Страница:
Где-то вдали, за райкомом, прогрохотал, лязгая раздрыганным железом кузова на измолоченном асфальте, порожний грузовик. И снова все замерло и затихло.
Трудно сказать, когда именно началась эпидемия. Сначала, пока случаев были единицы, взлеты объявлялись мистикой, досужей болтовней, вроде Бермудского треугольника или летучей посуды — но теперь по стране, по данным ЮНЕСКО, в иные дни доходило до полутора сотен. Новая загадка свалилась как снег на голову. Одни валили на нитраты и вообще на захимиченность бытия; другие кивали на дальние последствия Чернобыля и Карачая, а то и вообще на мутагенное воздействие полузабытых, казалось, лишь в архивах оставивших след ядерных испытаний эпохи пятидесятых; а подчас, полушепотом, поговаривали, что скорее дело в некоем психогенном воздействии. Существует ли возбудитель? Если да, то как он передается? Если нет, то по какому принципу недуг выбирает очередную жертву? Что представляют из себя винг-эмбрионы? Как внедряются они, как укореняются? Как и за счет чего происходит прорастание? Что обеспечивает подъемную силу и энергию переноса, ведь не по ветру же он идет, ведь не секрет, что вектор сдува, насколько можно судить по запоздало включенной статистике, никогда до сих пор не был ориентирован внутрь страны, и поэтому некоторые идеологи уже вещали с видимой доказательностью, будто славянство сгенерировало наконец некое особой компрессии очистное биополе, вытесняющее на задворки мира всех изнеженных, тонкокожих и нервных полукровок… Как и почему крылья безболезненно, за несколько часов, отмирают после переноса?
На все эти вопросы ответов не было.
Но последствиям заражения невозможно было препятствовать. Предпринимались попытки, особенно на первых порах, стихийно, подстерегать больных в момент отрыва и придавливать к земле чем-нибудь тяжелым — гусеницами бульдозеров, ковшами экскаваторов, бетонными балками или шпалами… однако не удавалось избежать членовредительства. Предпринимались попытки изолировать больных в наглухо запертых помещениях без окон — но сила полностью созревших эмбрионов была такова, что они либо проламывали перекрытия и словно из пушки выстреливали искромсанного человека в небо, либо расплющивали его насмерть, лопаясь при этом сами и заливая помещение кровью и странной светящейся лимфой… Предпринимались попытки ампутации эмбрионов на разных стадиях созревания. Одну из них осуществил на Песочной мой школьный приятель, блестящий хирург-онколог; по категорическому требованию родителей, не желавших, чтобы их ребенок оказался изнеженным полукровкой и тем бросил и на них некую тень, он пробовал удалить семичасовые эмбрионы у двенадцатилетней девчушки, книжницы и хохотуньи… Мать отравилась потом газом. А мой друг перестал оперировать навсегда, он поседел, и пальцы начинали дрожать при одном виде инструментов. Девочка погибала три дня, с почти непрерывным криком, наркоз не действовал, никакими обезболивающими не удавалось купировать шок, и швы на спинке раз за разом непостижимо лопались с отчетливым треском — будто взрываясь изнутри, выхаркивая на простыни, на стены палаты переставшую сворачиваться кровь, волокнистые клочья черных тканей, осколки распадающихся, как труха, лопаток и позвонков…
Шерсть на крыльях девушки установилась, вздыбленно замерла, выбрав. Девушка мягко взмыла — парень удержал ее за руки, видно было, как его тряхнуло. Она что-то сказала, он смолчал, с усилием подтягивая ее обратно вниз, к себе. Тюк за его спиной трепетал. Девушка снова засмеялась, нагнулась под своей упругой плоской крышей и — мне плохо было видно теперь их головы, крылья заслоняли — кажется, поцеловала парня.
Словно этого ему и не хватало. Уродливая груда на его спине вдруг с мощным утробным хлопком развернулась, выбросившись в стороны двумя громадными лопастями; по мгновенно напрягшейся шерсти прокатилась стремительная, светящаяся от искр волна и, не разнимая рук, оба свечой пошли вверх — сначала неспешно, потом все быстрее. Парень захохотал, заулюлюкал молодецки — казалось, он должен перебудить полгорода; а когда они пролетали мимо моего окна, сунул руку в карман и, продолжая победно вопить, что-то прицельно швырнул. Две маленькие плоские тени, как летучие мыши, прошелестели у моего лица и обессиленно шлепнулись на пол.
Это были их паспорта.
Когда я снова высунулся, в пепельно-голубом предрассветном небе виднелась лишь продолговатая сдвоенная точка.
Я кинул в рот сразу две таблетки валидола и разгрыз на осколки, чтобы растворялись поскорее.
А потом — потом, едва не сбившим меня с ног ударом, зазвонил мой отключенный телефон.
Трудно сказать, когда именно началась эпидемия. Сначала, пока случаев были единицы, взлеты объявлялись мистикой, досужей болтовней, вроде Бермудского треугольника или летучей посуды — но теперь по стране, по данным ЮНЕСКО, в иные дни доходило до полутора сотен. Новая загадка свалилась как снег на голову. Одни валили на нитраты и вообще на захимиченность бытия; другие кивали на дальние последствия Чернобыля и Карачая, а то и вообще на мутагенное воздействие полузабытых, казалось, лишь в архивах оставивших след ядерных испытаний эпохи пятидесятых; а подчас, полушепотом, поговаривали, что скорее дело в некоем психогенном воздействии. Существует ли возбудитель? Если да, то как он передается? Если нет, то по какому принципу недуг выбирает очередную жертву? Что представляют из себя винг-эмбрионы? Как внедряются они, как укореняются? Как и за счет чего происходит прорастание? Что обеспечивает подъемную силу и энергию переноса, ведь не по ветру же он идет, ведь не секрет, что вектор сдува, насколько можно судить по запоздало включенной статистике, никогда до сих пор не был ориентирован внутрь страны, и поэтому некоторые идеологи уже вещали с видимой доказательностью, будто славянство сгенерировало наконец некое особой компрессии очистное биополе, вытесняющее на задворки мира всех изнеженных, тонкокожих и нервных полукровок… Как и почему крылья безболезненно, за несколько часов, отмирают после переноса?
На все эти вопросы ответов не было.
Но последствиям заражения невозможно было препятствовать. Предпринимались попытки, особенно на первых порах, стихийно, подстерегать больных в момент отрыва и придавливать к земле чем-нибудь тяжелым — гусеницами бульдозеров, ковшами экскаваторов, бетонными балками или шпалами… однако не удавалось избежать членовредительства. Предпринимались попытки изолировать больных в наглухо запертых помещениях без окон — но сила полностью созревших эмбрионов была такова, что они либо проламывали перекрытия и словно из пушки выстреливали искромсанного человека в небо, либо расплющивали его насмерть, лопаясь при этом сами и заливая помещение кровью и странной светящейся лимфой… Предпринимались попытки ампутации эмбрионов на разных стадиях созревания. Одну из них осуществил на Песочной мой школьный приятель, блестящий хирург-онколог; по категорическому требованию родителей, не желавших, чтобы их ребенок оказался изнеженным полукровкой и тем бросил и на них некую тень, он пробовал удалить семичасовые эмбрионы у двенадцатилетней девчушки, книжницы и хохотуньи… Мать отравилась потом газом. А мой друг перестал оперировать навсегда, он поседел, и пальцы начинали дрожать при одном виде инструментов. Девочка погибала три дня, с почти непрерывным криком, наркоз не действовал, никакими обезболивающими не удавалось купировать шок, и швы на спинке раз за разом непостижимо лопались с отчетливым треском — будто взрываясь изнутри, выхаркивая на простыни, на стены палаты переставшую сворачиваться кровь, волокнистые клочья черных тканей, осколки распадающихся, как труха, лопаток и позвонков…
Шерсть на крыльях девушки установилась, вздыбленно замерла, выбрав. Девушка мягко взмыла — парень удержал ее за руки, видно было, как его тряхнуло. Она что-то сказала, он смолчал, с усилием подтягивая ее обратно вниз, к себе. Тюк за его спиной трепетал. Девушка снова засмеялась, нагнулась под своей упругой плоской крышей и — мне плохо было видно теперь их головы, крылья заслоняли — кажется, поцеловала парня.
Словно этого ему и не хватало. Уродливая груда на его спине вдруг с мощным утробным хлопком развернулась, выбросившись в стороны двумя громадными лопастями; по мгновенно напрягшейся шерсти прокатилась стремительная, светящаяся от искр волна и, не разнимая рук, оба свечой пошли вверх — сначала неспешно, потом все быстрее. Парень захохотал, заулюлюкал молодецки — казалось, он должен перебудить полгорода; а когда они пролетали мимо моего окна, сунул руку в карман и, продолжая победно вопить, что-то прицельно швырнул. Две маленькие плоские тени, как летучие мыши, прошелестели у моего лица и обессиленно шлепнулись на пол.
Это были их паспорта.
Когда я снова высунулся, в пепельно-голубом предрассветном небе виднелась лишь продолговатая сдвоенная точка.
Я кинул в рот сразу две таблетки валидола и разгрыз на осколки, чтобы растворялись поскорее.
А потом — потом, едва не сбившим меня с ног ударом, зазвонил мой отключенный телефон.
Спаситель
— Здравствуйте, Глеб Всеволодович, — сказали там. — Узнали?
— Конечно, Александр Евграфович, — ответил я и на обмякших ногах опустился в кресло, — Доброе утро.
— Ценю ваш такт, — сказали там. — Утром еще и не пахнет. Но с вечера я не мог вас застать — сначала занято, потом — никого… Поэтому решился побеспокоить ночью — время, как вы лучше меня понимаете, дорого.
— Почему время дорого? — с каким-то предсмертным нахальством делая вид, что ничего не понимаю, спросил я.
— Мы в курсе ваших неприятностей, — сказали там.
Животный ужас, вколоченный в грациозные, беспомощные и податливые, как девичьи лона, спирали ДНК Скуратовым, Ромодановским, Ежовым… да сколькими, сколькими!.. на миг погасил рассвет.
— Каким образом? — сипло спросил я.
— О, не волнуйтесь, на сей раз никакого «стука», — по тону чувствовалось, что там улыбнулись, — Что вы! Просто ваш Архипов дал мне знать, что вы в затруднительном положении. Дозвониться до вас он не смог, и, поскольку спешил на самолет, передоверил дело мне, памятуя о нашем с вами давнем знакомстве. Я хотел бы встретиться с вами как можно скорее, потому как не исключено, что мы сумеем вам помочь. Хотите, я подъеду?
— Хочу, — сказал я.
Знакомство действительно было давним. Еще в восьмидесятом, в аспирантские мои времена, Александр Евграфович — тогда, кажется, капитан, руководил маленькой группой, которая, до инфаркта перепугав мою мать и деликатно перетряхнув мой дом, удалила из него кучку произведений, в последние годы наперебой публикуемых всеми лучшими журналами. Фатальных последствий не было, мне даже дали защитить свой диссер, но изредка, раз в два — два с половиной года, Александр Евграфович позванивал мне, как приятель, чтобы задать какой-нибудь вопрос или дать какой-нибудь совет. Первое время я нервничал, потом привык на вопросы отвечать нелепыми советами, а на советы — нелепыми вопросами.
Брезгливо смахнув газетой тараканов, он уселся напротив меня, и кресло придушенно пискнуло, словно в его хрупкую плетеную чашу уселся своими котлами, валами, фрикционами, поршнями и заклепками весь тысячетонный государственный аппарат, выкованный на вековых оборонных заводах.
Государство пришло ко мне снова.
Он тоже постарел.
— Ничего не переменилось, — сказал он, озираясь и закуривая. — Все как стояло, так и стоит. Даже креслице это… Только книг сильно прибавилось. Хватает времени на книги?
— Как когда.
— Понимаю вас, понимаю… У меня тоже руки редко доходят. «ГУЛаг» только сейчас и прочел толком… раньше-то, если попадался, сразу по описи сдавать приходилось. Поднаврал старик в деталях — но в целом проза крепкая.
— А я с тех пор и не перечитывал как-то.
— Что разрешено — то неинтересно? — усмехнулся он, держа сигарету в отставленной руке. Дымок поднимался вверх почти без извивов. Свечой. Я промолчал. — Конечно, вам-то не в новинку… хотя, помнится, в те поры чтение Солженицына вы категорически отрицали. Ну да ладно, это, извиняюсь, теперь для широких масс забава. «Самолет по небу катит, Солженицын в нем сидит. „Вот те нате, шиш в томате!“ — Белль, встречая, говорит!» — продекламировал он с нарочитым нижегородским прононсом. Затянулся, прищурился, посерьезнел. Кресло пискнуло. — А вы, значит, решили обойтись без самолета?
Я промолчал.
— Негоже, уважаемый доктор, негоже. В такое время покидать страну. Бросать! Когда каждый порядочный человек на счету! А семью, значит, сынишку трехлетнего, значит — под колеса локомотива истории?
Я промолчал.
— Карьеру вы сделали. Зарабатываете для гуманитария неплохо, да и жена, врач, кое-что в клювике приносит. Не бедствуете. У начальства на счету на хорошем. Мы вам никогда никаких препон не чинили — в симпозиумах участвуете, защищаете честь отечественной науки… Что вам не нравится? Пора перебеситься, пора!
— Не нужен я никому, — вдруг сказал я. Он даже крякнул.
— А вы, батенька, что думали? Конечно, не нужны! Не те времена, чтобы сидеть в башне из слоновой кости! Изящными искусствами страну не накормишь. Но представьте, вынесет вас куда-нибудь, где вам ухитрятся найти применение! Статьи-то ваши переводят, стажеры ездят благоговейные… письма такие пишут — зачитаешься! Хотя, между нами говоря, я думаю, просто с жиру бесятся… не могу я себе представить, чтобы нормальный здоровый человек всерьез интересовался, извиняюсь, социоструктурной этикой… Но, скажем, найдут. Это ли нам не плевок? Пишите здесь! В стол пишите, побольше, чтобы груды начатых разработок лежали, черт возьми, может, и пригодятся! — он разгорячился, видно было, что говорит о наболевшем. — Малевич полвека в запасниках гнил — а теперь выставки, выставки, валюта стране! Булгаков, когда помирал, не всем даже почитать мог дать свой гениальный роман — а глянь: на все языки мира переведен, вон она, советская литература, какая, — не Фадеев проспиртованный! Или этот… ну, первый в мире словарь крючков каких-то восточных составил… расстреляли его случайно как японского шпиона, но нынче-то сорок мировых университетов на его пыльные тетрадки молятся! А вы?! Вам все при жизни подай, на блюдечке, как зарплату! Негоже!
— Булгакова жена любила, — сказал я, — Она его рукописи берегла. Она по редакциям ходила…
— Ну, тут уж что можно сказать, — он развел руками. — Романтическая натура, до революции воспитана. А может, он просто, извиняюсь, как мужик покрепче вашего был? Вы витаминов побольше ешьте… чем на крылышки-то соки тратить. Коньячок тоже помогает — грамм пятьдесят перед… ну, перед.
— Ох, не травите душу, Александр Евграфович. Что ж я, нарочно, что ли? Вам ли незнать, что это болезнь…
— Болезни лечить надо, Глеб Всеволодович.
— Надо, — согласился я. И вдруг сорвался: — Да я бы черту душу заложил, чтоб отстричь этот горб!.. Вы что, не понимаете?! Душу бы!.. — у меня перехватило горло. День был слишком тяжелым — нервы рвались, и опять, как кислотой, подступившими слезами прожигало глаза изнутри.
Он помедлил.
— Ну что ж, это ответ. Значит, я не ошибся в вас.
— Дайте закурить.
Он протянул мне широкую, сверкающую синевой и золотом пачку «Ротманс». Дал огня.
Мне тоже захотелось сидеть непринужденно, развалясь, с сигаретой в расслабленной руке. Этот срыв был непереносим, унизителен. Но сигарета не помогла, тряслась в воздухе вместе с пальцами, и дым шел не свечой, а робким барашком. Только голова закружилась еще сильнее.
— Думаю, мы сможем вам помочь, — сказал Александр Евграфович.
— Каким же это образом? — спросил я холодно, кинул ногу на ногу и попытался расслабиться. И опять непринужденной позы, подобавшей беседе двух равных, не получилось — я забыл про горб; он уперся в спинку и оставил меня высунутым вперед.
— Терапевтическим.
— Умирать я тоже не хочу, — проговорил я. — Тем более, в муках.
— Речь не об операции. Разработан новый метод. — Александр Евграфович глубоко затянулся и помолчал, тщательно обивая пепел в карандашницу. — Риск, конечно, есть, но… В сущности, нам нужен доброволец. Когда Архипов позвонил мне, я понял, что это судьба. Я был уверен в вас и даже определенным образом поручился за вас генералу. Почему-то… почему-то те, кто недоволен страной, когда приходит час испытаний, как правило, наиболее склонны жертвовать собой ради нее.
Не сговариваясь, мы. глубоко затянулись оба. Как равные. Пепел медленным карликовым снегопадом осыпался мне на колени.
— В чем состоит метод?
— Консервация зародышей. Горб, конечно, останется, но… горбатых вы, что ли, не видели? Умные, вежливые люди, просто с физическим недостатком. Мало ли у вас физических недостатков? Но зато останетесь здесь. С друзьями, с семьей!.. Да что я вам объясняю… Потому я так и спешил, чем раньше начнем, тем меньше горб, он же у вас пухнет, как бешеный…
— Кем разработан?
Александр Евграфович помолчал. Снова тщательно отряхнул пепел.
— Опытными специалистами.
— Если эмбрионы будут убиты, ткань может загнить. Заражение… гангрена… Мне не очень верится.
— Вас будут наблюдать.
Он помолчал, и мы опять, не сговариваясь, затянулись одновременно.
— Риск, конечно, есть, — честно повторил он. — На животных тут проб не проведешь.
Алый клок восхода неспешно влетел в комнату сквозь узкую щель между домами напротив. Вдали грохотал первый трамвай.
— Вы вправе отказаться, — проговорил Александр Евграфович. — Хотите лететь — летите. Но уж тогда имейте совесть сознаться: хочу улететь. И никто вам слова худого не скажет… — скулы у него запрыгали, и вдруг он хлопнул ладонью по столу, выкрикнув с болью: — Но мы должны остановить отток, должны! Ведь если так пойдет, здесь, может, вообще никого не останется, кроме безнадежных алкоголиков и большого начальства!
— У меня условие, — хрипло сказал я,
— Я вас слушаю.
— Я должен повидаться с семьей.
Он покивал.
— Понимаю вас, понимаю… Разумеется, Глеб Всеволодович. «Волга» с шофером ждет в проходном дворе, распоряжайтесь.
Я отвернулся. Пепельное душное солнце всплывало над крышами.
— В случае… нежелательных последствий, — сказал Александр Евграфович, — о вашей семье позаботятся. В этом можете быть уверены, товарищ Пойманов.
— Надеюсь, — сказал я и встал.
И не смог сделать ни шагу. Ноги будто приросли.
Александр Евграфович понял; слышно было, как он грузно поднялся из кресла у меня за спиной. Кресло освобожденно пискнуло. Оно пищало одинаково и когда его сдавливали, и когда его освобождали.
— Я жду вас в машине, — тяжко вздохнув, проговорил Александр Евграфович и, не глядя на меня, чуть горбясь, вышел из комнаты. Через секунду в коридоре лязгнула дверь и стало совершенно тихо. Только отдаленный, пробуждающийся шум улиц нарастал.
Обвел взглядом кабинет. Нестерпимо захотелось посмотреть фотографии. Поправил бумаги на столе, завязал тесемки на папке с недочитанной диссертацией. Все было на своих местах — стеллажи, книги, в карандашнице еще чуть дымилось. Розовый свет захлестывал стены. Я поднял трубку и тут же положил обратно на безмолвные рычаги. Телефон снова был отключен.
«Волга» покатила по быстро заполняющимся магистралям, аккуратно обгоняя переполненные трамваи и троллейбусы, вежливо притормаживая в узостях, птицей перелетая мосты. Александр Евграфович вновь попытался закурить; плотный бьющийся поток из полуоткрытого окна сметал пламя зажигалки, и Александр Евграфович, пощелкав немного, с неприязненным лицом закрутил стекло вверх до упора.
— Дайте и мне, — сказал я так, будто это уже само собой полагалось мне по рангу. Он протянул пачку; дал огня. Затянулись мы одновременно.
— Давно курите, Глеб Всеволодович? — спросил он, не глядя на меня. Курить было неудобно — машину колотило на латаном асфальте, упругая спинка сиденья то и дело, как боксер в грушу, била меня по горбам, и я мазал фильтром мимо рта.
— Всякий, кто этим воздухом дышит — курит, — ответил я. — И днем, и ночью «Беломорина» на губе.
— А все же не нравится вам здесь, не нравится, — с горечью произнес Александр Евграфович. Я промолчал. Нас с силой повезло по сиденью вправо — «Волга» слетела с Ушаковского моста, нырнув под только что зажегшийся желтый свет, и зарулила, почти не тормозя, на Приморский проспект. Сколько было связано с этим местом, с этим поворотом даже — здесь всегда отдых был близко впереди, залив, необозримые песчаные пляжи с валунами, чистые леса… Слева тянулись за узкой зеркальной полосой Невки зеленеющие Острова; мелькнула, утопая в разливах сирени, прибрежная беседка с эхом, которую когда-то показала мне жена — накатывала ночь, беседка плыла, медленно рассекая серую воду и серое небо, я ломал цветущие ветви и говорил: «О!», и потолок беседки отвечал: «О!», и жена отвечала: «Ого!»
Проскочили буддийский храм. Шофер крутнул баранку, огибая что-то, но опоздал, и нас кинуло вверх на плохо подогнанном, перекошенном канализационном люке.
— Болит… штука-то? — осторожно спросил Александр Евграфович.
— Нет. Онемела совершенно. Мешает только.
Он затянулся; приоткрыв окно, коротко выставил сигарету наружу, и ветер слизнул седой хвостик пепла.
— Спешить надо.
— Делаю, что могу, — сказал шофер. Я впервые услышал его голос.
— Я не тебе, Володя. Ты работай. — Он повернулся ко мне, — я даю вам час.
— Три, — сказал я.
— Я думаю, торг здесь неуместен, — голосом Остапа Бендера сказал Александр Евграфович. Я усмехнулся кривовато, а Володя вдруг громко рассмеялся и на короткий миг обернулся к нам, вспышкой показав веселое смуглое лицо.
— Машин мало, — сказал я. — Странно. Когда-то в такую погоду шел сплошной поток…
Ездить особо некуда стало, — угрюмо проговорил Александр Евграфович. — Залив прокис, в озерах то гепатит, то менингококк…
— Да не в этом дело, Александр Евграфыч, — снова подал голос Володя, — Народ в Сосновом Бору в ХЖО купается, и ничего…
— Что это? — спросил я.
— Хранилище жидких отходов, — ответил Александр Евграфович. — Могильник.
— Во-во! Так даже нравится — всегда теплая, говорят… А вот налоги на дороги опять так вздули! Кто может столько выложить, кроме мафиози? И, главное, все как в прорву улетает, вы посмотрите на покрытие! Это же убийство, а не покрытие! Частники сейчас от машин избавляются…
Мы затянулись одновременно.
— Единственная хоть сколько-нибудь убедительная теория, — вдруг сказал Александр Евграфович, — то, что улеты — это какая-то приспособительная реакция. Эскулапы наши считают, будто заболевают те, у кого оказались исчерпанными адаптационные возможности. Если жарко — человек непроизвольно потеет. Если холодно — непроизвольно начинает стучать зубами и подпрыгивать. Ну, а если сил нет как хреново — непроизвольно взлетает абы куда… Так, примерно.
— Интересно, — процедил я.
— Да уж куда как интересно, — угрюмо сказал он; прикурил вторую сигарету и, уже не спрашивая и не дожидаясь просьбы, протянул мне пачку. Я закурил. Во рту щипало и жгло, — Ведь сердце кровью обливается! Царь жал, душил, голодом морил — сидели смирненько, трудились. Сталин жал, душил, голодом морил — сидели, коммунизм строили с пеной у рта. А теперь, когда всем бы действительно навалиться плечом к плечу… полетели. Пташки!
— Может, это как облучение, — предположил я хмуро. — Дозы накапливаются, накапливаются… оседает, оседает стронций в костях, и вроде даже привычно с ним, подумаешь — обычное дело: стронций, без него вроде и никак уже… а потом все-таки: бац!
— Глеб Всеволодович, — чуть помедлив и почему-то понизив голос, всем корпусом повернувшись ко мне, произнес Александр Евграфович. — Скажите честно. Что называется, не для протокола. Вы действительно считаете, что… что наша жизнь — это… извиняюсь… стронций?
Я промолчал.
— А я вам вот что скажу! — почти выкрикнул он, подождав и поняв, что ответа не дождется. — У них там есть и другие теории! В апреле группа медиков из Лос-Анжелеса опубликовала статью, где доказывается, что наши улеты — это начало некоего грандиозного, глобального процесса перемешивания. Генофонд вида ощутил региональное закукливание генной информации и пытается его парировать. Дескать, в условиях нашего стремительно меняющегося техногенного мира человек не успевает развиваться синхронно со своими произведениями, приспосабливаться к ним, и чтобы подстегнуть приспособление, надо усилить мутагенный фактор; а что для этого? — для этого как можно быстрее и хаотичнее перемешивать расы, народы…
— Тоже интересно, — сказал я. — Но очень сложно.
— Для вас сложно, — почти со злобой сказал Александр Евграфович. — А вот там обыватели быстро разобрались, что к чему. Зар-разы сытые! Как представили себе, что, ежели так, скоро тоже начнут взлетать из своей Айовы, из Новой Зеландии своей, и опускаться у нас в Нечерноземье, или, извиняюсь, в Кулундинской степи… Ведь от страха офонарели! От наших там шарахаются сейчас — заразиться боятся. Позавчера, — он совсем почернел и буквально грыз фильтр, — позавчера был первый достоверно зафиксированный случай линча. Близ Кальтаджироне парнишка сел, даже крылья не отвалились еще. Зверье… Не приближаясь ближе чем на сорок метров, его спалили из армейских огнеметов, и потом еще минут десять прожаривали труп и почву кругом, пока кости не истлели! Мы случайно сняли со спутника…
Я смолчал. Я представил себе молодую пару, так безоглядно, так предрассветно взлетевшую сегодня. Потом я представил Кирю.
— Я вам больше скажу, — проговорил Александр Евграфович, — ВОЗ уже дважды делала представления нашему правительству. Чтобы мы как-то их оградили… Дошли до того, что намекнули даже… — он мотнул головой, сгоряча не в силах связно подбирать слова. — В общем, чтобы силы ПВО страны сбивали улетчиков над границей. Сами они мараться на государственном уровне не хотят — но дрейфят! И, понимаешь ли, мы же сами, нашими же МИГами чтоб сбивали наших же людей! В целях, извиняюсь, укрепления доверия между Востоком и Западом… И я не уверен, что у наших хватит духу отказывать раз за разом.
Я думал о Кире, и не мог думать ни о чем ином. И вдруг почему-то вспомнил — всей кожей вспомнил, всем телом — как легко и сладко было вчера с Тоней.
Постоянно болевшее, словно проткнутое, сердце на миг упало со своего вертела в пляшущий костер.
В Сестрорецке мы забуксовали среди массы людей. Даже не понять было, что стряслось — кто-то хохотал возбужденно, кто-то всхлипывал, кто-то горячо говорил… Поодаль, встав на урну, бородатый кряжистый человек выкрикивал речь, но его было почти не слышно.
— В чем дело? — жестко спросил Александр Евграфович, выглянув в открытое окно, пока «Волга» пробиралась, слегка лавируя, между неохотно расступающимися людьми.
— Спидоноску придушили! — с кретинической радостью крикнул лохматый небритый паренек в шортах и драной майке, поверх которой болтался прицепленный впопыхах вверх ногами нательный крестик.
— Что?! — крикнул Александр Евграфович. Вены на его шее набухли, стали лиловыми. Паренек в восторге ударил кулаком по капоту «Волги». Сосредоточенный Володя вздрогнул и ругнулся вполголоса, будто ударили его самого — но даже не повернул головы.
— Вроде женщина-то приличная, колечичко на руке, — с готовностью застрекотала аккуратно одетая бабка и, одной рукой катя коляску с равнодушно глядящим оттуда младенцем, потащилась с нами рядом. — А выходит из раболатории, где анализ-то берут — и плачет! Ясно дело — положительный! Ну, а у ребят-то у наших тут в кусту дежурство организовано круглосутошно, блюдемся…
Перекрывая гомон, бородатый поодаль надсаживался, триумфально размахивал рукой — до нас долетали обрывки: «Физическое и нравственное здоровье русского народа идут рука об руку!.. Кризис требует кардинальных мер, и любые будут оправданы, ибо ставка предельно высока!.. На действенную помощь Кремля, раболепствующего перед инородцами, рассчитывать не приходится!.. Мы вправе спросить: Горбачев, где обещанные презервативы? Ты отдал их казахам!.. Убийственный вирус СПИДа, выведенный в тайных масонских лабораториях еще при Лорис-Меликове, которого в действительности звали, как известно, Лейба Меерзон…»
Мы прорвались. Володя, наверстывая время, погнал на предельной скорости. Асфальт летел под шипящие, утробно екающие на выбоинах колеса.
— А презервативов действительно нет, — заметил Володя.
— В том-то и дело, — с тяжелым вздохом отозвался Александр Евграфович.
— Этими-то хоть вы занимаетесь? — большим пальцем показав назад, спросил я.
Володя хохотнул горько. Александр Евграфович, глядя прямо перед собой, долго молчал.
— Эх, Глеб Всеволодович, — сказал он безнадежно, — до всего просто руки не доходят… Что говорить! — его голос затрепетал от скрытой боли. — Нам ведь даже фонды магнитной ленты заморозили! Можем отрабатывать только тех, к кому подключились когда-то, а захочешь сейчас внепланового «жучка» вколоть — изволь за свой счет…
— И куда все девается, — сказал Володя, не оборачиваясь.
Больше мы не разговаривали до самого Рощина.
Здесь был рай. Дощатая пристройка утопала в свежей июньской зелени, утренний воздух благоухал; в тишине перезванивались вечные, нормально крылатые птицы. Киря стоял на цыпочках, положив подбородок на край переполненной бочки и, держа в вытянутой руке еловую шишку, сосредоточенно водил ее по воде вправо-влево.
— Конечно, Александр Евграфович, — ответил я и на обмякших ногах опустился в кресло, — Доброе утро.
— Ценю ваш такт, — сказали там. — Утром еще и не пахнет. Но с вечера я не мог вас застать — сначала занято, потом — никого… Поэтому решился побеспокоить ночью — время, как вы лучше меня понимаете, дорого.
— Почему время дорого? — с каким-то предсмертным нахальством делая вид, что ничего не понимаю, спросил я.
— Мы в курсе ваших неприятностей, — сказали там.
Животный ужас, вколоченный в грациозные, беспомощные и податливые, как девичьи лона, спирали ДНК Скуратовым, Ромодановским, Ежовым… да сколькими, сколькими!.. на миг погасил рассвет.
— Каким образом? — сипло спросил я.
— О, не волнуйтесь, на сей раз никакого «стука», — по тону чувствовалось, что там улыбнулись, — Что вы! Просто ваш Архипов дал мне знать, что вы в затруднительном положении. Дозвониться до вас он не смог, и, поскольку спешил на самолет, передоверил дело мне, памятуя о нашем с вами давнем знакомстве. Я хотел бы встретиться с вами как можно скорее, потому как не исключено, что мы сумеем вам помочь. Хотите, я подъеду?
— Хочу, — сказал я.
Знакомство действительно было давним. Еще в восьмидесятом, в аспирантские мои времена, Александр Евграфович — тогда, кажется, капитан, руководил маленькой группой, которая, до инфаркта перепугав мою мать и деликатно перетряхнув мой дом, удалила из него кучку произведений, в последние годы наперебой публикуемых всеми лучшими журналами. Фатальных последствий не было, мне даже дали защитить свой диссер, но изредка, раз в два — два с половиной года, Александр Евграфович позванивал мне, как приятель, чтобы задать какой-нибудь вопрос или дать какой-нибудь совет. Первое время я нервничал, потом привык на вопросы отвечать нелепыми советами, а на советы — нелепыми вопросами.
Брезгливо смахнув газетой тараканов, он уселся напротив меня, и кресло придушенно пискнуло, словно в его хрупкую плетеную чашу уселся своими котлами, валами, фрикционами, поршнями и заклепками весь тысячетонный государственный аппарат, выкованный на вековых оборонных заводах.
Государство пришло ко мне снова.
Он тоже постарел.
— Ничего не переменилось, — сказал он, озираясь и закуривая. — Все как стояло, так и стоит. Даже креслице это… Только книг сильно прибавилось. Хватает времени на книги?
— Как когда.
— Понимаю вас, понимаю… У меня тоже руки редко доходят. «ГУЛаг» только сейчас и прочел толком… раньше-то, если попадался, сразу по описи сдавать приходилось. Поднаврал старик в деталях — но в целом проза крепкая.
— А я с тех пор и не перечитывал как-то.
— Что разрешено — то неинтересно? — усмехнулся он, держа сигарету в отставленной руке. Дымок поднимался вверх почти без извивов. Свечой. Я промолчал. — Конечно, вам-то не в новинку… хотя, помнится, в те поры чтение Солженицына вы категорически отрицали. Ну да ладно, это, извиняюсь, теперь для широких масс забава. «Самолет по небу катит, Солженицын в нем сидит. „Вот те нате, шиш в томате!“ — Белль, встречая, говорит!» — продекламировал он с нарочитым нижегородским прононсом. Затянулся, прищурился, посерьезнел. Кресло пискнуло. — А вы, значит, решили обойтись без самолета?
Я промолчал.
— Негоже, уважаемый доктор, негоже. В такое время покидать страну. Бросать! Когда каждый порядочный человек на счету! А семью, значит, сынишку трехлетнего, значит — под колеса локомотива истории?
Я промолчал.
— Карьеру вы сделали. Зарабатываете для гуманитария неплохо, да и жена, врач, кое-что в клювике приносит. Не бедствуете. У начальства на счету на хорошем. Мы вам никогда никаких препон не чинили — в симпозиумах участвуете, защищаете честь отечественной науки… Что вам не нравится? Пора перебеситься, пора!
— Не нужен я никому, — вдруг сказал я. Он даже крякнул.
— А вы, батенька, что думали? Конечно, не нужны! Не те времена, чтобы сидеть в башне из слоновой кости! Изящными искусствами страну не накормишь. Но представьте, вынесет вас куда-нибудь, где вам ухитрятся найти применение! Статьи-то ваши переводят, стажеры ездят благоговейные… письма такие пишут — зачитаешься! Хотя, между нами говоря, я думаю, просто с жиру бесятся… не могу я себе представить, чтобы нормальный здоровый человек всерьез интересовался, извиняюсь, социоструктурной этикой… Но, скажем, найдут. Это ли нам не плевок? Пишите здесь! В стол пишите, побольше, чтобы груды начатых разработок лежали, черт возьми, может, и пригодятся! — он разгорячился, видно было, что говорит о наболевшем. — Малевич полвека в запасниках гнил — а теперь выставки, выставки, валюта стране! Булгаков, когда помирал, не всем даже почитать мог дать свой гениальный роман — а глянь: на все языки мира переведен, вон она, советская литература, какая, — не Фадеев проспиртованный! Или этот… ну, первый в мире словарь крючков каких-то восточных составил… расстреляли его случайно как японского шпиона, но нынче-то сорок мировых университетов на его пыльные тетрадки молятся! А вы?! Вам все при жизни подай, на блюдечке, как зарплату! Негоже!
— Булгакова жена любила, — сказал я, — Она его рукописи берегла. Она по редакциям ходила…
— Ну, тут уж что можно сказать, — он развел руками. — Романтическая натура, до революции воспитана. А может, он просто, извиняюсь, как мужик покрепче вашего был? Вы витаминов побольше ешьте… чем на крылышки-то соки тратить. Коньячок тоже помогает — грамм пятьдесят перед… ну, перед.
— Ох, не травите душу, Александр Евграфович. Что ж я, нарочно, что ли? Вам ли незнать, что это болезнь…
— Болезни лечить надо, Глеб Всеволодович.
— Надо, — согласился я. И вдруг сорвался: — Да я бы черту душу заложил, чтоб отстричь этот горб!.. Вы что, не понимаете?! Душу бы!.. — у меня перехватило горло. День был слишком тяжелым — нервы рвались, и опять, как кислотой, подступившими слезами прожигало глаза изнутри.
Он помедлил.
— Ну что ж, это ответ. Значит, я не ошибся в вас.
— Дайте закурить.
Он протянул мне широкую, сверкающую синевой и золотом пачку «Ротманс». Дал огня.
Мне тоже захотелось сидеть непринужденно, развалясь, с сигаретой в расслабленной руке. Этот срыв был непереносим, унизителен. Но сигарета не помогла, тряслась в воздухе вместе с пальцами, и дым шел не свечой, а робким барашком. Только голова закружилась еще сильнее.
— Думаю, мы сможем вам помочь, — сказал Александр Евграфович.
— Каким же это образом? — спросил я холодно, кинул ногу на ногу и попытался расслабиться. И опять непринужденной позы, подобавшей беседе двух равных, не получилось — я забыл про горб; он уперся в спинку и оставил меня высунутым вперед.
— Терапевтическим.
— Умирать я тоже не хочу, — проговорил я. — Тем более, в муках.
— Речь не об операции. Разработан новый метод. — Александр Евграфович глубоко затянулся и помолчал, тщательно обивая пепел в карандашницу. — Риск, конечно, есть, но… В сущности, нам нужен доброволец. Когда Архипов позвонил мне, я понял, что это судьба. Я был уверен в вас и даже определенным образом поручился за вас генералу. Почему-то… почему-то те, кто недоволен страной, когда приходит час испытаний, как правило, наиболее склонны жертвовать собой ради нее.
Не сговариваясь, мы. глубоко затянулись оба. Как равные. Пепел медленным карликовым снегопадом осыпался мне на колени.
— В чем состоит метод?
— Консервация зародышей. Горб, конечно, останется, но… горбатых вы, что ли, не видели? Умные, вежливые люди, просто с физическим недостатком. Мало ли у вас физических недостатков? Но зато останетесь здесь. С друзьями, с семьей!.. Да что я вам объясняю… Потому я так и спешил, чем раньше начнем, тем меньше горб, он же у вас пухнет, как бешеный…
— Кем разработан?
Александр Евграфович помолчал. Снова тщательно отряхнул пепел.
— Опытными специалистами.
— Если эмбрионы будут убиты, ткань может загнить. Заражение… гангрена… Мне не очень верится.
— Вас будут наблюдать.
Он помолчал, и мы опять, не сговариваясь, затянулись одновременно.
— Риск, конечно, есть, — честно повторил он. — На животных тут проб не проведешь.
Алый клок восхода неспешно влетел в комнату сквозь узкую щель между домами напротив. Вдали грохотал первый трамвай.
— Вы вправе отказаться, — проговорил Александр Евграфович. — Хотите лететь — летите. Но уж тогда имейте совесть сознаться: хочу улететь. И никто вам слова худого не скажет… — скулы у него запрыгали, и вдруг он хлопнул ладонью по столу, выкрикнув с болью: — Но мы должны остановить отток, должны! Ведь если так пойдет, здесь, может, вообще никого не останется, кроме безнадежных алкоголиков и большого начальства!
— У меня условие, — хрипло сказал я,
— Я вас слушаю.
— Я должен повидаться с семьей.
Он покивал.
— Понимаю вас, понимаю… Разумеется, Глеб Всеволодович. «Волга» с шофером ждет в проходном дворе, распоряжайтесь.
Я отвернулся. Пепельное душное солнце всплывало над крышами.
— В случае… нежелательных последствий, — сказал Александр Евграфович, — о вашей семье позаботятся. В этом можете быть уверены, товарищ Пойманов.
— Надеюсь, — сказал я и встал.
И не смог сделать ни шагу. Ноги будто приросли.
Александр Евграфович понял; слышно было, как он грузно поднялся из кресла у меня за спиной. Кресло освобожденно пискнуло. Оно пищало одинаково и когда его сдавливали, и когда его освобождали.
— Я жду вас в машине, — тяжко вздохнув, проговорил Александр Евграфович и, не глядя на меня, чуть горбясь, вышел из комнаты. Через секунду в коридоре лязгнула дверь и стало совершенно тихо. Только отдаленный, пробуждающийся шум улиц нарастал.
Обвел взглядом кабинет. Нестерпимо захотелось посмотреть фотографии. Поправил бумаги на столе, завязал тесемки на папке с недочитанной диссертацией. Все было на своих местах — стеллажи, книги, в карандашнице еще чуть дымилось. Розовый свет захлестывал стены. Я поднял трубку и тут же положил обратно на безмолвные рычаги. Телефон снова был отключен.
«Волга» покатила по быстро заполняющимся магистралям, аккуратно обгоняя переполненные трамваи и троллейбусы, вежливо притормаживая в узостях, птицей перелетая мосты. Александр Евграфович вновь попытался закурить; плотный бьющийся поток из полуоткрытого окна сметал пламя зажигалки, и Александр Евграфович, пощелкав немного, с неприязненным лицом закрутил стекло вверх до упора.
— Дайте и мне, — сказал я так, будто это уже само собой полагалось мне по рангу. Он протянул пачку; дал огня. Затянулись мы одновременно.
— Давно курите, Глеб Всеволодович? — спросил он, не глядя на меня. Курить было неудобно — машину колотило на латаном асфальте, упругая спинка сиденья то и дело, как боксер в грушу, била меня по горбам, и я мазал фильтром мимо рта.
— Всякий, кто этим воздухом дышит — курит, — ответил я. — И днем, и ночью «Беломорина» на губе.
— А все же не нравится вам здесь, не нравится, — с горечью произнес Александр Евграфович. Я промолчал. Нас с силой повезло по сиденью вправо — «Волга» слетела с Ушаковского моста, нырнув под только что зажегшийся желтый свет, и зарулила, почти не тормозя, на Приморский проспект. Сколько было связано с этим местом, с этим поворотом даже — здесь всегда отдых был близко впереди, залив, необозримые песчаные пляжи с валунами, чистые леса… Слева тянулись за узкой зеркальной полосой Невки зеленеющие Острова; мелькнула, утопая в разливах сирени, прибрежная беседка с эхом, которую когда-то показала мне жена — накатывала ночь, беседка плыла, медленно рассекая серую воду и серое небо, я ломал цветущие ветви и говорил: «О!», и потолок беседки отвечал: «О!», и жена отвечала: «Ого!»
Проскочили буддийский храм. Шофер крутнул баранку, огибая что-то, но опоздал, и нас кинуло вверх на плохо подогнанном, перекошенном канализационном люке.
— Болит… штука-то? — осторожно спросил Александр Евграфович.
— Нет. Онемела совершенно. Мешает только.
Он затянулся; приоткрыв окно, коротко выставил сигарету наружу, и ветер слизнул седой хвостик пепла.
— Спешить надо.
— Делаю, что могу, — сказал шофер. Я впервые услышал его голос.
— Я не тебе, Володя. Ты работай. — Он повернулся ко мне, — я даю вам час.
— Три, — сказал я.
— Я думаю, торг здесь неуместен, — голосом Остапа Бендера сказал Александр Евграфович. Я усмехнулся кривовато, а Володя вдруг громко рассмеялся и на короткий миг обернулся к нам, вспышкой показав веселое смуглое лицо.
— Машин мало, — сказал я. — Странно. Когда-то в такую погоду шел сплошной поток…
Ездить особо некуда стало, — угрюмо проговорил Александр Евграфович. — Залив прокис, в озерах то гепатит, то менингококк…
— Да не в этом дело, Александр Евграфыч, — снова подал голос Володя, — Народ в Сосновом Бору в ХЖО купается, и ничего…
— Что это? — спросил я.
— Хранилище жидких отходов, — ответил Александр Евграфович. — Могильник.
— Во-во! Так даже нравится — всегда теплая, говорят… А вот налоги на дороги опять так вздули! Кто может столько выложить, кроме мафиози? И, главное, все как в прорву улетает, вы посмотрите на покрытие! Это же убийство, а не покрытие! Частники сейчас от машин избавляются…
Мы затянулись одновременно.
— Единственная хоть сколько-нибудь убедительная теория, — вдруг сказал Александр Евграфович, — то, что улеты — это какая-то приспособительная реакция. Эскулапы наши считают, будто заболевают те, у кого оказались исчерпанными адаптационные возможности. Если жарко — человек непроизвольно потеет. Если холодно — непроизвольно начинает стучать зубами и подпрыгивать. Ну, а если сил нет как хреново — непроизвольно взлетает абы куда… Так, примерно.
— Интересно, — процедил я.
— Да уж куда как интересно, — угрюмо сказал он; прикурил вторую сигарету и, уже не спрашивая и не дожидаясь просьбы, протянул мне пачку. Я закурил. Во рту щипало и жгло, — Ведь сердце кровью обливается! Царь жал, душил, голодом морил — сидели смирненько, трудились. Сталин жал, душил, голодом морил — сидели, коммунизм строили с пеной у рта. А теперь, когда всем бы действительно навалиться плечом к плечу… полетели. Пташки!
— Может, это как облучение, — предположил я хмуро. — Дозы накапливаются, накапливаются… оседает, оседает стронций в костях, и вроде даже привычно с ним, подумаешь — обычное дело: стронций, без него вроде и никак уже… а потом все-таки: бац!
— Глеб Всеволодович, — чуть помедлив и почему-то понизив голос, всем корпусом повернувшись ко мне, произнес Александр Евграфович. — Скажите честно. Что называется, не для протокола. Вы действительно считаете, что… что наша жизнь — это… извиняюсь… стронций?
Я промолчал.
— А я вам вот что скажу! — почти выкрикнул он, подождав и поняв, что ответа не дождется. — У них там есть и другие теории! В апреле группа медиков из Лос-Анжелеса опубликовала статью, где доказывается, что наши улеты — это начало некоего грандиозного, глобального процесса перемешивания. Генофонд вида ощутил региональное закукливание генной информации и пытается его парировать. Дескать, в условиях нашего стремительно меняющегося техногенного мира человек не успевает развиваться синхронно со своими произведениями, приспосабливаться к ним, и чтобы подстегнуть приспособление, надо усилить мутагенный фактор; а что для этого? — для этого как можно быстрее и хаотичнее перемешивать расы, народы…
— Тоже интересно, — сказал я. — Но очень сложно.
— Для вас сложно, — почти со злобой сказал Александр Евграфович. — А вот там обыватели быстро разобрались, что к чему. Зар-разы сытые! Как представили себе, что, ежели так, скоро тоже начнут взлетать из своей Айовы, из Новой Зеландии своей, и опускаться у нас в Нечерноземье, или, извиняюсь, в Кулундинской степи… Ведь от страха офонарели! От наших там шарахаются сейчас — заразиться боятся. Позавчера, — он совсем почернел и буквально грыз фильтр, — позавчера был первый достоверно зафиксированный случай линча. Близ Кальтаджироне парнишка сел, даже крылья не отвалились еще. Зверье… Не приближаясь ближе чем на сорок метров, его спалили из армейских огнеметов, и потом еще минут десять прожаривали труп и почву кругом, пока кости не истлели! Мы случайно сняли со спутника…
Я смолчал. Я представил себе молодую пару, так безоглядно, так предрассветно взлетевшую сегодня. Потом я представил Кирю.
— Я вам больше скажу, — проговорил Александр Евграфович, — ВОЗ уже дважды делала представления нашему правительству. Чтобы мы как-то их оградили… Дошли до того, что намекнули даже… — он мотнул головой, сгоряча не в силах связно подбирать слова. — В общем, чтобы силы ПВО страны сбивали улетчиков над границей. Сами они мараться на государственном уровне не хотят — но дрейфят! И, понимаешь ли, мы же сами, нашими же МИГами чтоб сбивали наших же людей! В целях, извиняюсь, укрепления доверия между Востоком и Западом… И я не уверен, что у наших хватит духу отказывать раз за разом.
Я думал о Кире, и не мог думать ни о чем ином. И вдруг почему-то вспомнил — всей кожей вспомнил, всем телом — как легко и сладко было вчера с Тоней.
Постоянно болевшее, словно проткнутое, сердце на миг упало со своего вертела в пляшущий костер.
В Сестрорецке мы забуксовали среди массы людей. Даже не понять было, что стряслось — кто-то хохотал возбужденно, кто-то всхлипывал, кто-то горячо говорил… Поодаль, встав на урну, бородатый кряжистый человек выкрикивал речь, но его было почти не слышно.
— В чем дело? — жестко спросил Александр Евграфович, выглянув в открытое окно, пока «Волга» пробиралась, слегка лавируя, между неохотно расступающимися людьми.
— Спидоноску придушили! — с кретинической радостью крикнул лохматый небритый паренек в шортах и драной майке, поверх которой болтался прицепленный впопыхах вверх ногами нательный крестик.
— Что?! — крикнул Александр Евграфович. Вены на его шее набухли, стали лиловыми. Паренек в восторге ударил кулаком по капоту «Волги». Сосредоточенный Володя вздрогнул и ругнулся вполголоса, будто ударили его самого — но даже не повернул головы.
— Вроде женщина-то приличная, колечичко на руке, — с готовностью застрекотала аккуратно одетая бабка и, одной рукой катя коляску с равнодушно глядящим оттуда младенцем, потащилась с нами рядом. — А выходит из раболатории, где анализ-то берут — и плачет! Ясно дело — положительный! Ну, а у ребят-то у наших тут в кусту дежурство организовано круглосутошно, блюдемся…
Перекрывая гомон, бородатый поодаль надсаживался, триумфально размахивал рукой — до нас долетали обрывки: «Физическое и нравственное здоровье русского народа идут рука об руку!.. Кризис требует кардинальных мер, и любые будут оправданы, ибо ставка предельно высока!.. На действенную помощь Кремля, раболепствующего перед инородцами, рассчитывать не приходится!.. Мы вправе спросить: Горбачев, где обещанные презервативы? Ты отдал их казахам!.. Убийственный вирус СПИДа, выведенный в тайных масонских лабораториях еще при Лорис-Меликове, которого в действительности звали, как известно, Лейба Меерзон…»
Мы прорвались. Володя, наверстывая время, погнал на предельной скорости. Асфальт летел под шипящие, утробно екающие на выбоинах колеса.
— А презервативов действительно нет, — заметил Володя.
— В том-то и дело, — с тяжелым вздохом отозвался Александр Евграфович.
— Этими-то хоть вы занимаетесь? — большим пальцем показав назад, спросил я.
Володя хохотнул горько. Александр Евграфович, глядя прямо перед собой, долго молчал.
— Эх, Глеб Всеволодович, — сказал он безнадежно, — до всего просто руки не доходят… Что говорить! — его голос затрепетал от скрытой боли. — Нам ведь даже фонды магнитной ленты заморозили! Можем отрабатывать только тех, к кому подключились когда-то, а захочешь сейчас внепланового «жучка» вколоть — изволь за свой счет…
— И куда все девается, — сказал Володя, не оборачиваясь.
Больше мы не разговаривали до самого Рощина.
Здесь был рай. Дощатая пристройка утопала в свежей июньской зелени, утренний воздух благоухал; в тишине перезванивались вечные, нормально крылатые птицы. Киря стоял на цыпочках, положив подбородок на край переполненной бочки и, держа в вытянутой руке еловую шишку, сосредоточенно водил ее по воде вправо-влево.