— Здесь есть все что нужно, мсье. Сядьте на мое место у штурвала. Следите за компасом и придерживайтесь курса.
   Не успел я войти в каюту, как яхта рыскнула и крутанулась. Я обернулся — на кокпите было пусто. Я бросился к штурвалу. Яхта стала приводиться к ветру, я пытался ее удержать, максимально уваливаясь под ветер. Судно мгновенно отреагировало, быстро повернуло на запад, потеряло ветер и продолжало крутиться к югу и юго-востоку, а я тем временем манипулировал почти совсем опавшими парусами, чтобы лечь на левый галс и, ориентируясь по компасу, взять курс, прямо противоположный тому, каким мы шли раньше. Я надеялся, что два движения, в наветренную и подветренную сторону, свели друг друга на нет и я попал в мой собственный кильватерный след. Яхта, почуяв фордевинд, убыстрила ход. До сих пор я думал только о маневре, который занял всего несколько секунд и от которого зависела жизнь и смерть Уайльда. Теперь я вглядывался в море, с отчаянием во всю глотку выкрикивая его имя. Вдруг у носа яхты я заметил всплеск пены, легко различимый на темной и почти незыблемой воде. Это был Уайльд. Он барахтался. Я слегка изменил курс, чтобы пройти под ветром как можно ближе к нему и воспользоваться креном, который сократил бы высоту корпуса над уровнем моря. Когда он оказался совсем рядом, я выпустил штурвал и, перегнувшись через планшир, судорожно вцепился обеими руками в его рубаху. Мне удалось поддерживать голову тонущего над водой. Он кашлял и отплевывался. Яхта, потеряв управление, снова повернула на ветер, мгновение шла на северо-восток при закрепленном поперек ветра парусе, снова повернула на восток, легла в дрейф, то почти замирая, то делая рывок, когда становилась поперек бриза. Я всеми силами пытался втащить Уайльда на борт. Мне удалось извлечь из воды верхнюю треть его туловища, но, поскольку его вес увеличивался прямо пропорционально извлеченному объему, я вскоре должен был признать себя побежденным. Его ветхозаветная рубаха вдруг зловеще затрещала, и я сразу ослабил усилия. Уайльд и пальцем не шевельнул, чтобы мне помочь. Впрочем, захоти он, он не смог бы, несмотря на свои неожиданные способности и даже при моем содействии, поднять свою массу на уровень значительно выше собственной головы. Я ограничился тем, что старался поддерживать его так, чтобы он мог свободно дышать, — это требовало от меня не столь большого усилия, — но при этом неотступно думал о том, как мы выкрутимся из этого положения.
   — Молодой человек, — преспокойно заявил Уайльд, давая мне почувствовать, что, успев побывать наполовину утопленником, уже совершенно оправился, — прошу вас меня отпустить.
   — Нет!
   — Не будьте глупцом. Не можем же мы оставаться в этой дурацкой позе, ожидая, пока прихоть течения разобьет нас о берег или погонит в открытое море, так что рано или поздно вам все равно придется сдаться. Впрочем, мне ничего не стоит заставить вас разжать руки.
   — Попытайтесь, — сказал я с горькой насмешкой. — Попытайтесь, и я свалюсь за борт, как вы. И тогда смерть невинного молодого человека останется на вашей совести, если таковая у вас есть.
   — И если она нетленна, что, по-моему, весьма сомнительно. Я ценю ваш юмор и чувство долга, но поступаете вы неразумно. Вот уже два дня вы непрестанно вмешиваетесь в мою жизнь, готов признать, не столько по злобе, сколько по недомыслию, но согласитесь, что для мало-мальски современного сознания намерения немного значат в сравнении с поступками. В настоящую минуту вы чините препятствия сугубо личному проекту, интимный характер которого должен был бы быть свят для всякого, кто получил хотя бы начатки воспитания, и побудить его рассматривать любую попытку вмешательства в этот проект как полнейшее отсутствие такта. Полагаю, что не совершу нескромности, если попытаюсь узнать, по какой причине вы так рьяно проявляете неделикатность и дурной вкус.
   Я ошалело внимал этой речи.
   Должно быть, я сплю, подумал я с отчаянием и в то же время едва удерживаясь от приступа нервного смеха. Этот невероятный тип, нырнув среди ночи в воды Ла-Манша, рассуждает так, словно преспокойно сидит за своим письменным столом в Hamilton School. Он или сошел с ума, или сотворен из материи, совершенно неподвластной законам жизни рода человеческого, да и биологии вообще. Сделав над собой великое усилие, чтобы не обругать его, я решил приспособиться к ситуации.
   — Причина должна была бы быть очевидной для вашей пресловутой проницательности, — сердито ответил я. — Но, верно, как на грех, в эту минуту вам не может прийти на помощь ваша библиография. Прежде всего, из-за моего, как вы его назвали, недомыслия, я, по-моему, оказался замешан в то, что вы так стыдливо именуете вашим «проектом», и не мог бы скрыть этого обстоятельства от мадам Гамильтон, которая меня никогда бы не простила. Кроме того, вы пассажир на моем судне и прибегли к средству, которое, какова бы ни была моя роль во всей этой истории, налагает на меня безусловную ответственность. Таковы законы моря, и только такой приверженец сухопутья, как вы, может не знать столь элементарных вещей. Наконец, хотите верьте, хотите нет, но я питаю к вам нечто вроде симпатии, наверно нелепой, но реальной. Вот и все.
   — Объявляю вам совершенно искренно, без малейшей доли приспособленчества, которое могло бы быть продиктовано обстоятельствами, что вы не имее те ни малейшего отношения к сути моего решения. Вы приписываете себе слишком большую роль, а вы лишь по чистой случайности меня к нему подтолкнули. Мадам Гамильтон и в голову не придет подумать другое. Что до ваших так называемых законов моря, они просто смешны. Забудьте о них. В них есть приказной элемент, несовместимый с достоинством свободного волеизъявления. Меня больше трогает ваша симпатия, но, да не оскорбят вас мои слова, она ни на волос не изменяет самый характер моих взаимоотношений с миром. Теперь вы согласны меня выпустить?
   — Низа что!
   Эта бредовая беседа вызвала у меня что-то вроде приступа шизофрении, от которого я вдруг очнулся, вновь вернувшись к действительности. И почувствовал, что цепенею, что мои руки и плечи сковывает опасная неподвижности И тогда мне пришла в голову мысль. Удерживая Уайльда за шиворот одной лишь левой рукой, я с энергией отчаяния поднатужился и правой дотянулся до линя, свернутого бухтой в глубине кокпита. Схватив линь, я кое-как пропустил его под мышки Уайльда, который не оказал никакого сопротивления, без сомнения смущенный твердо изъявленным мной намерением разделить с ним его судьбу, какова бы она ни была. Соединив два конца этого лассо в одной руке, я выпустил воротник Уайльда. Уайльд чуть глубже ушел в воду, но я без труда удержал его, подтянув линь двумя руками. Потом быстро сделал морской узел, чтобы затянуть петлю вокруг его торса, не слишком его сдавливая, а свободный конец линя закрепил за кнехт швартова. Отныне Уайльд был приторочен к корпусу судна, его голова и плечи торчали из воды, и он ни при каких обстоятельствах не мог освободиться.
   — А теперь, — сказал я ему, — попытайтесь от меня вырваться. Он молчал, совершенно безучастный. Встревожившись, я взял в каюте электрический фонарь и посветил ему в лицо.
   — Потушите его, — надменно заявил библиотекарь. — Вы меня ослепили.
   Успокоенный, я быстро сориентировался. Самой близкой сушей был восточный берег Баули-Бей на юге, причалить к которому, в особенности ночью, было почти невозможно. Стало быть, надо вернуться туда, откуда мы вышли в море, то есть в порт Розель, идя при фордевинде большую часть пути, который должен был стать довольно долгим, принимая во внимание, что погруженное в воду тело Уайльда мешало нашему продвижению и неблаготворно влияло на осадку корабля. О том, чтобы прибегнуть к помощи мотора, не могло быть и речи. Уайльд находился очень близко к корме, и мне не хотелось, чтобы винт искромсал ему ступню или даже всю ногу.
   — Вы спасли меня от немедленной смерти, — донесся голос с моря, -чтобы обречь на медленную агонию. Я совершенно окоченел. Что ж, это будет уже не самоубийство, а убийство. Можете быть довольны.
   И вдруг неожиданно раздался короткий смешок.
   — Все это нелепо, — продолжал голос. — Совершенно нелепо.
   И снова раздался смех, на этот раз более звучный и продолжительный. Уайльда охватило непроизвольное веселье, такое заразительное, что я почти тотчас ему поддался. Согнувшись пополам на рулевой скамье, я несколько минут так и сидел, держась за бока. Первым успокоился Уайльд.
   — Это немного согревает, — заметил он. — Если не дух, то, во всяком случае, тело.
   Я не без труда вновь осознал всю серьезность положения.
   — Попытайтесь сбросить обувь и шевелить ступнями, чтобы поддержать циркуляцию крови и чтобы ноги не онемели. И если можете, двигайте руками.
   В ответ он занялся странной гимнастикой, отнюдь не соответствовавшей моим наставлениям.
   — Чего вы, черт возьми, добиваетесь этим кривляньем? Но он вскоре протянул мне один ботинок, потом второй.
   — Я дорожу своей обувью, — заявил он. — И поскольку, вопреки моей решительно выраженной воле и всякой логике, вы, по-видимому, твердо вознамерились доставить меня на землю, я полагаю, если допустить невероятное и я прибуду туда, сохранив кое-какие признаки жизни, ботинки могут мне пригодиться.;
   — Делайте что я говорю, и все будет хорошо.
   Я пошел к бару в глубине каюты и среди банок с фруктовым соком нашел непочатую бутылку виски. Я откупорил ее и принес Уайльду.
   — Время от времени отхлебывайте из нее по глотку.
   — Об этом не может быть и речи. У меня священный ужас перед алкоголем,
   — Вам придется пить, — сказал я запальчиво, прижав горлышко к его губам. — В случае необходимости я вас заставлю.
   Он с явным отвращением отхлебнул из бутылки.
   — Двигайте руками и ногами, — прибавил я. — И говорите со мной. Говорите как можно больше. Тогда вы не заснете.
   — При вашей внешности робкого романтического подростка, вы самый отъявленный деспот.
   — Прекрасно. Оскорбляйте меня сколько хотите. И шевелитесь немного.
   Он начал двигать руками и ногами, но без убеждения и с явной неохотой. А я взялся за штурвал, выправил паруса и взял курс на юго-восток к мысу Дю-Ге. Я шел левым галсом, уваливаясь под ветер. Меня подбадривало то, что яхта легко скользила по воде, словно погруженная в воду масса, которую ей приходилось тащить за собой, едва замедляла ее ход и почти не лишала маневренности. Уайльд продолжал бить руками и ногами. Я уселся на правом борту, как можно ближе к Уайльду, правя одной рукой и держа бутылку в другой. Наконец, выдохшись, он замер в неподвижности, повиснув наискосок с ногами, отведенными назад сопротивлением воды.
   И вдруг он заговорил. И вновь я задрожал при звуках этого хорошо поставленного, звучного, музыкального голоса, словно рождавшегося из морской пучины.
   — Представим себе, — сказал он, — что при мне собрание моих сочинений, вещь вполне возможная, поскольку объем их ничтожен. Допустим, что я держу их на высоте своих глаз, так что они образуют экран между моими глазами и небом. Вполне вероятно, да что я, несомненно, сквозь них я увижу луну. Флобер говорил о «Саламбо», книге, к которой вы, по-видимому, питаете особое пристрастие, что он вырубил лес, чтобы построить хижину. Но достоинство этой хижины по крайней мере в том, что она существует. К тому же я не обменял бы ее на дворец. О себе же у меня сложилось впечатление, что я вырубил не один, а множество лесов, чтобы обнаружить под ними собственную пустыню. Я потратил всю свою жизнь на то, чтобы методически узнавать, что мое существование не имеет никаких оправданий. С точки зрения философской я не вижу в моей судьбе ничего особенно оригинального. Любой человек, наделенный толикой здравого смысла, должен был бы прийти к такому выводу в личном плане, а затем распространить его на всех. Я анализирую свой случай не под углом зрения телеологии, то есть не в свете непреходящей сущности бытия, сознания или Бога и прочего метафизического вздора, потому что в этом смысле, слава Господу, я вполне нормален, то есть обречен превратиться в ничто, но рассматривая конечную цель в ее прагматическом аспекте — то есть относительно способности действовать. Творить руками или головой — не средство, как это слишком часто утверждали, не приводя ни малейших тому доказательств, но само по себе цель. Я имею в виду, что целью является не свершение, как это лукаво внушает само слово, а путь к нему. И вот в этом отношении, осмелюсь утверждать, мой случай особый. Я накопил достаточно материала, чтобы в принципе иметь возможность построить некое обширное универсальное здание в энциклопедическом стиле, вобравшее в себя искусство едва ли не всех существующих цехов. И это накопление привело меня к уверенности в одном; я не могу построить ничего. Можете угадать почему?
   — Нет, мсье.
   — По причине моего уродства, молодой человек. Которое есть самое законченное проявление произвола. Изначальное поражение, которое обусловливает все прочие. Уродство может стимулировать. Мне хотелось бы верить, что посредственность оно толкает на компенсаторную деятельность, а умных приговаривает к немоте и изгнанничеству. Тогда у меня были бы основания считать себя человеком выдающимся. Но на самом деле это не так. Похоже, уродство стимулирует или парализует в зависимости от своей степени. Мне иногда приходит в голову мысль, что неповторимые особенности моей персоны в большей мере определяются чрезмерностью моего уродства, нежели влиянием последнего на мою нравственную личность. Из любви к истине я должен заметить, что вначале я был преисполнен надежд. Я со страстью отдавался учению, простодушно накапливал знания с намерением впоследствии действовать, иначе говоря, с намерением однажды быть вопреки всему и всем. Я не любил себя, но хотел себя уважать. Потом шаг за шагом из ученика я стал наблюдателем, просто тем, кто наблюдает за другими, за их телом и умом. Эстетом, вуайером и эрудитом. И заметил, что громада, именуемая культурой, выйдя из обычных пределов, внушает страх, дает в руки власть и становится щитом. Я воспользовался им. Жалкое удовлетворение, согласен, но реальное.
   Время от времени Уайльд поднимал над головой раскрытую ладонь, и я вкладывал в нее бутылку. Отхлебнув несколько глотков, он мне ее возвращал. По мере того как он пил, его речь, не теряя стройности и внятности, становилась более оживленной и в какой-то мере более доверительной. Перед лицом этого спокойствия и безнадежной иронии я не находил слов. Я только чувствовал, что мое уважение и смутная симпатия к этому человеку меняют свой характер и я начинаю искренно его любить. Мне даже пришла мысль, не столько разумная, сколько ребяческая и продиктованная эмоциями, нельзя ли спасти не только его тело, но и душу. Это было все равно что разыгрывать в моральном плане басню о льве и крысе. . — Большинство тех, кто наделен всевластным достоинством -привлекательной внешностью, — продолжал он, — в силу закона естественного равновесия, из-за одного только избытка самонадеянности обладают известной долей глупости, что делает их почти сносными. Я часто ограничивался этой утешительной банальностью. Но по воле злого случая я стал наставником самой красоты, которая проявляла не только незаурядные умственные способности, но еще и поразительное великодушие. Урод находит защиту в мощи ума, приправленного разумной дозой злости. Если его обезоружат, сознание его несчастья усиливается. Александра Гамильтон была триумфом моей педагогики и окончательным подтверждением моей общей беспомощности. Поняв это, я без большого убеждения и только из приверженности к методе дал себе отсрочку, чтобы попытаться что-то совершить, отсрочку, которая истекла бы, когда мне стукнет шестьдесят, и, если до той поры я не найду никакого серьезного оправдания моему существованию, положить конец долгим и мучительным сомнениям. Вот уже месяц я готовлюсь к этому, хотя, признаюсь, не без некоторой нерешительности. И тут вдруг это приглашение. Вы невольно предоставили мне последнее доказательство, которого недоставало, чтобы перейти к делу. Я вас наверняка удивлю, если скажу, что среди всех событий, устранивших мои последние сомнения, самым решающим было не то, что вы застигли меня на дереве, не то, что я обнаружил вас на моем месте, ни даже известие, хотя и сокрушительное, о том, что мадам Гамильтон знала и то ли из привязанности ко мне, то ли из сострадания терпела мое скромное беспутство, а то, что я увидел вас обоих вместе в бассейне. Я отдал бы всю свою жизнь за право на секунду оказаться на вашем месте, быть с Александрой на равных, если мне позволено так выразиться, в телесном отношении. Я уже сказал, вы оказались простым орудием случая. Но проявили себя как орудие обоюдоострое. Ваше докучное и благородное стремление пойти наперекор моей воле, которую вы только укрепили, поставило нас обоих в затруднительное положение. Величие моей смерти — единственная честь, которая мне оставалась, с точки зрения философской запятнана тщеславием, а с точки зрения драматургической — комизмом. Здесь есть и моя вина. Я избрал этот безнравственный способ покончить счеты с жизнью в ту минуту, когда был настроен агрессивно по отношению к вам. Это была низость, но то, что вы меня спасли, выставляет меня на посмешище. Спасение это совершенно бессмысленно, ибо оно возвращает меня к моим сомнениям. Но то, что я оказался смешным, справедливо, я это признаю. Дайте мне виски.
   Я протянул ему бутылку, но он не сделал движения, чтобы ее взять.
   — Извините, — сказал он, — но все мои члены онемели. Мне трудно поднять руку.
   Я поднес ему бутылку. Он осушил ее до дна. Мы обогнули мыс Дю-Ге. Сменив курс, я под галфвиндом повел яхту прямо на юг. В восточной части порта я сделал поворот на девяносто градусов и, подгоняемый фордевиндом, подошел к горловине бухты. Яхта прошла ее на полном ходу. Начинался отлив, вода стояла только в восточной части бассейна. Я снова повернул и, обогнув мол, подошел прямо к причальному бакену. Потерявшая ветер и заторможенная боковым поворотом яхта замедлила ход. Я ринулся на нос и ухватился за верхушку бакена. Парусник развернулся, ткнул, не повредив ее, рыбачью лодку и замер. Я быстро пришвартовался, убрал паруса, спрыгнул в надувную лодку и подвел ее к правому борту поближе к Уайльду. Библиотекарь, окоченевший и вдребезги пьяный, блаженно улыбался, стуча при этом зубами, что придавало его физиономии еще более диковинный вид. Сколько я ни старался, втащить его в лодку я не смог. Дело кончилось тем, что я привязал его к лодке с помощью того же линя, какой держал его у борта яхты, и с силой погреб по направлению к сходням. Мы оказались там почти мгновенно, потому что отлив существенно сократил расстояние. Освободив Уайльда от пут, я тщетно пытался поставить его на ноги. Он одеревенел с головы до пят. Впрочем, он и без того вряд ли смог бы держаться стоймя или шагать, настолько он был пьян, это проявилось сразу, едва он умолк. Схватив его за запястья, я поволок его вверх по сходням подальше от воды. Он так и остался лежать на спине, бормоча что-то бессвязное и дрожа в ознобе. Я обдумывал, каким образом доставить его в колледж. У меня не лежала душа искать посторонней помощи, я хотел пощадить его гордость и не придавать огласке наше приключение. В особенности не хотелось мне обращаться к Александре Гамильтон — прибегнуть к ней можно было лишь в случае крайности, если положение станет совсем уж безнадежным. И все же я не представлял себе, как обойдусь без машины.
   Вдруг наверху, где кончались сходни, я увидел одну из тех длинных двухколесных тележек, на которых перевозили лодки и штормовую бизань. Тележка была свободна. Я решил было еще раз привязать Уайльда, на сей раз к металлическому каркасу тележки, и так доволочить его до Hamilton School. Но это было бы весьма для него неудобно и даже мучительно, а поскольку путь нам предстоял долгий, не только из-за дальности расстояния, но и потому, что подниматься вверх было трудно, я не представлял себе, в каком виде доставлю его к месту назначения. Вполне возможно, расчлененным на части и замороженным. И тут меня осенила мысль. Сев в лодку, я быстро добрался до яхты и взял с койки набитый мхом матрац. Кроме того, я захватил из каюты все одеяла и спальные мешки, которые там нашел. Вернувшись к сходням, я выгрузил лодку и подкатил тележку к Уайльду. После чего начал его раздевать, что было совсем нелегко, потому что мне противодействовала вся сила инерции его массивного и тяжелого тела. Более того, Уайльд сделал попытку мне помешать. Наконец, совершенно голый, он растянулся на холодном камне. Его уродство, представшее передо мной во всей своей наготе, не вызвало у меня ни малейшего отвращения, наоборот, прилив симпатии, потому что напомнило его беспощадную иронию, обращенную против самого себя.
   — Это недостойно, — бормотал он. — Недостойно…
   Подхватив Уайльда под мышки, я втащил его на поставленную наклонно тележку, которую предварительно выстлал матрацем и раскрытым спальным мешком. Потом уложил библиотекаря таким образом, чтобы центр его тяжести пришелся примерно на ось колес — так я хотел немного облегчить себе предстоящий путь к Hamilton School. Прикрыв его свободной полой спального мешка, я застегнул молнию, а поверх набросал все оставшиеся постельные принадлежности. По-моему, под ними можно было задохнуться от жары. С помощью линя, так хорошо мне послужившего, я привязал всю эту груду к тележке, опутав ее по всей длине, чтобы ничто не соскользнуло при возможном толчке, но все же не слишком туго, чтобы не причинять лишних неудобств своему пассажиру. Уайльд мало-помалу перестал вздрагивать и стучать зубами. Я дотронулся до его лица. Оно приобретало нормальную температуру. Вдруг библиотекарь уставился на меня проницательным взглядом, казалось вновь обретя все свои умственные способности.
   — Дорогой мой мальчик, — произнес он, как бы начиная разговор, -дорогой мой мальчик…
   И провалился в сон.
   Моля Бога, чтобы мне никого не встретить, я впрягся в длинные оглобли, предварительно развесив на них мокрую одежду Уайльда. Как я и предвидел, поддерживать тележку в горизонтальном положении было нетрудно, но я не без усилий тащил эту своеобразную деревенскую карету «скорой помощи» по каменистому склону, довольно крутому и ухабистому. Зато когда я добрался до асфальтированной дороги, мне сразу стало легко и меня ничуть не испугал отвесный подъем к плато, где была расположена наша территория. Я даже пустился было вверх с ветерком, но мало-помалу умерил свой пыл. В общем, я двигался довольно медленно и чем больше уставал, тем чаще делал остановки, так что потратил два часа, чтобы преодолеть два с половиной километра, отделявшие меня от колледжа. Уайльд сопровождал наше продвижение ритмичным храпом, который сперва меня подбадривал, потом стал забавлять, но когда я выдохся, начал казаться мне чистейшей издевкой. Наконец я въехал в северные ворота, двинулся по центральной аллее и остановился у лестницы главного входа. На мгновение я присел передохнуть на ступеньки. Потом распутал линь, откинул одеяла и довольно бесцеремонно разбудил спящего. Уайльд выпрямился в спальном мешке, весь в поту, но с совершенно ясной головой и даже бодрый. Схватив одно из одеял, он с достоинством задрапировался в него, а спальный мешок спустил к ногам. Потом отправился в колледж, в библиотеку. Я нес за ним его мокрую одежду. Дойдя до своей берлоги, он запер за собой дверь. Потом тут же появился снова в немыслимом халате, доведенном до того же износа, что и прочие его лохмотья. Он протянул мне одеяло, я ему — его рубище.
   — Мой дорогой мальчик, — заговорил он тоном, настолько напоминающим тот, что прозвучал из его уст перед тем, как он заснул, что мне показалось, будто он почти не прерывал своей речи, — не знаю, должен ли я вас благодарить или проклинать. Знайте, во всяком случае, что я питаю к вам нежность, какой не испытывал еще ни к кому, кроме одной особы. Желаю вам провести остаток ночи по возможности приятно. Лично у меня много дел.
   — Что вы еще надумали?
   — Этот вопрос свидетельствует о том, что вы склонны к навязчивым идеям. Боюсь, что наше ночное приключение приведет к досадной гипертрофии вашего чувства ответственности. Должен вас успокоить. Если я и не отказался полностью от своего «проекта», я решил, по крайней мере, его отсрочить. А теперь не будете ли вы так любезны позволить мне снова взять бразды моей судьбы в собственные руки?
   Я не смог удержаться от смеха.
   — Спокойной ночи, мсье.
   — Спокойной ночи, мой дорогой мальчик.
   Я покинул библиотеку и колледж.
   Снова погрузив на тележку постельные принадлежности, я с легким сердцем, уже не чувствуя усталости, бегом возвратился в порт. Я хотел замести все следы нашей вылазки.
   Час спустя я вернулся в дом Александры Гамильтон. Занималась заря. Я разделся и лег в постель в сумраке своей комнаты, когда первые блики солнца уже позолотили восточный фасад. И тотчас уснул глубоким сном.
   Проснувшись, я увидел, что в изножье моей кровати сидит Александра Гамильтон. На ней была длинная шелковая сорочка без рукавов. Волосы растрепаны. Похоже было, что она пришла ко мне прямо из своей спальни. В руке она держала конверт. Пытаясь понять, как давно она здесь сидит, и не зная, как себя вести, я механически произнес: «Здравствуйте, мадам», хотя сама обыденность этого приветствия в создавшейся ситуации была совершенно не к месту. Не отвечая, она протянула мне конверт. Я извлек из него несколько листков, исписанных изящным четким почерком.