебя люблю. Всегда любила и всегда буду любить.
Надеюсь, ты меня помнишь, но если начнешь забывать, как я выглядела или какой у меня голос или еще что-нибудь, то это ничего. Главное – помни саму любовь. Остальное не важно.
Жалко, что я не увижу, как ты растешь, но, раз не получится, я попросила бабулю за тобой приглядеть. Твоя бабуля – золото, веди себя с ней как следует, не хулигань и не груби.
Адам, мне надо, чтобы ты сделал одну вещь. Меня не будет, беречь тебя будет некому, поэтому я говорю тебе это сейчас. Живи в Уэстоне или где-нибудь еще в маленьком городке. Адам, не езди в Лондон. Когда я росла, то видела тамошние числа. Мы с тобой одинаковые – видим такое, о чем больше никто не должен знать. Я кое-кому говорила – нарушала собственное правило – и ни к чему хорошему это не привело. Никому не говори. Ни одной живой душе. Никогда. Будет только хуже, честное слово, Адам, я знаю, что говорю.
Лондон – опасное место. 112027. Когда я была маленькая, то видела это число у прорвы народу. Адам, найди место, где у всех хорошие числа, и там и оставайся. Не езди в Лондон. Не разрешай бабуле увезти тебя туда и саму ее не отпускай. Так будет лучше.
Все, мне пора. Дописать, попрощаться – мне страшно даже подумать об этом. Всех слов на свете не хватит, чтобы сказать тебе, как я тебя люблю. Ты – лучшее в моей жизни. Лучшее. Не забывай.
С любовью – навеки —
Мама
ХХХХХХХ
С подбородка у меня капает слеза – прямо на письмо. Чернила расплываются, будто салют, и мамины поцелуи тают на глазах.
– Тьфу!..
Вытираю бумагу пальцем – только все порчу. Нахожу в кармане смятую салфетку и промокаю бумагу, и все это время слезы так и текут. Тогда я откладываю письмо на подушку – от греха подальше – и даю им волю.
Я уже давно не плакал – с самой маминой смерти. Теперь мне не остановиться. Будто плотину прорвало – меня уносит волной, которая сильнее меня. Я плачу всем телом и ничего не могу поделать – громкие всхлипы, слезы и сопли, рыдания и тоненький писк, – я и не знал, что во мне живут такие звуки. А потом я сжимаюсь в комочек и качаюсь вперед-назад, вперед-назад, не знаю даже, сколько времени прошло, но потом понемногу останавливаюсь. И ничего уже не осталось. Ни слез, ничего.
Оглядываюсь, как будто впервые вижу эту комнату, и меня снова одолевает злость – щекочется в кончиках пальцев, пульсирует с ног до головы.
«Не езди в Лондон. Не разрешай бабуле увезти тебя туда и саму ее не отпускай».
Так я и знал, что здесь опасно. Так я и знал, что не надо было нам сюда ехать.
Выбегаю из комнаты, хлопнув дверью, мчусь вниз по лестнице. Бабуля по-прежнему в кухне. Перед ней – чашка чаю, в зубах – сигарета.
– Она не хотела, чтобы мы с тобой ехали в Лондон! Хотела, чтобы мы остались в Уэстоне! Ты это знала? Знала? Знала?!!
Наваливаюсь на стол напротив бабули, вцепляюсь в него обеими руками, изо всех сил, аж пальцы белеют.
Бабуля поднимает руку и трет себе лоб. На миг прикрывает глаза – но когда она их открывает, в них светится упрямство и непокорность.
– Да-да, что-то она такое говорила.
– Что-то говорила – и ты все равно потащила меня сюда?!
– Да, потащила, но… – Она думает, со мной можно спорить, можно оправдаться! Совсем спятила? Да что бы она ни сказала – лучше не станет. Попалась, зараза, – оказывается, она только о себе и думала!
– Ведь я же говорил – не хочу никуда ехать! И мама говорила!
– Адам…
– Она тебе доверяла!
– Я знаю, но…
Она протягивает руку к пепельнице. Пальцы у нее дрожат, когда она тушит окурок. Пепельница переполнилась – грязная, гадостная, как она сама. Я тоже протягиваю руку, беру эту пакость и швыряю об стену. Пепельница валится на пол и разбивается. Осколки и окурки летят в разные стороны.
– Адам! – орет бабуля. – Хватит!
Ничего не хватит. Я ей еще покажу.
Хватаюсь за стол еще крепче и переворачиваю его, и он падает на бок, к мойке, битая посуда и старая заварка летят в одну кучу с пеплом и осколками.
– Господи боже мой! Адам, перестань!
– Заткнись! Не пыли мне тут!
– Как ты смеешь…
Пепельницы мне мало. Стола тоже мало. Они не виноваты. Это все она.
А значит, пора мне валить. Я-то понимаю, что теперь сделаю, – а это уже полный перебор. Так нельзя. А очень хочется, но стоит начать… если я начну, то уже не остановлюсь.
– Сволочь! Сволочь!
Выбегаю из кухни в коридор, оттуда – за дверь, пока не передумал. В лицо ударяет холод, я останавливаюсь подышать. Только мне не стоится. Во мне искрит столько энергии, я так завелся, что иду по улице, быстрее, быстрее, потом бегу. Пока я бегу, начинается дождь, и ледяные капли жгут мне лицо.
Я бегу не от нее. Я бегу от того, что мог бы с ней сделать. Так будет лучше. Нам обоим будет лучше, если я буду бежать и бежать и никогда не вернусь.
Сара
Мне с собой ничего не взять. Он всегда подвозит меня до школы и обязательно заметит лишние сумки. Значит, остается только школьный рюкзак – и деньги. На деньги все можно купить.
Когда я убегу, проверят мой счет. Попросят полицию или еще кого-нибудь проследить, что я потратила и где была. Нужна наличка. И побольше.
Я уже пару месяцев таскаю десятки у мамы из кошелька. По одной, чтобы она не заметила. Знаю, что папа держит деньги у себя в кабинете. Заходить к нему у меня не хватало духу – это его комната, она пахнет им. Даже когда я знаю, что его нет дома и еще сто лет не будет, все равно не могу себя заставить.
Теперь – другое дело. Завтра я убегу. Вытряхиваю из рюкзака все учебники – обойдусь без них, – а потом аккуратно складываю кое-какое белье, любимые футболки, спортивные штаны. Гляжу на джинсы в комоде. Ужасно хочется прихватить пару – я всегда хожу в джинсах, – но даже самые любимые, выношенные и застиранные до того, что они стали мягкие и мешковатые, сейчас уже не годятся. Незачем мне брать вещи, которые я не смогу носить.
Подсчитываю припрятанные деньги – восемьдесят пять евро, мало. У Марти и Люка наверняка что-то есть. Обокрасть родных братьев? Сейчас – пожалуйста, только они сидят у себя по комнатам. А мне нужны еще деньги. Значит, придется позаимствовать папины денежки.
Он где-то гуляет – угощает клиентов обедом. Мама в гостиной смотрит ящик. Прохожу мимо двери, приостанавливаюсь. Есть и другой выход – или нет? Мне не обязательно убегать из дому. Можно вот прямо сейчас пойти и сесть рядом с мамой и все ей рассказать. А тогда – тогда ведь ей придется что-то сделать, правда? Позвонить в полицию? Выгнать его вон? Или собрать манатки и уехать и забрать нас – и меня, и мальчишек?
А может, она и слушать не станет. Отправит меня сидеть в свою комнату за такую наглую ложь. Или вообще пожмет плечами – мол, такова жизнь и такой уж у него характер.
Вообще-то я подозреваю, что она давно все поняла. Не слепая же. Только про ребенка она не знает. Никто не знает. Вот почему я ухожу. Этот ребенок – мой. И он его не увидит. Никогда к нему не притронется. Ребенок – мой, он растет во мне. Я его сберегу.
Я даже не знаю, какой у меня срок. Месячные у меня давно были через пень-колоду, я и не заметила, когда они прекратились. Но одежда уже так жмет, что скоро я не смогу больше прятать живот. Пора уходить.
Я думала, он запер кабинет, – но нет, там открыто. Ручка поворачивается, дверь плавно открывается. Делаю шаг за порог – и меня начинает мутить. Этот кабинет – вылитый он\ по стенам – сценки игры в гольф, стол и кресло красного дерева. Едва не впадаю в панику – но все равно подхожу к столу. Дергаю ящики. Заперто. Блин. Наверняка он носит ключ при себе, – значит, я влипла. Если дерну сильнее, сломаю замок, он заметит – и пошло-поехало.
В кабинете есть камин с полкой. Там он расставил семейные фотографии в рамках – сплошь счастливые лица да улыбки. Камеру не обманешь. Правда?
Вот мой портрет – снимали в какой-то поездке. Пляж в Корнуэльсе. Я в полосатом купальничке, светлые волосы падают на плечи. Глаза сощурены, потому что меня слепит солнце, улыбаюсь в объектив. Я обожала папу. Он был мой герой – большой, сильный, смешной. Все знал и все умел. А я была его принцесса. На этом фото мне семь, а когда он начал навещать меня по ночам, мне было двенадцать.
Что произошло? Почему он стал это делать? Неужели жизнь не могла остаться такой, как на этом снимке – золотой, солнечной, невинной?
Протягиваю руку и беру портрет. Как давно я перестала чувствовать себя девчушкой на фото, – можно сказать, между нами нет ничего общего. Я несколько секунд гляжу ей в глаза, а потом вдруг прижимаю снимок к груди. Мне хочется стать ей как мама. Мне хочется защитить ее. Мне уже поздно, думаю я, но для ребенка во мне – еще нет. Мы сможем начать все сначала, сможем прожить жизнь так, как положено.
Прямо передо мной – на уровне глаз, на каминной полке – лежит ключ. Оказывается, он хранит его за моим портретом. Беру ключ, ставлю фото на место. Я так хочу отчаянно уцепиться за этот портрет, так хочу забрать его с собой, но, если что-то изменится, если будет какой-то непорядок, он заметит – и начнет задавать вопросы. Мне нельзя рисковать. Надо вести себя осторожно.
Ключ подходит к ящикам стола. Деньги лежат в верхнем. Три пачки купюр, стянутые резинками. Как мне быть – забрать все и надеяться, что он не заглянет сюда ни сегодня вечером, ни завтра утром? Рука замирает над открытым ящиком. В конце концов я беру одну пачку, ту, которая лежит в глубине: если он приоткроет ящик, все на вид будет как раньше. Он заметит пропажу, только если выдвинет ящик до упора.
Сую пачку в карман, задвигаю ящик, запираю замок и кладу ключ обратно за собственный портрет.
– Пока, – говорю я девчушке на снимке. Закрываю за собой дверь в кабинет и иду наверх. Кладу деньги во внутренний карман рюкзака, который застегивается на молнию, и проверяю, все ли я взяла.
Да, все. Теперь я готова.
Когда я убегу, проверят мой счет. Попросят полицию или еще кого-нибудь проследить, что я потратила и где была. Нужна наличка. И побольше.
Я уже пару месяцев таскаю десятки у мамы из кошелька. По одной, чтобы она не заметила. Знаю, что папа держит деньги у себя в кабинете. Заходить к нему у меня не хватало духу – это его комната, она пахнет им. Даже когда я знаю, что его нет дома и еще сто лет не будет, все равно не могу себя заставить.
Теперь – другое дело. Завтра я убегу. Вытряхиваю из рюкзака все учебники – обойдусь без них, – а потом аккуратно складываю кое-какое белье, любимые футболки, спортивные штаны. Гляжу на джинсы в комоде. Ужасно хочется прихватить пару – я всегда хожу в джинсах, – но даже самые любимые, выношенные и застиранные до того, что они стали мягкие и мешковатые, сейчас уже не годятся. Незачем мне брать вещи, которые я не смогу носить.
Подсчитываю припрятанные деньги – восемьдесят пять евро, мало. У Марти и Люка наверняка что-то есть. Обокрасть родных братьев? Сейчас – пожалуйста, только они сидят у себя по комнатам. А мне нужны еще деньги. Значит, придется позаимствовать папины денежки.
Он где-то гуляет – угощает клиентов обедом. Мама в гостиной смотрит ящик. Прохожу мимо двери, приостанавливаюсь. Есть и другой выход – или нет? Мне не обязательно убегать из дому. Можно вот прямо сейчас пойти и сесть рядом с мамой и все ей рассказать. А тогда – тогда ведь ей придется что-то сделать, правда? Позвонить в полицию? Выгнать его вон? Или собрать манатки и уехать и забрать нас – и меня, и мальчишек?
А может, она и слушать не станет. Отправит меня сидеть в свою комнату за такую наглую ложь. Или вообще пожмет плечами – мол, такова жизнь и такой уж у него характер.
Вообще-то я подозреваю, что она давно все поняла. Не слепая же. Только про ребенка она не знает. Никто не знает. Вот почему я ухожу. Этот ребенок – мой. И он его не увидит. Никогда к нему не притронется. Ребенок – мой, он растет во мне. Я его сберегу.
Я даже не знаю, какой у меня срок. Месячные у меня давно были через пень-колоду, я и не заметила, когда они прекратились. Но одежда уже так жмет, что скоро я не смогу больше прятать живот. Пора уходить.
Я думала, он запер кабинет, – но нет, там открыто. Ручка поворачивается, дверь плавно открывается. Делаю шаг за порог – и меня начинает мутить. Этот кабинет – вылитый он\ по стенам – сценки игры в гольф, стол и кресло красного дерева. Едва не впадаю в панику – но все равно подхожу к столу. Дергаю ящики. Заперто. Блин. Наверняка он носит ключ при себе, – значит, я влипла. Если дерну сильнее, сломаю замок, он заметит – и пошло-поехало.
В кабинете есть камин с полкой. Там он расставил семейные фотографии в рамках – сплошь счастливые лица да улыбки. Камеру не обманешь. Правда?
Вот мой портрет – снимали в какой-то поездке. Пляж в Корнуэльсе. Я в полосатом купальничке, светлые волосы падают на плечи. Глаза сощурены, потому что меня слепит солнце, улыбаюсь в объектив. Я обожала папу. Он был мой герой – большой, сильный, смешной. Все знал и все умел. А я была его принцесса. На этом фото мне семь, а когда он начал навещать меня по ночам, мне было двенадцать.
Что произошло? Почему он стал это делать? Неужели жизнь не могла остаться такой, как на этом снимке – золотой, солнечной, невинной?
Протягиваю руку и беру портрет. Как давно я перестала чувствовать себя девчушкой на фото, – можно сказать, между нами нет ничего общего. Я несколько секунд гляжу ей в глаза, а потом вдруг прижимаю снимок к груди. Мне хочется стать ей как мама. Мне хочется защитить ее. Мне уже поздно, думаю я, но для ребенка во мне – еще нет. Мы сможем начать все сначала, сможем прожить жизнь так, как положено.
Прямо передо мной – на уровне глаз, на каминной полке – лежит ключ. Оказывается, он хранит его за моим портретом. Беру ключ, ставлю фото на место. Я так хочу отчаянно уцепиться за этот портрет, так хочу забрать его с собой, но, если что-то изменится, если будет какой-то непорядок, он заметит – и начнет задавать вопросы. Мне нельзя рисковать. Надо вести себя осторожно.
Ключ подходит к ящикам стола. Деньги лежат в верхнем. Три пачки купюр, стянутые резинками. Как мне быть – забрать все и надеяться, что он не заглянет сюда ни сегодня вечером, ни завтра утром? Рука замирает над открытым ящиком. В конце концов я беру одну пачку, ту, которая лежит в глубине: если он приоткроет ящик, все на вид будет как раньше. Он заметит пропажу, только если выдвинет ящик до упора.
Сую пачку в карман, задвигаю ящик, запираю замок и кладу ключ обратно за собственный портрет.
– Пока, – говорю я девчушке на снимке. Закрываю за собой дверь в кабинет и иду наверх. Кладу деньги во внутренний карман рюкзака, который застегивается на молнию, и проверяю, все ли я взяла.
Да, все. Теперь я готова.
Адам
– Разбейтесь на пары и сядьте с двух сторон стола лицом друг к другу. Сегодня мы рисуем портреты, время – шестьдесят минут. Ну, ищите себе пару!
Естественно, я снова в школе. Когда я не вернулся домой, бабуля позвонила в полицию и заявила, что я пропал. Не думал, что она на такое способна – а вот ведь. На следующее утро меня находят, тащат в полицию, снимают отпечатки пальцев, фотографируют, берут мазок изо рта на ДНК – а потом чипируют меня: раз – и делают укол в шею. Я и пикнуть не успеваю.
Естественно, я снова в школе. Когда я не вернулся домой, бабуля позвонила в полицию и заявила, что я пропал. Не думал, что она на такое способна – а вот ведь. На следующее утро меня находят, тащат в полицию, снимают отпечатки пальцев, фотографируют, берут мазок изо рта на ДНК – а потом чипируют меня: раз – и делают укол в шею. Я и пикнуть не успеваю.