Рыбас Святослав Юрьевич

След


   Святослав Юрьевич Рыбас
   След
   Давным-давно мама разбудила меня: "Смотри, Виташа, белый всадник на снежном коне скачет!" Я подбежал к окну: вчера земля лежала черная и слякотная, а увидел я блестящий на солнце снег. Но где оно теперь, счастливое бодрее утро?
   Меня мобилизовали в девятнадцатом году деникинцы. Я еще не успел закончить гимназии.
   Мой отец Иван Григорьевич был штейгером на руднике. А дед пришел на шахтерский промысел из Орловской губернии, сколотил артель углекопов, потом самоучкой сделался механиком. Я его почти не запомнил. Белая борода и белые выцветшие глаза. Однажды дед выпорол меня, трехлетнего, тонким кавказским ремешком. За что? Я шумно играл, а он дремал после обеда...
   Мой отец закончил Лисичанскую штейгерскую школу. Там, в Лисичьем овраге, петровский дьяк Григорий Капустин открыл донецкий уголь. Я всю жизнь тоже связан с горным делом, шахтами, с тем, что в частушке определено так: "Шахтер рубит со свечами, носит смерть он за плечами". Отец ездил на пролетке, у него был револьвер. С шести лет меня отдали учиться, отвезли в дом директора частной гимназии Миронова, который держал для иногородних детей пансион. Вместе со мной жили сыновья русских инженеров и техников. Их отцы служили на окрестных шахтах, в большинстве принадлежавших русско-бельгийскому акционерному обществу.
   У отца на шахте произошла забастовка. Человек сто собрались возле конторы и требовали повысить зарплату. Отец приказал остановить подъемную машину, чтобы подземная смена не смогла подняться на-гора раньше времени. Он ходил среди шахтеров, уговаривал разойтись. Его не трогали, потому что он был очень горячий, в прошлом у шахтеров с ним были стычки, в которых он показал смелость. Но шахтеры - отчаянные люди. Толпа направилась к металлургическому заводу, увлекая и отца. Навстречу ей выехали конные англичане, вооруженные железными прутьями с железными шарами на концах. Они рассеяли шахтеров и гнались за ними по степи. Поймали, заперли в сарае человек тридцать. В схватке были раненые. Отец стрелял в англичанина, который замахнулся на него, и, кажется, контузил. Потом к нам приезжал уездный исправник, и они вдвоем с отцом ругали бесстыжих Джеков и их консула в Бердянске, пославшего жалобу на избитых шахтеров.
   Однажды директор гимназии вызвал меня и сказал, что мне надо ехать домой, но не сказал зачем. На вокзале я купил чугунную статуэтку Ермака в кольчуге и шлеме. В подарок отцу. Но отец уже лежал на столе в гробу.
   Сколько раз после смерти отца снег укрывал землю и сколько людей приняла земля? А я все живу, хожу в институт, читаю студентам свой курс. Я доктор технических наук, профессор, еще работаю консультантом на кафедре. Я живое ископаемое.
   Примерно неделю назад кто-то позвонил к нам в дверь. На пороге стояла полная молодая женщина и быстро-быстро объясняла, что она наша соседка с девятого этажа, что забыла кошелек и ей срочно нужно десять рублей. Вышла моя внучка Люба, и женщина обратилась к ней: "Оля, дай десятку, после обеда верну". Я сказал, что это не Оля, а Люба. Тогда женщина поправилась. Мы с внучкой смотрели друг на друга, понимали, что нас хотят обмануть. Но Люба все-таки дала деньги. Когда женщина ушла, я предположил, что она больше не придет. Ко мне вернулась способность логически рассуждать: ведь странно, что, забыв дома кошелек, человек не идет за ним домой? Люба согласилась со мной. Однако легче было отдать десятку, чем испытывать неловкость из-за своей подозрительности. Вот какое я ископаемое.
   Когда у меня нет лекций, я уезжаю за город. Этот город вырос на моей памяти из заводских и рудничных поселков. Один из них назывался Лукьяновка, - там были мастерские моего деда Григория Лукьянова. Он смог выкарабкаться из землянки в каменный дом. Как я понимаю, он шел по головам. Я этого не умею, но не берусь его осуждать. Многие смерти витали над ним. Я их даже вижу: внезапный обрыв подъемного каната, обломка воротов, испуг лошади, поднимающей человека, взрыв гремучего газа, обвал, пожар... Его страница в книге судеб перевернута, придавлена тяжестью других страниц. В бытовой речи горожан еще можно услышать "Лукьяновка", но память о моем деде Лукьянове исчезла...
   Раньше у меня были аспиранты. Один из них до сих пор присылает к праздникам открытки. Нечего сетовать, требовать, чтобы все помнили. Я заурядный профессор. Единственное, что после меня останется, - это электрический двигатель, отличающийся от других несколько более высоким КПД. Учеников нет, школы не создал, жил замкнуто, сторонясь знакомых.
   В мае того года, когда все в моей жизни перевернулось, я был гимназистом седьмого класса. И красный бант у меня был, и я надеялся на что-то грозно-прекрасное, чему поклонялся. Мой отчим Федор Гаврилович Кузнецов принадлежал к рабочей социал-демократической партии. Но поселок заняли отряды генерала Май-Маевского, объявили мобилизацию, и в числе студентов, окончивших курс гимназистов, реалистов, выпускников коммерческих училищ, учительских институтов, духовных семинарий, торговых школ, консерваторий Русского музыкального общества, - среди тысяч недоучившихся юнцов, пополнивших ряды контрреволюционных армий Юга России, оказался и я. Можно ли было мне уклониться от мобилизации? Этот вопрос в разных вариациях я часто задавал себе. Все-таки можно было. Я струсил.
   Мы с внучкой Любой и правнуком Виташей возвращались на электричке домой. Мальчик сидел между нами. Она читала книгу; у нее в сумке всегда какая-нибудь книжка.
   Я показывал за окно и говорил:
   - В прошлый раз было уже темно, а сейчас еще светло. День быстро растет.
   Виташа откликается на любые разговоры о природе, потому что она изменяется заметнее, чем вся остальная жизнь.
   Он дернул Любу за рукав, чтобы и она поглядела на выросший день, но она лишь улыбнулась углами губ и продолжала читать.
   В наш вагон подсели два шумных молодых человека, у них были хмельные глаза. Они прошли мимо нас, посмотрели на Любу. Потом оглянулись и снова посмотрели.
   - Люба, а наш парень растет, - сказал я Любе.
   - Что? - спросила она.
   Но пьяные отошли, - видно, поняли, что она не одна, и я успокоился. В сущности, мы беззащитны. Я старик, она женщина, а Виташа ребенок. "Старики, женщины и лети", - когда я слышу эти слова по телевизору или читаю в газете, то думаю о нас, хотя не нас обстреливают, бомбят, выгоняют из дома. Воюют где-то далеко.
   Жалко Любу и Виташу, когда они останутся без меня. Она еще молодая, раньше была замужем, теперь - разведенная. Она не знакомит меня со своим любовником: то ли предполагает, что я потребую, чтобы он немедленно женился на ней, то ли оберегает мой покой.
   Так получилось, что на старости лет у меня на руках два беззащитных человека: внучка Люба и правнук Виташа, мой тезка.
   Впрочем, пьяные вернулись. Один из них без позволения взял из Любиных рук книгу, полистал и стал спрашивать наглым тоном. Я попытался его урезонить, но он не поглядел на меня. Люба громко и решительно потребовала вернуть книгу. Он нарочито покачнулся и оперся на ее плечо. Я встал, крикнул:
   - Немедленно оставьте нас!
   - Заглохни, старик, - усмехнулся он.
   Люба тоже встала. Послышались сдержанно-возмущенные голоса наших попутчиков. Пьяный парень вдруг охнул и упал на пол. Она постояла над ним полминуты, он не шевелился. Тогда она сказала второму:
   - Скоты!
   Тот угрожающе двинулся к ней, но поднялся такой шум, то он стушевался и утащил беспамятного дружка в тамбур.
   Тут я понял, что моя внучка повергла хулигана. По-видимому, она ударила его коленом в пах. Она защищалась в одиночку, зная, что вряд ли кто поможет ей. Мне стало жалко ее. Как можно довести женщину до такого состояния?
   - Надо было бы сперва убедить его словом, - посоветовал я.
   Зато Виташа простодушно восхитился своей жестокой матерью.
   Потом она объяснила мне, что брала уроки по самозащите, что знает несколько сильнодействующих приемов, один из которых я наблюдал. Люба говорила резко и своим тоном как будто обвиняла меня. Думаю, она понимала, что не ее дело - бить людей. Однако боюсь, что другого выхода не было.
   Строили наши дачи артельно, дружно. Земля была болотистая, рядом лесок, высоковольтная линия, поля. Сперва приезжали навьюченные рюкзаками, весело шагали от шоссе к участку и часто пели. Каждый на свеем клочке в шесть соток сооружал времянку-сарай, и еще не существовало никаких заборов, а в обед собирались на большой поляне. Женщины варили в огромном котле борщ, мужчины обеспечивали костер дровами, дети... им было лучше всех. Тогда и Люба была ребенком.
   А где моя жена Вера? И сын Николай? Давно вас нет, а я все живу. И где-то далеко живет моя дочь Ирина, забывшая меня...
   По дачной улице вдоль канавы бежим мы с Виташей за низко стелющейся крушинницей. Она порхает желтыми крылышками, то поднимается на высоту забора, то снижается к стрельчатым подорожникам. Потом Люба ворчит, чтобы он выбросил полузадохшуюся бабочку, зажатую в его кулачке.
   Однажды я перебирал старые бумаги и нашел свидетельство о моем крещении. Бумага во время последней войны несколько месяцев пролежала в земле, куда Вера спрятала все документы, и покрыта желтоватыми разводами. Из нее следует: "По указу Его Императорского Величества Донская духовная консистория вследствие прошения крестьянки Анны Кузнецовой по первому браку Лукьяновой о выдаче свидетельства о рождении и крещении сына ея Виталия надлежащей подписью и приложением казенной печати свидетельствует, что в метрической книге Троицкой церкви поселка Лукьяновского Донской епархии за 1899 год в I части о родившихся под No 46-м мужеска пола значится так: рожден перваго, а крещен двадцатого марта Виталий, родители его города Таганрога мещанин Иван Григорьев Лукьянов и города Бахмута мещанка Анна Михайлова Лукьянова, воспреемники: города Чернигова дворянин Петр Иванов Шахуцкий и города Тулы мещанка Антонина Дионисова Гродзенская; крещение совершил священник Андрей Иванов Деревянко..."
   Зачем и для кого я храню это свидетельство? В бога я не верю, хотя предполагаю, что душа, возможно, и живет после смерти тела: скорее всего, это обычный стариковский страх. Но как бы там ни было, я тешусь надеждой, что после моей смерти на бумаге останутся имена моей матери, отца и отчима. Поэтому не могу расстаться с этим листком. И с другими пожелтевшими и кое-где размытыми листками.
   За свидетельством о рождении следует служебная характеристика от двадцатого января 1935 года: "Дана Начальнику 1-го района шахты No 8 Хакасского рудоуправления "Кузбассуголь" - тов. Лукьянову В.И. в том, что во время его службы, т.е. с 20 марта 1934 года, он своим умелым руководством и знанием дела вывел первый район из самых отстающих в наилучшие по руднику. При конкурсе шахта No 8 получила областное Красное знамя и от себя передала его лучшему первому району.
   Ежемесячно перевыполняя производственные показатели по угледобыче, производительности, снижению себестоимости и зональности угля, тов. Лукьянов В.И. был неоднократно премирован: веломашиной, крепдешином, пальто, виктролой, ботинками и деньгами в сумме 800 рублей.
   Кроме того, как ударник, занесен в альбом и Красную книгу Героев. Рудком угольщиков премировал тов. Лукьянова В.И. грамотой ударника.
   Рудоуправление оценивает тов. Лукьянова В.И. как хорошего администратора-ударника, вполне знающего свое дело".
   Когда-нибудь Виташа улыбнется, читая про крепдешин и ботинки для его прадеда. Надеюсь, он меня не забудет.
   Когда-то у меня была роль, которую я играл с удовольствием. Я рассказывал сказки. Когда малыши становились совсем неуправляемыми, я начинал таинственные сказки. Например, такую. Жили в старые времена два друга. Одного звали Ваня, другого Петя. Они крепко дружили и никогда не расставались. Потом они выросли и пообещали друг другу, если кто-то из них умрет раньше, то второй в самый счастливый свой день прийдет на могилу и расскажет о своем счастье. И вот Петя заболел и умер. Ваня горевал, плакал. Потом Ваня встретил хорошую девушку, полюбил ее и забыл про друга. Он решил жениться. Едет с невестой к себе домой, а по пути - кладбище. И он вспомнил Петю, остановился, велел подождать минутку. А сам пошел к могиле: "Здравствуй, Петя". Петя отвечает ему: "Здравствуй, Ваня. Ты не забыл меня?" - "Нет, не забыл. Сегодня у меня свадьба". - "Хорошо. Давай еще выпьем". Снова Ваня собирается, а Петя просит последнюю рюмку допить. Допил Ваня и выбрался из-под земли. Видит - кругом распаханное поле. Ни деревьев, ни кустов. Даже тропинки нет. Стал искать невесту. Спрашивает у людей, а они только головами качают, не знают ни про какую невесту. Потом отыскали старого-престарого старика. Он в детстве от своего деда слышал, что в давние времена какой-то молодой парень ехал с невестой мимо кладбища, зашел туда и пропал.
   Эту сказку не я придумал. Она народная, как и многие другие, например, про шахтерского черта, старика Шубина, который под землей сбивает людей с дороги. Но Шубин Шубиным. В нем - страх и суеверия обреченных на смерть горняков. А что в сказке про Петю и Ваню - не знаю. Покойница Вера не любила, чтобы я рассказывал такое детям. Но им нравилось. И трехлетние дикарята, и первоклассники, и даже некоторые взрослые слушали меня. Наверное, смысл этой сказки в нашей беззащитности перед временем?
   "Сам ты Шубин!" - сказала Вера. И стал я чертом Шубиным. На дачных участках меня за глаза уже давно так кличут.
   Вокруг каждого деревянного домика высокий забор. Дома выкрашены в зеленое и голубое. Через канаву наведены мостики для въезда машин во дворы. И весь поселок огорожен забором из железной сетки. Теперь я не всех дачников знаю: умирают одни и приходят другие, уже не ведающие о прошлых песнях и кострах.
   Вот Виташа бежит по нашему огороду между кустами смородины и грядкой земляники. У меня перед глазами мелькает в столбе утреннего света другой русоголовый мальчик, лезет вверх по пологой земляной террасе, на которой разбит аккуратный огород. Наверху у калитки стоит высокий мужчина с закрученными усами. Он в шляпе, длинном сюртуке-редингтоне и узком черном галстуке. Мой отец. Мне теперь не добраться до него. За огородом - войны, смерти, рождения. А отец все стоит и стоит. Штейгер, сын крепостного крестьянина... Господи, сколько жизней во мне? И Виташа бежит между смородиной и земляникой.
   Кусты посадила Вера. Вот и она, рядом с засохшей яблоней, не выжившей после морозной зимы. Поэтому я не спилил сухое дерево с взлохматившейся пыльной корой.
   У давешнего мальчика был огород возле штейнгерского дома, внизу бурлила речка.
   И у нас в конце марта по канаве вдоль улицы журчит большой ручей, порой хлещет через мостки. И тогда заливает дворы и огороды.
   Если бы не Виташа, я бы продал дачу.
   У меня был друг, мы построились рядом, и до сих пор между нашими домами нет забора. В пятидесятом или пятьдесят первом году у Тимошенко случились крупные неприятности. Он стал готовить к производству новый электродвигатель. Причем почти вся научно-техническая публика, имевшая хоть малое касательство к электроприводу, возражала против нового двигателя. Сильнее всего - сами разработчики старого, а уж от них разошлись широкие круги сомнений. А Тимошенко готовил на своем заводе перемену, которая потом нависла над ним как глыба. Уже не помню, что случилось с первыми образцами, но результаты были не важные. И пошли на Тимошенко цидули, что, мол, он подрывает экономику и ведет в тупик. По тем временам, когда в городе разобрали еще не все руины и когда военные раны еще дышали под тонкой пленкой жизни, ему грозила беда. Решили составить комиссию. Она должна была неотрывно находиться при испытуемых двигателях в течение месяца. Ни на минуту не отлучаться, наблюдать. Кому была охота идти в такую неудобную комиссию? Многие уклонились.
   До сих пор вижу три железные кровати, застеленные солдатскими одеялами, стол с контрольным журналом, пепельницей и шахматами, перегородку, за которой работал двигатель...
   Испытания прошли удачно. Некоторые влиятельные люди стали на меня коситься, словно я перешел им дорогу.
   Когда начиналось строительство садовых домиков, Тимошенко предложил мне быть его соседом. Он был высокий, цыганского типа, очень общительный. Конечно, друзьями мы не были. Редко кто в зрелые годы может похвастаться, что у него есть настоящий друг. "Что ты за молчун?" - спрашивал Тимошенко. А я молчал. Он рассказывал о своем детстве в шахтерской землянке, о разудалом отце. Однажды Тимошенко сказал: "Ты мог бы быть замечательным человеком". Он вообще смотрел на меня по-особому. В тридцатые годы один десятник заметил мне: "Виталий Иванович, вот мы оба в чумазых спецовках и под землей, а, сдается, будто вы не в шахтерках, а в дорогом костюмчике". Я был с рабочими тверд, даже жесток. И к себе - тоже. Я не испугался слов десятника, хотя он намекал на лежащую между нами пропасть. Спустя двадцать лет между Тимошенко и мной ее уже не было. Или почти не было.
   Нынче соседний дом принадлежит дочери Тимошенко и ее мужу. Но они живут в нем редко. На деле там хозяйствуют свекор и свекровь. Они числятся сторожами всего поселка, завели парники, кур и кроликов, привозят навоз и удобряют скудную почву. Времени у них много, они умеют и любят работать.
   Виташа бегает к ним смотреть на крольчиху и крошечных крольчат, а сторожа иногда пользуются нашим душем, обращаются ко мне с разными вопросами по поводу ремонта электрооборудования. Сторож называет всех дачников "неумехами". Как-то так вышло, что мои электродрель и паяльник остались у него, и я не могу забрать их обратно. То есть беру, но затем сторожиха снова просит: "Они нам нужнее. Да и целее у нас будут". Если в мое отсутствие Люба приезжает на дачу с другом, то сторожиха считает себя обязанной поведать мне о Любином госте, как бы я ни отмахивался. Любу она недолюбливает, а Виташу жалеет. Прошлым летом сторожиха познакомила меня со своей подругой, которая приехала к ним на субботу и воскресенье и работала на огороде в резиновых перчатках. Сторожиха вызывает меня на крыльцо и протягивает тарелку с пирогом:
   - Аврора Алексеевна испекла, угощайтесь.
   И тут на крыльце появляется сама Аврора Алексеевна. Я кланяюсь, знакомимся. Одета опрятно. Глаза как будто добрые, живые.
   - А Виталий Иванович тоже вдовый, - говорит сторожиха. - Можете вместе на кладбище ходить, когда вздумаете проведывать Веру Петровну. А Аврора Алексеевна - к своему мужу. Вдвоем веселее.
   Я что-то пробурчал и ушел. Некоторое время спустя Аврора Алексеевна позвонила мне на городскую квартиру, спросила: не собираюсь ли я на кладбище? Сходили. Я положил Вере букет, посидел на скамеечке. А Аврора Алексеевна пошла к своей могилке. Мы условились встретиться на главной аллее.
   Это старое Троицкое кладбище. Где-то здесь стояла Троицкая церковь, где меня крестили. От нее не осталось и фундамента. Пахло нагретой землей, сухо молотили кузнечики. Я вспомнил, что местный священник был совладельцем какой-то шахты. И он лежал теперь в этой земле.
   А Веры здесь не было. Та семнадцатилетняя кареглазая девушка не здесь. А я хочу жить. Стыдно признаться ей в этом, словно обманываю ее.
   Мне надо было еще сходить на могилу сына. Я закрыл глаза.
   Он был засыпан в забое. Я примчался на ту шахту, когда горноспасатели уже пытались пробиться сквозь завалы. У начальника шахты Зинченко шло совещание. Завалило двоих. В кабинете были закрыты окна, но с улицы доносился шум толпы. Обрушилось шестьдесят метров. Если они и уцелели в спасательных нишах, то пробиться к ним не было возможности. Я тогда был главным механиком комбината, меня нельзя было выпроводить, я сидел и слушал. Горноспасатели уточнили: не шестьдесят, а восемьдесят метров. Это меня погребли живым в узком колодце без воды и еды. Я обшаривал лучом лампы искрящиеся стены, стучал, задыхался. Коля мог прожить без воды восемь дней, а для того чтобы пробиться к нему, требовалось полтора месяца. Он взывал ко мне из-под земляной толщи. Мы спустились в шахту. Я уперся руками в рухнувшие глыбы, раздавившие крепления как спичечные коробки. Горноспасатели воздвигали новую крепь.
   - Ты только нам не мешай, - попросил меня Зинченко. - Мы сделаем все невозможное. Вдруг там прорвало водоносный пласт? Тогда у них будет вода.
   На поверхности к нам подошла жена второго шахтера. Она ни о чем не спросила, с великой мукой и надеждой смотрела то на Зинченко, то на меня.
   Зинченко окружали многие руководители, решали за него, искали лучший путь. Я считал, что надо вести взрывные работы, опираясь на технику. Если бы повезло, был шанс. Но Зинченко решил прорубаться сверху отбойными молотками. Сперва с ним спорили, потом стали грозить всеми карами. Но он не изменил решения, потому что его путь был более долгим, да все-таки надежнее нашего. Он выбрал восемнадцать лучших забойщиков. Восемнадцать человек из народа. Работали по двое в смене, сменялись через три часа. Их молотки раскалялись. Брали новые. Потные черные оскаленные лица содрогались от передающейся детонации.
   В первые сутки прошли двадцать метров, а самая высокая норма равнялась всего шести. На вторые сутки - еще двадцать. Вскрыли первый уступ. В спасательной нише было пусто. На третьи, четвертые, пятые сутки - ниши пусты. Но устояли везде в каменном хаосе катастрофы. И обнаружилась вода.
   На шестые сутки я в душе похоронил сына, потому что одна смена не продвинулась вперед ни на шаг. Люди потеряли веру и лишь имитировали работу.
   Зинченко ворвался в комнату шахтоуправления, где отдыхали забойщики, и кричал: кто? Поглядите в глаза его отцу! Значит, вы хотите, чтобы любой из нас с этого часа был обречен? Теперь мы не спасаем ни его, ни себя?
   У каждого - свои человеческие пределы. Я знал, что столкнемся с ними.
   Я окончательно простился с Колей.
   На седьмые сутки сына нашли. Его вывезли наверх с завязанными глазами, напоили бульоном. Через четырнадцать часов подняли и второго шахтера.
   Когда три года спустя Николай умер от сердечного приступа, это для меня означало, что он все же умер от того завала. Это я направил его в шахту, чтобы он был ближе к людям. Ближе, чем я...
   Я поговорил с покойницей и поклонился могиле Николая. Аврора Алексеевна сидела на скамейке главной аллеи, в пятнистой светотени кленов. От жары она разрумянилась. Ярко поблескивали замок ее сумочки и черные лакированные туфли. Я сел рядом.
   Ее муж был агрономом, любил круговорот времени и земледельческой радости, но они переехали в чужой город. И потом он заболел. Их дети, сын и дочь, простились с отцом. Не было смысла, решили они, расходовать на обреченного свои силы.
   - Природа устремлена вперед, - вымолвила Аврора Алексеевна учительским тоном. - Это естественно, что плоды не заботятся о корнях.
   Но сама она стала бороться за жизнь мужа теми способами, какие были ей доступны. Нашла в Москве родственников, устроила мужа в радиологическое отделение, истратила все сбережения. Порой думала: дура, ну зачем мучиться? Добро, жила бы с ним по-людски, а то ведь сколько слез пролила, когда он по другим бабам таскался! Но утром бежала в больницу, мучаясь стыдом. Почти пять лет прожил ее муж после лечения. И это были самые трогательные, светлые годы.
   - У меня и Вера была такая, - сказал я. - Умирала, а все думала, как бы нас не мучить.
   - У вас наверное, железный характер, - предположила Аврора Алексеевна. - Вы все держите в себе.
   - За десять дней до смерти Веры я увидел в ванной на трубе воробья. Я понял, что она умрет.
   - А как он залетел в ванную?
   - Не знаю. Но я все понял. И что она умрет, и что наша дочь не приедет на похороны. Так и вышло.
   На похоронах Веры были ее брат Антон да мы с внучкой Любой. Моя дочь Ирина прислала телеграмму.
   С Антоном мы давно не виделись и разговаривали допоздна. Он был юным пареньком, когда его старшая сестра стала моей женой. У их отца до революции и при нэпе был кожевенно-обувной магазин в Таганроге. Мой тесть Иван Иванович был предпринимателем необыкновенным. И видом похож на грека или турка, а не на донского казака, каким был по рождению. А его отец был сапожником, любил кулачный бой - его и убили в драке. Тесть начинал с мальчика-зазывалы в магазине армянского купца, вырос до старшего приказчика, потом и до компаньона. Но он ликвидировал торговлю, потому что я прямо сказал ему; шурья взялись за горняцкий обушок, а потом как дети шахтера поступили учиться в горный институт. Второй мой шурин, Виктор, погиб в войну при обороне Севастополя.
   Это мы и вспомнили с Антоном. Он добыл много угля и теперь живет возле Феодосии, ковыряется в своем винограднике. А не уломай я тогда тестя, что бы с ним было? Часто тесть бранил меня: все-таки ему поздно было привыкать к подземной давящей работе. Выходило, будто я виноват в этом. Но в те годы было немало таких людей, как я простых обывателей, втянутых в водоворот полного переустройства страны.
   Впрочем, жизнь смеется над нашими попытками разграфить ее на квадратики. Оставшись на оккупированной территории, мой тесть прокормил Веру с двумя детьми и спас одного военнопленного. Рядом с шахтой "Иван" немцы устроили лагерь для наших солдат. Люди лежали на земле, как скот. Умерших сбрасывали в ров с известкой. Стояло лето сорок второго года, оно сулило Гитлеру победу под Сталинградом, и поэтому немцы иногда отпускали пленных, если за них просили жены или родители. Но где взять на всех жен и отцов, если за забором томились тысячи человек из разных мест страны? Пленные перебрасывали записочки с адресами, умоляли спасти. Одна записочка попала к тестю. Какой-то кубанский казак просил привезти из станицы его жинку и обещал за это мешок продуктов. И предприимчивый старик, у которого на руках была моя семья, отложил кормившее его сапожное дело и подался на Кубань. Рассказывая мне о своем подвиге, он гордился тем, что на обратном пути его вместе с жинкой, ее сестрой и тачкой с харчами немцы везли на грузовике больше ста километров. За банку меда. Он купил фашистов с потрохами. Но человека все-таки спас.