Страница:
В ее голосе зазвучал вызов. Она сделала жалкую попытку отстоять свои права, обсудить ситуацию, потребовать изменения приказа. Но приказы, как известно, не обсуждаются: они являются частью стратегии. Эта женщина, ее дети, ее дом оказались в сфере интересов стратегии.
Унтер-офицер посмотрел на меня с немым вопросом в глазах.
– Поступил приказ уходить, – вмешался я, – поскольку вся деревня должна быть уничтожена. Сожжена.
– И этот дом? – спросила она дрожащим голосом, словно дом был частью ее самой.
– Да, и этот дом, – твердо ответил я. – Вы можете взять все, что вам потребуется. Возьмите продукты, которые сможете унести, соберите детей и покиньте дом.
Горестно качая головой, она пристально смотрела на меня, будто надеялась, что мне станет стыдно за собственные слова. Но я не знал таких чувств, как стыд. Я был солдатом, инструментом тех, чьи мысли и поступки были мне неизвестны.
Дети молча стояли рядом, держась ручонками за материнскую юбку, и только переводили недоуменные взгляды с матери на меня.
– Кто отдал приказ сжечь мой дом? – повторила женщина. – Сжечь…
В этом доме прошла вся ее жизнь. У нее не было другого дома, и она просто не могла поверить, что теперь его не станет.
Я уже сказал все, что мог. Повернувшись, чтобы уйти, я заметил, что женщина начала готовить обед, словно ничего не произошло. Возможно, она не приняла наши слова всерьез.
Мы по-дружески относились к жителям деревни. Они, по мере сил, старались нам помочь. Запасенным на зиму картофелем, который составлял основную часть их рациона, они честно поделились с нами. Мы в свою очередь поделились с ними солью, мукой и рыбными консервами.
Теперь нам пришлось объяснять им, что они должны покинуть свои дома, взять с собой все необходимое и двинуться куда глаза глядят. Лучше на восток. Они не понимали этого. Они не хотели понять; они не хотели верить в это. Они повторяли по многу раз одни и те же вопросы, а мы упорно отвечали на них одними и теми же словами.
Незадолго до семи часов вечера мы объявили крестьянам, что через час подожжем первые дома. Когда в семь часов они увидели, что полк спокойно покидает деревню, они начали подозревать, что все сказанное нами обретает реальность. Я получил приказ начать уничтожение деревни в полночь; в моем распоряжении находился взвод солдат. Я собрал всех жителей деревни: стариков, старух, женщин с детьми – и сказал:
– Лучше всего для вас идти вместе с полком. Следуйте за ним как можно дольше.
Некоторые послушались меня, но далеко не все. Один за другим они неохотно покидали дома, все еще не веря в происходящее. Небольшими группами люди медленно уходили из деревни и исчезали в вечерних сумерках.
В половине одиннадцатого мы начали складывать у домов большие кучи из соломы, щепок, тряпок – в общем, всего того, что могло хорошо гореть.
Ровно в полночь унтер-офицер бросил горящую спичку. На фоне черного бархата неба взметнулся яркий столб огня. Постепенно огонь стал охватывать дома. Раздался треск. Лошади нервно заржали и забили копытами.
Мы вскочили на лошадей и, не оглядываясь, поскакали во весь опор прочь. Белые стволы берез отражали яркий свет бушующего за нашими спинами пламени.
Спустя десять минут мы были на вершине холма, где остановилась часть жителей деревни. Они не отрываясь смотрели на свои пылающие дома. Почти все рыдали.
Они не винили нас. Мы не услышали ни слова упрека. Страшное зло вошло в их жизнь, и никто не мог объяснить им, откуда и почему оно появилось. Кто-то молча смотрел нам в лицо, но были и те, кто продолжал опять и опять задавать вопрос: «Зачем?»
– Почему вы сожгли нашу деревню? – живо спросил меня старик, словно открывая новую тему дебатов.
– Мы получили приказ.
– Какой еще приказ?
– Приказ, – устало ответил я.
– Ах, приказ, – повторил он. – Но зачем…
– Не знаю. Нам просто приказали сжечь деревню.
Он помолчал, словно обдумывая мои слова, и опять задал вопрос:
– Почему вы сожгли нашу деревню?
У меня уже не было сил отвечать.
Каждый день, ежечасно и ежеминутно миллионы мужчин и женщин задавали один и тот же вопрос: «Зачем?» На этот вопрос не было ответа.
В госпитале, где я лежал несколько дней, моим соседом оказался солдат из крестьян. У него была великолепная фигура, а мускулатуре могли бы позавидовать древние греки. Высокий, стройный, с замечательным цветом лица, с густыми пшеничными кудрями. Большие голубые глаза доверчиво смотрели из-под соболиных бровей. Ему было порядка сорока лет. Он не умел читать, но был далеко не глуп.
Прежде он никогда не бывал в городе. Его дед, отец и он сам выращивали пшеницу на небольшом наделе плодородной земли.
В конце сезона кто-нибудь приезжал и скупал весь урожай. Получив деньги, они покупали все необходимое на ближайшей ярмарке. Они честно трудились на своей земле, и жизнь их была простой и понятной. Они не знали ничего о династиях, колониальных претензиях, европейском балансе сил. Коварная судьба вовлекла этого наивного крестьянина в смертельный водоворот. Он, словно пойманная птица, раненая и сидящая в клетке, задавался вопросом: «Что все это значит?»
Несколько дней он ехал на поезде. Поскольку он относился к получившим легкие ранения, то его везли на обычном поезде, а не на поезде Красного Креста. Ранение было очень болезненным, но он мужественно терпел боль, и только в широко распахнутых, сухих глазах плескалось страдание. Ему раздробило все пальцы рук, кроме одного. Руки были перевязаны, и, наверно, поэтому он считал, что повреждены ладони, а пальцы целы. Видно, боль была настолько мучительной, что он постоянно менял положение рук: то складывал ладони вместе, словно молясь, то прижимал их к груди. До этого он никогда не был в госпитале.
Несмотря на жуткую боль, он, глядя на главного врача, с достоинством заявил:
– Я – кормилец. Обеспечиваю свою семью.
Врач, не поднимая головы, изучал документы раненого.
– Я – кормилец, – повторил солдат.
Врач поднял на раненого красные от усталости глаза и несколько долгих секунд внимательно вглядывался в лицо. Затем тихим голосом обратился к медицинской сестре:
– Случай 14 653.
Медсестра начала заполнять бланк истории болезни.
– Я – кормилец, – повторил солдат.
Врач, словно не слыша этих слов, заставил солдата лечь. Медсестра сняла повязки, под которыми оказалась раздутая красная плоть, ничем не напоминающая пальцы. Врач произнес что-то тихим голосом на латыни.
– Ампутация.
Легкая анестезия оказала мгновенное воздействие на солдата. Он заснул спокойным сном. Во сне он стал похож на сказочного великана, усыпленного лилипутами.
В течение пятнадцати минут пальцы, один за другим, отправились в ведро.
Медсестра, дававшая хлороформ, увлеченно следила за действиями хирурга, колдующего над руками больного, и не заметила, как солдат стал отходить от анестезии.
Больному еще не успели после операции перевязать руки, как он открыл глаза. Первым, что он увидел, был ампутированный палец, лежащий на стеклянной полке. Жуткое рыдание вырвалось из его горла. Он приподнялся и выкрикнул:
– Зачем? Зачем?
Медсестра насилу уложила его на койку. Солдат заплакал, горько и безутешно, как ребенок.
– Зачем?
Он повторял свой вопрос, переводя взгляд с доктора на медсестру, и ждал ответа. Этот солдат, как крестьяне из сожженной деревни, в отчаянии выкрикивал: «Зачем?» Ответом была тишина.
За полчаса мы доскакали до ушедшего вперед полка. Оказывается, нам пришлось отступать из-за отсутствия боеприпасов на флангах.
Этой ночью таинственным образом от солдата к солдату летели слова: «Опять нет боеприпасов». Польские уланы были вынуждены отступить.
Глава 3
Глава 4
Унтер-офицер посмотрел на меня с немым вопросом в глазах.
– Поступил приказ уходить, – вмешался я, – поскольку вся деревня должна быть уничтожена. Сожжена.
– И этот дом? – спросила она дрожащим голосом, словно дом был частью ее самой.
– Да, и этот дом, – твердо ответил я. – Вы можете взять все, что вам потребуется. Возьмите продукты, которые сможете унести, соберите детей и покиньте дом.
Горестно качая головой, она пристально смотрела на меня, будто надеялась, что мне станет стыдно за собственные слова. Но я не знал таких чувств, как стыд. Я был солдатом, инструментом тех, чьи мысли и поступки были мне неизвестны.
Дети молча стояли рядом, держась ручонками за материнскую юбку, и только переводили недоуменные взгляды с матери на меня.
– Кто отдал приказ сжечь мой дом? – повторила женщина. – Сжечь…
В этом доме прошла вся ее жизнь. У нее не было другого дома, и она просто не могла поверить, что теперь его не станет.
Я уже сказал все, что мог. Повернувшись, чтобы уйти, я заметил, что женщина начала готовить обед, словно ничего не произошло. Возможно, она не приняла наши слова всерьез.
Мы по-дружески относились к жителям деревни. Они, по мере сил, старались нам помочь. Запасенным на зиму картофелем, который составлял основную часть их рациона, они честно поделились с нами. Мы в свою очередь поделились с ними солью, мукой и рыбными консервами.
Теперь нам пришлось объяснять им, что они должны покинуть свои дома, взять с собой все необходимое и двинуться куда глаза глядят. Лучше на восток. Они не понимали этого. Они не хотели понять; они не хотели верить в это. Они повторяли по многу раз одни и те же вопросы, а мы упорно отвечали на них одними и теми же словами.
Незадолго до семи часов вечера мы объявили крестьянам, что через час подожжем первые дома. Когда в семь часов они увидели, что полк спокойно покидает деревню, они начали подозревать, что все сказанное нами обретает реальность. Я получил приказ начать уничтожение деревни в полночь; в моем распоряжении находился взвод солдат. Я собрал всех жителей деревни: стариков, старух, женщин с детьми – и сказал:
– Лучше всего для вас идти вместе с полком. Следуйте за ним как можно дольше.
Некоторые послушались меня, но далеко не все. Один за другим они неохотно покидали дома, все еще не веря в происходящее. Небольшими группами люди медленно уходили из деревни и исчезали в вечерних сумерках.
В половине одиннадцатого мы начали складывать у домов большие кучи из соломы, щепок, тряпок – в общем, всего того, что могло хорошо гореть.
Ровно в полночь унтер-офицер бросил горящую спичку. На фоне черного бархата неба взметнулся яркий столб огня. Постепенно огонь стал охватывать дома. Раздался треск. Лошади нервно заржали и забили копытами.
Мы вскочили на лошадей и, не оглядываясь, поскакали во весь опор прочь. Белые стволы берез отражали яркий свет бушующего за нашими спинами пламени.
Спустя десять минут мы были на вершине холма, где остановилась часть жителей деревни. Они не отрываясь смотрели на свои пылающие дома. Почти все рыдали.
Они не винили нас. Мы не услышали ни слова упрека. Страшное зло вошло в их жизнь, и никто не мог объяснить им, откуда и почему оно появилось. Кто-то молча смотрел нам в лицо, но были и те, кто продолжал опять и опять задавать вопрос: «Зачем?»
– Почему вы сожгли нашу деревню? – живо спросил меня старик, словно открывая новую тему дебатов.
– Мы получили приказ.
– Какой еще приказ?
– Приказ, – устало ответил я.
– Ах, приказ, – повторил он. – Но зачем…
– Не знаю. Нам просто приказали сжечь деревню.
Он помолчал, словно обдумывая мои слова, и опять задал вопрос:
– Почему вы сожгли нашу деревню?
У меня уже не было сил отвечать.
Каждый день, ежечасно и ежеминутно миллионы мужчин и женщин задавали один и тот же вопрос: «Зачем?» На этот вопрос не было ответа.
В госпитале, где я лежал несколько дней, моим соседом оказался солдат из крестьян. У него была великолепная фигура, а мускулатуре могли бы позавидовать древние греки. Высокий, стройный, с замечательным цветом лица, с густыми пшеничными кудрями. Большие голубые глаза доверчиво смотрели из-под соболиных бровей. Ему было порядка сорока лет. Он не умел читать, но был далеко не глуп.
Прежде он никогда не бывал в городе. Его дед, отец и он сам выращивали пшеницу на небольшом наделе плодородной земли.
В конце сезона кто-нибудь приезжал и скупал весь урожай. Получив деньги, они покупали все необходимое на ближайшей ярмарке. Они честно трудились на своей земле, и жизнь их была простой и понятной. Они не знали ничего о династиях, колониальных претензиях, европейском балансе сил. Коварная судьба вовлекла этого наивного крестьянина в смертельный водоворот. Он, словно пойманная птица, раненая и сидящая в клетке, задавался вопросом: «Что все это значит?»
Несколько дней он ехал на поезде. Поскольку он относился к получившим легкие ранения, то его везли на обычном поезде, а не на поезде Красного Креста. Ранение было очень болезненным, но он мужественно терпел боль, и только в широко распахнутых, сухих глазах плескалось страдание. Ему раздробило все пальцы рук, кроме одного. Руки были перевязаны, и, наверно, поэтому он считал, что повреждены ладони, а пальцы целы. Видно, боль была настолько мучительной, что он постоянно менял положение рук: то складывал ладони вместе, словно молясь, то прижимал их к груди. До этого он никогда не был в госпитале.
Несмотря на жуткую боль, он, глядя на главного врача, с достоинством заявил:
– Я – кормилец. Обеспечиваю свою семью.
Врач, не поднимая головы, изучал документы раненого.
– Я – кормилец, – повторил солдат.
Врач поднял на раненого красные от усталости глаза и несколько долгих секунд внимательно вглядывался в лицо. Затем тихим голосом обратился к медицинской сестре:
– Случай 14 653.
Медсестра начала заполнять бланк истории болезни.
– Я – кормилец, – повторил солдат.
Врач, словно не слыша этих слов, заставил солдата лечь. Медсестра сняла повязки, под которыми оказалась раздутая красная плоть, ничем не напоминающая пальцы. Врач произнес что-то тихим голосом на латыни.
– Ампутация.
Легкая анестезия оказала мгновенное воздействие на солдата. Он заснул спокойным сном. Во сне он стал похож на сказочного великана, усыпленного лилипутами.
В течение пятнадцати минут пальцы, один за другим, отправились в ведро.
Медсестра, дававшая хлороформ, увлеченно следила за действиями хирурга, колдующего над руками больного, и не заметила, как солдат стал отходить от анестезии.
Больному еще не успели после операции перевязать руки, как он открыл глаза. Первым, что он увидел, был ампутированный палец, лежащий на стеклянной полке. Жуткое рыдание вырвалось из его горла. Он приподнялся и выкрикнул:
– Зачем? Зачем?
Медсестра насилу уложила его на койку. Солдат заплакал, горько и безутешно, как ребенок.
– Зачем?
Он повторял свой вопрос, переводя взгляд с доктора на медсестру, и ждал ответа. Этот солдат, как крестьяне из сожженной деревни, в отчаянии выкрикивал: «Зачем?» Ответом была тишина.
За полчаса мы доскакали до ушедшего вперед полка. Оказывается, нам пришлось отступать из-за отсутствия боеприпасов на флангах.
Этой ночью таинственным образом от солдата к солдату летели слова: «Опять нет боеприпасов». Польские уланы были вынуждены отступить.
Глава 3
БРАТЬЯ
Пятеро суток мы неустанно двигались на восток – пять дней и ночей с короткими остановками, чтобы дать отдохнуть лошадям.
Дождь лил не переставая, и днем и ночью. Плоское, серое небо нависло над землей. Стаи мокрых, замерзших птиц с негодующими криками взмывали в холодных воздушных потоках в небо. Деревья стояли голые, и лишь последние, жалкие листочки еще упорно держались за ветки. Наконец дождь прекратился. Ночью подморозило, и наутро конские попоны оказались покрыты тонкой коркой льда, а в гривах и хвостах лошадей, словно бриллианты, сверкали крошечные сосульки.
Временами, получая приказы, подобные этому, мы говорили друг другу: «Похоже, теперь-то начнется». Мы прибывали к месту назначения, находясь в нетерпеливом ожидании. Все в полной боевой готовности; нервы натянуты до предела.
Однако ничего не происходило. В очередной раз мотоциклист или всадник доставлял мятый желтый конверт. Нам приходилось тут же подниматься и двигаться дальше, все дальше и дальше от линии фронта. Россия отступала. Какими бы храбрыми ни были солдаты, но без патронов они оказывались беспомощными.
Никто ничего не объяснял. Но никто и не задавал никаких вопросов, чтобы прояснить ситуацию. Никто не волновался. Все делалось спокойно, можно сказать равнодушно.
Мы подчинились судьбе. Казалось, что мы так и будем безостановочно двигаться в неизвестность под бесконечным, не утихающим ни на минуту дождем. При этом мы не видели никакой существенной причины для продолжения движения. Единственное, что было абсолютно ясно: у нас не было никакой цели.
Ощущение гнетущей тишины было тем сильнее, чем дальше мы отходили от линии фронта. Доносившиеся издалека глухие раскаты орудий напоминали тяжелое, прерывистое дыхание сильно уставшего гиганта, находившегося на грани жизни и смерти.
Нам было гораздо хуже, чем солдатам в окопах, поскольку, казалось, мы пребываем в бесконечном, бесцельном отступлении. На передовой солдаты, так или иначе, были при деле. Худо или бедно, они были обеспечены продовольствием. Совсем другое дело, когда вы отступаете от линии фронта. Вам самим приходится заботиться о продовольствии. Кроме того, нам приходилось заботиться и о гражданских лицах. Однако никто не выражал неудовольствия.
В один из дней мы вышли в три часа утра и через несколько часов смогли, наконец, определиться на местности.
В рассветном сумраке обозначилась ровная, широкая дорога, вытянутая как струна. Она не петляла меж холмов, не огибала русла рек. Она безудержно неслась, как взбесившаяся лошадь, прямо, не обращая никакого внимания на то, что творится по сторонам.
Дорога, конечно, была широкой и прямой, но вот двигаться по ней было совсем не просто. Грязь… моря грязи… океаны грязи. За два года артиллерия, пехота, тяжелые подводы, конница так перепахали дорогу, что она не подлежала быстрому восстановлению.
Мы медленно продвигались по краю дороги гуськом, один за другим. Лошади сами выбирали путь, пытаясь найти сухие места. Временами, оступившись под тяжестью седоков, лошади проваливались в грязь. Но нам еще повезло: заботу о нас взяли на себя наши лошади.
Спустя какое-то время мы нагнали толпу пленных, несколько сотен человек. Они медленно тянулись по дороге. Именно тянулись, а не шли. Требовалось время, чтобы вытащить одну ногу из грязи, отряхнуть ее и поставить немного вперед. За это время вторая нога еще больше увязала в грязи. Новое усилие. Поднять ногу, отряхнуть и выдвинуть вперед. Вот так они и ползли.
Кое-кто из пленных пытался пройти по краю дороги. Но разве хватило бы сил этим смертельно уставшим, голодным людям перескакивать с одного сухого островка на другой, без риска сломать лодыжку? После нескольких попыток они опять возвращались в грязь.
Им было уже все равно, где и как идти. Они шли словно во сне, автоматически переставляя ноги.
Мы двигались, конечно, намного быстрее и комфортнее. Они, казалось, не испытывали никакой зависти к нам, а ведь мы ехали верхом. Но и они не вызывали у нас никакого сострадания. Мы были слишком измотаны, чтобы испытывать какие-либо чувства. Да, мы находились в лучшем положении, но судьбе было угодно перемешать нас. Австрийские пленные, польские уланы, русские солдаты, офицеры и гражданские лица – все мы оказались в мрачном, парализующем всякие чувства болоте.
Неожиданно один из уланов услышал, как кто-то окликает его по имени. Голос раздавался из толпы пленных. Улан не понял, кто его окликнул, но, присмотревшись, увидел, как один из пленных отчаянно старается пробиться к нему с середины дороги.
На первый взгляд звучит несколько странно. Но добраться с середины дороги к обочине было действительно непростым делом. Представьте такую картину. Стадо коров переплывает реку, и вдруг одна корова из середины стада решает повернуть и плыть в обратном направлении. Вот в таком положении оказался человек, решивший пробиться с середины дороги к обочине.
Расталкивая толпу, увязая в грязи, пленный не переставал выкрикивать одно имя: «Питер!» Улан наконец увидел несчастного, но не остановил лошадь. За ним по узкой полоске более или менее утрамбованной земли двигалось порядка ста пятидесяти всадников. Если бы он остановился, то нарушил бы движение.
Пленный оказался поляком, младшим братом нашего улана. Только один брат служил в русской армии, а другой в австрийской. Русские захватили австрийцев в плен, и теперь один из братьев оказался военнопленным. Он уже три года ничего не слышал о семье, оставшейся на Родине.
Братья встретились впервые после трехлетней разлуки. Один верхом двигался в неизвестном направлении. Другой шел пешком, и тоже в неизвестном направлении.
Не обменявшись даже рукопожатием, пленный ухватился рукой за седло коня, на котором ехал брат.
– В наш дом попал снаряд, – тихо сказал улан.
Брат скорбно качнул головой.
– Что с мамой?
– Умерла. Прошлой весной, перед посевной, – ровным, бесцветным голосом ответил улан. Так говорит смертельно больной человек.
– А что с отцом?
– Не знаю ни где он, ни что с ним.
Они надолго замолчали.
– А сестра? – спросил младший брат.
– Юлка уехала в город.
Не от хорошей жизни уезжали в город польские крестьяне. Брат только горестно покачал головой, но ничего не сказал. Он словно фиксировал события, не имевшие отношения к его семье. Словно все происходило с какими-то другими людьми, а не с его близкими. Немного помолчав, он вновь стал задавать старшему брату короткие вопросы о знакомых людях, получая на них односложные ответы. Короткий вопрос – короткий ответ. Создавалось впечатление, что разговор не волнует ни одного, ни другого. Их неожиданная встреча произошла в каком-то нереальном мире, в жуткой грязи, и эта грязь тащила их куда-то в неизвестность. Их личные несчастья были ничтожной частицей огромной катастрофы, охватившей мир.
За встречей братьев из толпы заключенных следил пленный австрийский офицер, и, вероятно, ему не понравилось, что солдат австрийской армии общается с врагом. Он подобрался к братьям и принялся отчитывать младшего на немецком языке. Его речь напоминала лай собаки. Если до войны вы когда-нибудь наблюдали за немецким офицером в каком-нибудь берлинском ресторане, то вам понятно, что я хочу сказать. Офицер садился за столик и обращался к съежившемуся от страха официанту: «Kaffee, bitte schön», резко акцентируя каждое слово. Даже когда он говорил: «Auf wiedersehen», это звучало как ругательство.
Итак, австрийский офицер подошел и облаял младшего брата, но тот, не обращая на окрик никакого внимания, продолжал идти, держась рукой за седло лошади, на которой ехал старший брат. Он мог бы не останавливаться и не возвращаться в толпу военнопленных, но, по крайней мере, должен был повернуться к офицеру.
Однако он даже не повернул головы и продолжал разговаривать с братом. Он интересовался, каким был урожай два года назад, что стало с теленком, которого купили еще до его мобилизации, где двоюродный брат.
Офицер был взбешен. Он схватил за плечо солдата, развернул его лицом к себе и закатил страшную пощечину. Грязная пятерня отпечаталась на лице солдата.
В тот же момент сидящий на коне улан поднял плетку, которой погонял коня, и с размаху опустил ее на голову офицера.
Тут мы услышали приказ остановиться и спешиться. Лошадям требовался отдых, а мы за этот десятиминутный перерыв могли немного размяться.
Лежащий на земле офицер дико озирался вокруг. Он лежал молча, не двигаясь, видимо ожидая, что улан убьет его. Немецкие газеты писали о частых случаях расправы над военнопленными со стороны этих диких всадников. Подобных варваров надо было воспитывать, сделать цивилизованными. Вот причина, по которой была развязана война.
Подошел унтер-офицер, чтобы выяснить, что произошло. Он не говорил по-немецки, а австрийский офицер не знал ни польского, ни русского языков. Унтер-офицер попытался выяснить у военнопленных, говорит ли кто-нибудь из них по-русски или по-польски. Ответом послужило молчание. Никто даже не сделал попытки объяснить случившееся.
А тем временем братья продолжали разговор, словно ничего не произошло. Во время разговора улан тщательно обследовал круп и копыта своего коня.
Вскоре унтер-офицер отошел. Австрийский офицер, поняв, что он не в состоянии вернуть солдата в строй, кряхтя поднялся и попытался вернуться в колонну военнопленных, продолжавшую движение.
Офицер подошел к краю колонны и стал пристраиваться к темпу, в котором шел один из пленных. Это был огромный чернявый детина, по виду венгр. Офицер подошел к нему. Возможно, удар плеткой был очень сильный: офицер был бледен и с трудом держался на ногах. Он попытался опереться на венгра, но тот грубо оттолкнул его в сторону. В толпе пленных не было ни рядовых, ни офицеров. Здесь никто не придерживался табели о рангах. В этой толпе ничего не имело значения… Ничто не учитывалось.
Офицер сделал несколько судорожных шагов, безмолвно протягивая руки в поисках опоры или поддержки, а затем свалился в грязь. Он больше не мог идти. Это ни на кого не произвело ровным счетом никакого впечатления. Медленный исход по грязи продолжался.
Если на такой дороге солдаты падали, то они отползали на обочину и ждали – либо смерти, либо что их подберут.
Австрийский офицер упал вперед, лицом в грязь. Никто не обратил на него внимания. Колонна военнопленных продвинулась уже на несколько сотен метров вперед.
Прозвучал приказ. Мы вскочили на коней. Было понятно, что скоро мы нагоним колонну и обойдем ее.
Находясь в конце нашей цепочки, я увидел, что австрийский офицер медленно приподнял голову и сделал попытку отползти к обочине дороги. В нескольких шагах от него, держа лошадь под уздцы, стоял улан, ударивший его, и продолжал разговор с братом.
Я поинтересовался, почему он не садится на коня.
– Он мешает, – ответил улан, указывая на офицера, лежащего на обочине.
– Ну так уберите его, – сказал я брату улана.
Пленный повиновался с тем же безразличием, с каким он воспринял пощечину офицера. Испачканный в грязи, с белым как мел лицом, прерывисто дыша, офицер молча смотрел, как солдат оттаскивает его обратно в грязь.
Больше я не видел этого офицера и не знаю, что с ним случилось. Пленный солдат, оттащив офицера, вернулся к брату, и они продолжили вялотекущий, равнодушный разговор.
За то, что я сделал потом, я мог бы попасть под военный трибунал, если бы меня слышал старший по званию офицер.
– Ваша лошадь выдохлась, – сказал я улану. – Приказываю идти до следующей остановки, деревни К., пешком, ведя лошадь под уздцы.
Таким образом, я дал ему возможность продолжить разговор с братом. Улан прекрасно понял меня. С его лошадью было все в полном порядке. Он отреагировал на мой приказ с тем же равнодушием, с тем же отсутствием воодушевления и благодарности, с каким он воспринял все случившееся ранее.
Дождь лил не переставая, и днем и ночью. Плоское, серое небо нависло над землей. Стаи мокрых, замерзших птиц с негодующими криками взмывали в холодных воздушных потоках в небо. Деревья стояли голые, и лишь последние, жалкие листочки еще упорно держались за ветки. Наконец дождь прекратился. Ночью подморозило, и наутро конские попоны оказались покрыты тонкой коркой льда, а в гривах и хвостах лошадей, словно бриллианты, сверкали крошечные сосульки.
Временами, получая приказы, подобные этому, мы говорили друг другу: «Похоже, теперь-то начнется». Мы прибывали к месту назначения, находясь в нетерпеливом ожидании. Все в полной боевой готовности; нервы натянуты до предела.
Однако ничего не происходило. В очередной раз мотоциклист или всадник доставлял мятый желтый конверт. Нам приходилось тут же подниматься и двигаться дальше, все дальше и дальше от линии фронта. Россия отступала. Какими бы храбрыми ни были солдаты, но без патронов они оказывались беспомощными.
Никто ничего не объяснял. Но никто и не задавал никаких вопросов, чтобы прояснить ситуацию. Никто не волновался. Все делалось спокойно, можно сказать равнодушно.
Мы подчинились судьбе. Казалось, что мы так и будем безостановочно двигаться в неизвестность под бесконечным, не утихающим ни на минуту дождем. При этом мы не видели никакой существенной причины для продолжения движения. Единственное, что было абсолютно ясно: у нас не было никакой цели.
Ощущение гнетущей тишины было тем сильнее, чем дальше мы отходили от линии фронта. Доносившиеся издалека глухие раскаты орудий напоминали тяжелое, прерывистое дыхание сильно уставшего гиганта, находившегося на грани жизни и смерти.
Нам было гораздо хуже, чем солдатам в окопах, поскольку, казалось, мы пребываем в бесконечном, бесцельном отступлении. На передовой солдаты, так или иначе, были при деле. Худо или бедно, они были обеспечены продовольствием. Совсем другое дело, когда вы отступаете от линии фронта. Вам самим приходится заботиться о продовольствии. Кроме того, нам приходилось заботиться и о гражданских лицах. Однако никто не выражал неудовольствия.
В один из дней мы вышли в три часа утра и через несколько часов смогли, наконец, определиться на местности.
В рассветном сумраке обозначилась ровная, широкая дорога, вытянутая как струна. Она не петляла меж холмов, не огибала русла рек. Она безудержно неслась, как взбесившаяся лошадь, прямо, не обращая никакого внимания на то, что творится по сторонам.
Дорога, конечно, была широкой и прямой, но вот двигаться по ней было совсем не просто. Грязь… моря грязи… океаны грязи. За два года артиллерия, пехота, тяжелые подводы, конница так перепахали дорогу, что она не подлежала быстрому восстановлению.
Мы медленно продвигались по краю дороги гуськом, один за другим. Лошади сами выбирали путь, пытаясь найти сухие места. Временами, оступившись под тяжестью седоков, лошади проваливались в грязь. Но нам еще повезло: заботу о нас взяли на себя наши лошади.
Спустя какое-то время мы нагнали толпу пленных, несколько сотен человек. Они медленно тянулись по дороге. Именно тянулись, а не шли. Требовалось время, чтобы вытащить одну ногу из грязи, отряхнуть ее и поставить немного вперед. За это время вторая нога еще больше увязала в грязи. Новое усилие. Поднять ногу, отряхнуть и выдвинуть вперед. Вот так они и ползли.
Кое-кто из пленных пытался пройти по краю дороги. Но разве хватило бы сил этим смертельно уставшим, голодным людям перескакивать с одного сухого островка на другой, без риска сломать лодыжку? После нескольких попыток они опять возвращались в грязь.
Им было уже все равно, где и как идти. Они шли словно во сне, автоматически переставляя ноги.
Мы двигались, конечно, намного быстрее и комфортнее. Они, казалось, не испытывали никакой зависти к нам, а ведь мы ехали верхом. Но и они не вызывали у нас никакого сострадания. Мы были слишком измотаны, чтобы испытывать какие-либо чувства. Да, мы находились в лучшем положении, но судьбе было угодно перемешать нас. Австрийские пленные, польские уланы, русские солдаты, офицеры и гражданские лица – все мы оказались в мрачном, парализующем всякие чувства болоте.
Неожиданно один из уланов услышал, как кто-то окликает его по имени. Голос раздавался из толпы пленных. Улан не понял, кто его окликнул, но, присмотревшись, увидел, как один из пленных отчаянно старается пробиться к нему с середины дороги.
На первый взгляд звучит несколько странно. Но добраться с середины дороги к обочине было действительно непростым делом. Представьте такую картину. Стадо коров переплывает реку, и вдруг одна корова из середины стада решает повернуть и плыть в обратном направлении. Вот в таком положении оказался человек, решивший пробиться с середины дороги к обочине.
Расталкивая толпу, увязая в грязи, пленный не переставал выкрикивать одно имя: «Питер!» Улан наконец увидел несчастного, но не остановил лошадь. За ним по узкой полоске более или менее утрамбованной земли двигалось порядка ста пятидесяти всадников. Если бы он остановился, то нарушил бы движение.
Пленный оказался поляком, младшим братом нашего улана. Только один брат служил в русской армии, а другой в австрийской. Русские захватили австрийцев в плен, и теперь один из братьев оказался военнопленным. Он уже три года ничего не слышал о семье, оставшейся на Родине.
Братья встретились впервые после трехлетней разлуки. Один верхом двигался в неизвестном направлении. Другой шел пешком, и тоже в неизвестном направлении.
Не обменявшись даже рукопожатием, пленный ухватился рукой за седло коня, на котором ехал брат.
– В наш дом попал снаряд, – тихо сказал улан.
Брат скорбно качнул головой.
– Что с мамой?
– Умерла. Прошлой весной, перед посевной, – ровным, бесцветным голосом ответил улан. Так говорит смертельно больной человек.
– А что с отцом?
– Не знаю ни где он, ни что с ним.
Они надолго замолчали.
– А сестра? – спросил младший брат.
– Юлка уехала в город.
Не от хорошей жизни уезжали в город польские крестьяне. Брат только горестно покачал головой, но ничего не сказал. Он словно фиксировал события, не имевшие отношения к его семье. Словно все происходило с какими-то другими людьми, а не с его близкими. Немного помолчав, он вновь стал задавать старшему брату короткие вопросы о знакомых людях, получая на них односложные ответы. Короткий вопрос – короткий ответ. Создавалось впечатление, что разговор не волнует ни одного, ни другого. Их неожиданная встреча произошла в каком-то нереальном мире, в жуткой грязи, и эта грязь тащила их куда-то в неизвестность. Их личные несчастья были ничтожной частицей огромной катастрофы, охватившей мир.
За встречей братьев из толпы заключенных следил пленный австрийский офицер, и, вероятно, ему не понравилось, что солдат австрийской армии общается с врагом. Он подобрался к братьям и принялся отчитывать младшего на немецком языке. Его речь напоминала лай собаки. Если до войны вы когда-нибудь наблюдали за немецким офицером в каком-нибудь берлинском ресторане, то вам понятно, что я хочу сказать. Офицер садился за столик и обращался к съежившемуся от страха официанту: «Kaffee, bitte schön», резко акцентируя каждое слово. Даже когда он говорил: «Auf wiedersehen», это звучало как ругательство.
Итак, австрийский офицер подошел и облаял младшего брата, но тот, не обращая на окрик никакого внимания, продолжал идти, держась рукой за седло лошади, на которой ехал старший брат. Он мог бы не останавливаться и не возвращаться в толпу военнопленных, но, по крайней мере, должен был повернуться к офицеру.
Однако он даже не повернул головы и продолжал разговаривать с братом. Он интересовался, каким был урожай два года назад, что стало с теленком, которого купили еще до его мобилизации, где двоюродный брат.
Офицер был взбешен. Он схватил за плечо солдата, развернул его лицом к себе и закатил страшную пощечину. Грязная пятерня отпечаталась на лице солдата.
В тот же момент сидящий на коне улан поднял плетку, которой погонял коня, и с размаху опустил ее на голову офицера.
Тут мы услышали приказ остановиться и спешиться. Лошадям требовался отдых, а мы за этот десятиминутный перерыв могли немного размяться.
Лежащий на земле офицер дико озирался вокруг. Он лежал молча, не двигаясь, видимо ожидая, что улан убьет его. Немецкие газеты писали о частых случаях расправы над военнопленными со стороны этих диких всадников. Подобных варваров надо было воспитывать, сделать цивилизованными. Вот причина, по которой была развязана война.
Подошел унтер-офицер, чтобы выяснить, что произошло. Он не говорил по-немецки, а австрийский офицер не знал ни польского, ни русского языков. Унтер-офицер попытался выяснить у военнопленных, говорит ли кто-нибудь из них по-русски или по-польски. Ответом послужило молчание. Никто даже не сделал попытки объяснить случившееся.
А тем временем братья продолжали разговор, словно ничего не произошло. Во время разговора улан тщательно обследовал круп и копыта своего коня.
Вскоре унтер-офицер отошел. Австрийский офицер, поняв, что он не в состоянии вернуть солдата в строй, кряхтя поднялся и попытался вернуться в колонну военнопленных, продолжавшую движение.
Офицер подошел к краю колонны и стал пристраиваться к темпу, в котором шел один из пленных. Это был огромный чернявый детина, по виду венгр. Офицер подошел к нему. Возможно, удар плеткой был очень сильный: офицер был бледен и с трудом держался на ногах. Он попытался опереться на венгра, но тот грубо оттолкнул его в сторону. В толпе пленных не было ни рядовых, ни офицеров. Здесь никто не придерживался табели о рангах. В этой толпе ничего не имело значения… Ничто не учитывалось.
Офицер сделал несколько судорожных шагов, безмолвно протягивая руки в поисках опоры или поддержки, а затем свалился в грязь. Он больше не мог идти. Это ни на кого не произвело ровным счетом никакого впечатления. Медленный исход по грязи продолжался.
Если на такой дороге солдаты падали, то они отползали на обочину и ждали – либо смерти, либо что их подберут.
Австрийский офицер упал вперед, лицом в грязь. Никто не обратил на него внимания. Колонна военнопленных продвинулась уже на несколько сотен метров вперед.
Прозвучал приказ. Мы вскочили на коней. Было понятно, что скоро мы нагоним колонну и обойдем ее.
Находясь в конце нашей цепочки, я увидел, что австрийский офицер медленно приподнял голову и сделал попытку отползти к обочине дороги. В нескольких шагах от него, держа лошадь под уздцы, стоял улан, ударивший его, и продолжал разговор с братом.
Я поинтересовался, почему он не садится на коня.
– Он мешает, – ответил улан, указывая на офицера, лежащего на обочине.
– Ну так уберите его, – сказал я брату улана.
Пленный повиновался с тем же безразличием, с каким он воспринял пощечину офицера. Испачканный в грязи, с белым как мел лицом, прерывисто дыша, офицер молча смотрел, как солдат оттаскивает его обратно в грязь.
Больше я не видел этого офицера и не знаю, что с ним случилось. Пленный солдат, оттащив офицера, вернулся к брату, и они продолжили вялотекущий, равнодушный разговор.
За то, что я сделал потом, я мог бы попасть под военный трибунал, если бы меня слышал старший по званию офицер.
– Ваша лошадь выдохлась, – сказал я улану. – Приказываю идти до следующей остановки, деревни К., пешком, ведя лошадь под уздцы.
Таким образом, я дал ему возможность продолжить разговор с братом. Улан прекрасно понял меня. С его лошадью было все в полном порядке. Он отреагировал на мой приказ с тем же равнодушием, с тем же отсутствием воодушевления и благодарности, с каким он воспринял все случившееся ранее.
Глава 4
ЛОШАДИ
В это утро звук горна весело взмыл в ясное, безоблачное небо.
Мы проснулись в небольшой деревеньке, в которой разбили лагерь, и поняли, что за ночь на смену осени пришла зима. Дождя не было и в помине. Стоял легкий морозец. На ярко-голубом небе не было ни облачка. Все улыбались и, как коты, щурились в лучах яркого солнца. Нам всего-то не хватало самой малости: солнечного дня, наполненного желудка и ощущения сиюминутной безопасности. Мы устали, были голодны и растеряны, но солнечное утро и миска горячего супа вернули отличное настроение. Все вчерашние неприятности были тут же забыты.
Первым признаком пробуждающегося духа является возникшее взаимопонимание. Венгр, немец, русский и поляк, сидя рядом на солнышке, мирно болтали, не понимая ни слова на чужом языке.
Офицеры обращались к уланам, и те отвечали им весьма доброжелательно. Никто не огрызался и не ворчал.
Люди мирно разговаривали, и солдаты даже делились с военнопленными не только едой, но и мылом, бритвами и тем, что наши отъявленные оптимисты называли полотенцами.
Уланы обсуждали различные способы ведения сельского хозяйства в разных погодных условиях и на разных почвах – словом, в тех местах, где они побывали за годы войны. Как милитаризм ни пытался превратить человека в инструмент войны, крестьянин первым делом обращал внимание на свойства почвы, на ее пригодность для возделывания тех или иных культур. Бородатый сибирский мужик говорил крестьянину из Галиции:
– Отличная почва в ваших карпатских лесах! Отличная!
Выдав эту тираду, он принялся медленно жевать ломоть черного хлеба, щедро посыпанный солью, пристально вглядываясь в даль, в черные, изувеченные войной поля. Прожевав хлеб, он печально покачал головой и заявил:
– А все-таки сибирская земля, брат, черт побери, лучше! Да, – немного помолчав, добавил он, – лучше, черт побери!
Крестьянин из Галиции, вспомнивший родную землю, похоже, усомнился в его словах.
Они помолчали.
– Не сомневайся, брат, – прервал молчание сибиряк. – Через месяц, а то и раньше вы уже будете в Сибири. Лично убедишься в моих словах.
Крестьянин ответил слабой улыбкой: он совсем не стремился сравнивать земли таким экзотическим способом.
Донесся слух, что обед будет готов к одиннадцати утра. Время непривычно раннее для обеда, а значит, что-то должно произойти. Мы стали активно обсуждать вопрос: будем ли мы по-прежнему отступать или повернем назад и вступим в бой? В разговор вступили все без исключения. От апатии последних дней не осталось и следа. Все были готовы к любому повороту событий.
Вскоре нам стало известно, что вместе с лошадьми нас погрузят в поезд и отправят на долгий отдых в глубокий тыл. Лагерь взорвался радостными криками и громким смехом. Мы кричали и горланили песни. Даже лошади, зараженные общим весельем, радостно ржали. С шутками и смехом мы быстро свернули лагерь и вечером погрузились на поезд.
Наш полк был небольшим, поэтому нам потребовался всего час, чтобы упаковаться и загрузить лошадей и багаж в поезд. Осталось даже время, чтобы попрощаться с теми, кого отправляли в госпитали и в лагеря для военнопленных. Многим из них мы преподнесли на память сувениры. Уланы не были бы уланами, если бы не попрощались с теми, кто во время недолгой остановки доброжелательно отнесся к ним. Времени, которое потребовалось уланам, чтобы попрощаться с симпатичными деревенскими девушками, хватило бы на то, чтобы погрузить в железнодорожный вагон, как минимум, восемь лошадей.
В поезде, впервые за долгое время, у каждого из нас была отдельная полка. Да, это была всего лишь жесткая деревянная полка, но зато сухая и чистая. Только офицеры ехали в спальном вагоне. Рядовые размещались в вагоне с жесткими полками, а те счастливчики, которые ехали вместе с лошадьми, могли устроить себе роскошные лежбища из сена.
Правила запрещали уланам спать на сене, которое идет на корм лошадям. Совершая обход поезда во время дежурства, я обнаружил в одном из вагонов четыре спальных места, оборудованные с помощью тюков прессованного сена. Владельцы этих спальных мест, четверо уланов, отдав честь, застыли в молчании. Я поинтересовался, помнят ли они правила, запрещающие использовать сено, идущее на корм, – ведь после этого животные уже не будут его есть. Хитро улыбаясь, они заверили, что спросили у лошадей и лошади ответили, что не возражают, чтобы уланы спали на сене; они-де сказали, что завтра съедят сено, и их не волнует, что на нем спали уланы.
Уланы говорили с абсолютно серьезным видом, и их выдавали только смешинки в глазах; чувствовалось, что они страшно довольны шуткой. Я оказался в затруднительном положении. Я должен был либо дать каждому из них наряд вне очереди, заставить отнести сено на место и спать на жестких полках, либо промолчать и тем самым нарушить инструкцию.
В первом случае я оказался бы жалкой личностью, человеком, не понимающим шуток; во втором был бы виноват в нарушении должностных инструкций.
Я подошел к лошадям:
– Так, ведра для воды грязные… Вы промывали этой кобыле глаза и ноздри?.. Что-то не похоже… Ржавая подкова на этом копыте… У этой слишком длинная грива… А это что такое? Хвост лошади улана или коровий хвост?.. Грязное седло… Попоны должны быть развешаны, а не лежать сложенными в одной куче… У этого коня полосы грязи на боках… Чья сабля: смотрите, на ней ржавчина… А это еще что такое?.. Тщательно вычистить лошадей и убрать вагон…
Я мог загрузить их работой на всю ночь. Уланы переглянулись, и, воспользовавшись паузой, один из них приказал:
– Уберите все с сена и положите на полки.
Уланы молниеносно повиновались команде товарища.
Мы проснулись в небольшой деревеньке, в которой разбили лагерь, и поняли, что за ночь на смену осени пришла зима. Дождя не было и в помине. Стоял легкий морозец. На ярко-голубом небе не было ни облачка. Все улыбались и, как коты, щурились в лучах яркого солнца. Нам всего-то не хватало самой малости: солнечного дня, наполненного желудка и ощущения сиюминутной безопасности. Мы устали, были голодны и растеряны, но солнечное утро и миска горячего супа вернули отличное настроение. Все вчерашние неприятности были тут же забыты.
Первым признаком пробуждающегося духа является возникшее взаимопонимание. Венгр, немец, русский и поляк, сидя рядом на солнышке, мирно болтали, не понимая ни слова на чужом языке.
Офицеры обращались к уланам, и те отвечали им весьма доброжелательно. Никто не огрызался и не ворчал.
Люди мирно разговаривали, и солдаты даже делились с военнопленными не только едой, но и мылом, бритвами и тем, что наши отъявленные оптимисты называли полотенцами.
Уланы обсуждали различные способы ведения сельского хозяйства в разных погодных условиях и на разных почвах – словом, в тех местах, где они побывали за годы войны. Как милитаризм ни пытался превратить человека в инструмент войны, крестьянин первым делом обращал внимание на свойства почвы, на ее пригодность для возделывания тех или иных культур. Бородатый сибирский мужик говорил крестьянину из Галиции:
– Отличная почва в ваших карпатских лесах! Отличная!
Выдав эту тираду, он принялся медленно жевать ломоть черного хлеба, щедро посыпанный солью, пристально вглядываясь в даль, в черные, изувеченные войной поля. Прожевав хлеб, он печально покачал головой и заявил:
– А все-таки сибирская земля, брат, черт побери, лучше! Да, – немного помолчав, добавил он, – лучше, черт побери!
Крестьянин из Галиции, вспомнивший родную землю, похоже, усомнился в его словах.
Они помолчали.
– Не сомневайся, брат, – прервал молчание сибиряк. – Через месяц, а то и раньше вы уже будете в Сибири. Лично убедишься в моих словах.
Крестьянин ответил слабой улыбкой: он совсем не стремился сравнивать земли таким экзотическим способом.
Донесся слух, что обед будет готов к одиннадцати утра. Время непривычно раннее для обеда, а значит, что-то должно произойти. Мы стали активно обсуждать вопрос: будем ли мы по-прежнему отступать или повернем назад и вступим в бой? В разговор вступили все без исключения. От апатии последних дней не осталось и следа. Все были готовы к любому повороту событий.
Вскоре нам стало известно, что вместе с лошадьми нас погрузят в поезд и отправят на долгий отдых в глубокий тыл. Лагерь взорвался радостными криками и громким смехом. Мы кричали и горланили песни. Даже лошади, зараженные общим весельем, радостно ржали. С шутками и смехом мы быстро свернули лагерь и вечером погрузились на поезд.
Наш полк был небольшим, поэтому нам потребовался всего час, чтобы упаковаться и загрузить лошадей и багаж в поезд. Осталось даже время, чтобы попрощаться с теми, кого отправляли в госпитали и в лагеря для военнопленных. Многим из них мы преподнесли на память сувениры. Уланы не были бы уланами, если бы не попрощались с теми, кто во время недолгой остановки доброжелательно отнесся к ним. Времени, которое потребовалось уланам, чтобы попрощаться с симпатичными деревенскими девушками, хватило бы на то, чтобы погрузить в железнодорожный вагон, как минимум, восемь лошадей.
В поезде, впервые за долгое время, у каждого из нас была отдельная полка. Да, это была всего лишь жесткая деревянная полка, но зато сухая и чистая. Только офицеры ехали в спальном вагоне. Рядовые размещались в вагоне с жесткими полками, а те счастливчики, которые ехали вместе с лошадьми, могли устроить себе роскошные лежбища из сена.
Правила запрещали уланам спать на сене, которое идет на корм лошадям. Совершая обход поезда во время дежурства, я обнаружил в одном из вагонов четыре спальных места, оборудованные с помощью тюков прессованного сена. Владельцы этих спальных мест, четверо уланов, отдав честь, застыли в молчании. Я поинтересовался, помнят ли они правила, запрещающие использовать сено, идущее на корм, – ведь после этого животные уже не будут его есть. Хитро улыбаясь, они заверили, что спросили у лошадей и лошади ответили, что не возражают, чтобы уланы спали на сене; они-де сказали, что завтра съедят сено, и их не волнует, что на нем спали уланы.
Уланы говорили с абсолютно серьезным видом, и их выдавали только смешинки в глазах; чувствовалось, что они страшно довольны шуткой. Я оказался в затруднительном положении. Я должен был либо дать каждому из них наряд вне очереди, заставить отнести сено на место и спать на жестких полках, либо промолчать и тем самым нарушить инструкцию.
В первом случае я оказался бы жалкой личностью, человеком, не понимающим шуток; во втором был бы виноват в нарушении должностных инструкций.
Я подошел к лошадям:
– Так, ведра для воды грязные… Вы промывали этой кобыле глаза и ноздри?.. Что-то не похоже… Ржавая подкова на этом копыте… У этой слишком длинная грива… А это что такое? Хвост лошади улана или коровий хвост?.. Грязное седло… Попоны должны быть развешаны, а не лежать сложенными в одной куче… У этого коня полосы грязи на боках… Чья сабля: смотрите, на ней ржавчина… А это еще что такое?.. Тщательно вычистить лошадей и убрать вагон…
Я мог загрузить их работой на всю ночь. Уланы переглянулись, и, воспользовавшись паузой, один из них приказал:
– Уберите все с сена и положите на полки.
Уланы молниеносно повиновались команде товарища.