Трудно было и нам вырваться из этой толпы разгулявшейся черни; они хватали матушку за полы и лезли целоваться.
   - Красавица, куда бежишь? Довольно пожила с Богом, а теперь с нами поживи...
   - Звери!...- кричал я, царапая и кусая чьи-то потные волосатые руки. - За что вы мучаете этих слабых, беззащитных женщин!..
   Пока я призывал преступников к милосердию, вызывая в них веселый смех, незаметно для меня исчезла из виду матушка Мария.
   "Где она?", - подумал я с ужасом, и бросился искать ег. Но в это время, из темноты послышался ег призывающий голос, полный детского страдания, и я бросился к кустам. Но она уже шла ко мне навстречу, шатаясь и вся потрепанная. {25}
   - Бежим!.. - говорила она, а сама стояла неподвижно, как мать перед могилой своего ребенка.
   - Бежим!.. - повторила она, не двигаясь с места. - Разве ты не видишь, что за нами гонятся?..
   С усилием я вывел ее за ворота, и мы пустились бежать, спотыкаясь на кочках и падая в ложбины.
   - Их тысячи, а нас только двое... - повторяла она с такой заразительной тревогой, что я начинал уже этому верить. Как, вдруг, она остановилась среди дороги, повернулась к пустому полю, и залилась неудержимым смехом, напоминавшим рыдание.
   - Опомнись, матушка... - просил я. - Уже скоро станция...
   Но вместо ответа, она подобрала рясу и пустилась в веселый пляс. Руки ег носились по сторонам, они что-то просили, кого-то звали, хотели сказать что-то самое главное.
   "Боже мой!" - вскрикнул я, не владея собой, - "Она сошла с ума!".
   VII
   Не помню, как доехали, мы до Харькова, как встретили нас дома и что было после того со мной. Не скоро узнал я, что матушку Марию поместили в дом для душевно-больных, который стоит на Холодной горе и зовется "Сабуровой дачей". {26}
   Весенняя посевная
   I
   Все незаметно преобразилось. Еще недавно деревья дрожали раздетые и нигде не было видно черной земли. Люди прятались во всякую тряпку, надевали на себя все, что есть, и по этой странной одежде нельзя было отличить мужика от бабы, старых от молодых. Все в равной мере страдали от морозов и трудно сказать, в чем больше терпели люди нужду: в дровах или в хлебе. А теперь вся земля открылась вдруг, голые ветки зашевелились и отовсюду побежала живая вода. Между избами, и дальше к колодцу уже протоптали веселые дорожки, но их скоро размывало дождем, и девки ходили по слякоти босыми. На проезжих дорогах еще стояла распутица, но в колхозах уже спешно составляли списки полевых бригад, разлучая мужиков с бабами, матерей с грудными детьми, и гнали их в поле перевыполнять нормы. Уже из города приезжали бригады бездельников на охоту за людьми, которые всегда в чгм-нибудь виноваты перед советской властью. Село пустеет, и только тяжело больные и старики, у которых дни сочтены, кряхтят и стонут в заброшенных избах. Многие больные просятся в {27} поле, чтобы заработать трудодень и быть равноправными едоками в своем колхозе.
   В такое время отправился я с агрономом земотдела в Смелу, богатую когда то сахарной свеклой. По дороге мы часто встречали сахарные заводы с торчащими вытяжными трубами, давно бездействующими без свеклы. Другие, слабо дымились, указывая на угасающую в них жизнь. Все теперь заняты были здесь севом свеклы, и уже многие пострадали из-за нее напрасно.
   Утро было влажное и мы зябли. Агроном бережно и не торопясь скручивал на холоде папиросу, внимательно заправлял ее в мундштук и, подбирая с кожуха крошки, вкусно затягивался дымом. Не поднимая глаз, он сказал ни к кому не обращаясь:
   - Почему он везет нас по этой дороге? В такую распутицу и на грунтовой дороге легко потонуть, а здесь тем более...
   Повозившись с папиросой, он заговорил снова:
   - Не езда, а мучение. Так, пожалуй, и к вечеру не доедем до села. Сколько ни едем, а всг ещг кроме хвоста кобылы ничего не видно...
   Слабая лошадь, вся в болячках, с трудом вытаскивала нас всех из густой грязи, и часто подолгу останавливалась передохнуть.
   - Она у тебя спит, - дразнил агроном возницу.
   - Не кормленная, - отвечал тот, не поворачивая лица.
   Лошадь тяжело дышала и слышно было, как что-то ворочалось у нее в груди. Поношенная {28} сбруя с поблекшими украшениями сползла на брюхо, бока безобразно выдавались из худого тела, шея вытянулась и все ребра были видны.
   - Что же нам делать! - продолжал агроном не унимаясь. - Ждать здесь засухи, или самим впрягаться в телегу? Где ты подобрал такую калеку?
   - Она не кормленная, - повторил мужик, и для виду стал пугать лошадь кнутом. Лошадь напряглась, вытащила нас из лужи, и опять стала.
   Тогда мужик рассерчал - он рванул вожжи и заиграл кнутом. Удары кнута ложились рубцами на больном теле и животное нервно вздрагивало.
   - Ты ег не кнутом, а лаской... - посоветовал агроном, добрея при виде страданий животного.
   Но возницей уже овладел азарт, и страстно прикрикивая и присвистывая, он хлестал кобылу по тем местам, где было ей всего больнее. Она рвалась из оглобель, некрасиво взбрасывая задние ноги. Наконец, после больших усилий ей удалось сдвинуть телегу с места, и она неловко побежала, задыхаясь. Но очень скоро ноги ег снова подкосились, и разрывая на себе сбрую она тяжело упала в жидкую дорожную грязь. Агроном бросился тянуть ег за хвост с такой силой, точно намеревался вырвать его из живого тела, а в это время мужик бил кобылу кнутом по морде и под брюхо, и рвал удилами посиневшую губу. Лошадь стонала. Она смотрела на нас смущенно и виновато, как смотрит провинившийся {29} работник на своего хозяина. В ег умных и покорных глазах не было ни упрека, ни жалобы, ни просьбы, а только смущение, какое испытывают всегда слабые перед сильными. Она хотела подняться и побежать, чтобы выполнить свою последнюю службу, и опять упала.
   - Сдыхает, бедняга... - произнес агроном, и отпустил хвост.
   Лошадь металась. Она силилась поднять морду с мокрой земли, но, в это время, бледные десны ее открылись и из ноздрей вырвалась белая пена окрашенная кровью.
   Возница вдруг заволновался; он бросил кнут и стал освобождать лошадь от оглобель и упряжи. По его неловким движениям было видно, что он чего-то боится. Он суетился напрасно, потому что забота его уже не была нужна издыхающей кобыле. И чем больше начинал понимать он свое бессилие, тем больше росла его тревога, и ему стало страшно.
   - Мне за нег отвечать! - закричал он странным, точно не своим голосом, и оторопел. Напуганный этой мыслью он всг ещг боялся потерять надежду спасти лошадь, и снова взялся за кнут.
   - Что ты делаешь! - закричал на него агроном. - Ведь она мертвая!
   Но он не хотел поверить этому, не хотел привыкнуть к этой опасной мысли, не хотел признать, что всг кончено, и ещг с большей силой принялся стегать кнутом уже мертвую кобылу.
   Кругом нас собирались сумерки, земля чернела, и запоздавшие птицы торопливо искали {30} свою потерянную ветку. А нам некуда было деться на ночь. Сиротливо и неподвижно стояла среди дороги телега с опущенными оглоблями, никому ненужная. Нас выручила тогда встречная подвода, которая доставила нас в ближайшее село.
   II
   Высадившись у сельсовета мы увидели на голом дворе молодую девку, которая скакнула через весь двор босыми ногами, и мигом воротилась к нам.
   - Кого вам надо? - сказала девка, утирая пальцами нос. Председателя? Он наверно с картошкой занят, у нас посевная картошка погорела в яме. Я схожу за ним... - и исчезла.
   Скоро пришел сторож в тулупе, поставил на скамью чадящую лампу и ничего не сказав, скрылся. Потом несмело вошел в избу мужик с длинной шеей, длинными руками и в длинной, не по росту, рубахе.
   - Мы к вам по пути, у нас на дороге лошадь пала, - сказал агроном, приняв мужика за председателя.
   - Это ничего, - ответил мужик сдержано, - теперь много коней подыхает...
   -- Ты нас накорми чем есть, мы со вчерашнего дня голодные, - сказал агроном.
   - Это ничего, - снова повторил мужик сдержанно, видимо ничем не интересуясь, - теперь много голодных повсюду, а сытых мало...
   - Чего ты притворяешься! - возмутился агроном, и стал упрекать мужика за плохое {31} обращение. В это время дверь шумно отворилась и в комнату ворвался энергичный человек в кепке, похожий на рабочего от станка. Он накричал на мужика и стал гнать его из избы плохими словами.
   - Я к вам за картошкой... - робко произнес мужик.
   - За какой картошкой?
   - За гнилой картошкой, которая в яме погорела...
   Председатель посмотрел на нас и смутился.
   - Она ведь все равно погорела, - продолжал тем временем мужик, - ее все равно сажать нельзя, а для мужика она корм. Распорядись, чтоб картошку ту не давали скотине, а мужикам. Бабы за нее дерутся...
   - Вот видите, - обратился к нам председатель, - здесь у нас такое несчастье приключилось с посевной картошкой, задохлась в яме, а этот дурак радуется.
   Он с трудом прогнал мужика, и стараясь быть никем не услышанным, упрашивал нас не задерживаться долго в селе, потому что если нас убьют, то ему придется отвечать.
   III
   Утром нас увезли в Смелу на сахарный завод. Мужики нам завидовали, точно мы ехали на курорт. Там люди жили сытнее и удобнее, получали хорошие пайки, в выходные дни мылись мылом в общественной бане, стариков и детей брили на голо, чтобы не вшивели, и клопов там тоже было меньше. {32}
   Нас встретил помощник директора, беспартийный специалист по сахароварению. Прежде работал он на заводе мастером, потом стал хозяином, приобрел семью и сбережения. Большевики сбережения забрали, семью оставили и велели ему работать на заводе за жалование. Был он человеком полезным и нужным, и его терпели, хотя к социализму он не высказывал пристрастия. Судя по его привычкам к сытной еде и семейной жизни, он не был сторонником социализма в одной стране, тем более во многих странах.
   - Да, это очень печально, очень печально... - повторял он без всякого чувства, выслушивая наш рассказ про сдохшую кобылу.
   - Что лошадь! - продолжал он, провожая нас к себе домой. - На селе теперь и живых мужиков мало осталось. К нам пригоняют теперь на время сева из города счетоводов и машинисток... Жалко смотреть, как они обращаются с землей.
   Он привел нас в столовую, где на видном месте стоял под скатертью большой стол и много лишних стульев, тяжелый буфет подпирал стену, грамофонный столик с раскрытыми крыльями для пластинок теснился в темном углу, а для человека не было здесь места.
   - Вы садитесь к столу, я вас хорошо накормлю, - сказал он весело, и пошел звать жену и дочь. Но очень скоро он вернулся сконфуженный.
   - Напрасно я им сказал о вас. Теперь наверно все зеркала перебьют пока оденутся. Они ведь тоже несчастные - всегда со скотиной, а человека не видят. {33} - Но не успел он сказать всего, что хотел, как в комнату вошла женщина, не старая еще, но уже померкшая, принуждавшая себя смеяться. И эта гримаса делала некрасивым ее красивое лицо. Она видимо горела нетерпением скорее рассказать нам о самой себе как можно больше, выставляя себя с выгодной стороны.
   - Как приятно встретить интеллигентных людей, - говорила она упавшим голосом.- Я раньше тоже была интеллигентная и все принимали меня за дворянку, а теперь меня все принимают за доярку... - и она с усилием засмеялась.
   - Вы не подумайте, что я отсталый человек с предрассудками; у меня дочь комсомолка. Но я все же не могу понять, почему теперь нигде нельзя услышать хорошего слова. Поверьте мне, я скучаю не по людям, а по хорошим словам. Откуда берется у людей столько сквернословия и ругательства, и как это носят они такую грязную тяжесть у себя на сердце! Точно плохие слова лучше, чем хорошие...
   Она, повидимому, находилась под свежим впечатлением и мучилась обидой.
   - Вот моя дочь не похожа на меня - ей все равно. Ее, например, обижает нежность и ласка. "Какие вы мещане!", возмущается она, когда я хочу ее приласкать.
   - Что ты на меня доносишь! - запротестовала девица входя в столовую. Рыжие волосы на ней горели, высоко приподнятая грудь тяжело перемещалась при каждом движении. Это была здоровая девица, полная неизрасходованных {34} еще сил и желаний. Она имела привычку прищуривать свои светлые глаза, как будто присматриваясь к чему-то и, в тоже время, не прекращала говорить:
   - Одни родители относятся к своим маленьким детям, как к большим, а другие - к большим, как к маленьким. Мои родители всг ещг относятся ко мне, как к маленькой, а мне это противно. Я всегда на активной работе среди рабочих и мужиков, и привыкла ко всему. Я давно заметила, что чем обходительней человек и осторожней в выборе слов, тем он хитрей и подлей...
   Все примолкли, никто не решался возражать. Наконец принесли тарелки, хлеб и кипящий борщ в большом котле. Хозяин дома осторожно протягивает к каждому горло бутылки и сам быстро пьянеет.
   - Вот видите, - говорит он едва слышно, боязливо оглядываясь, чтобы не услышала дочь. - Кормят нас хорошо, а душа неспокойна. Живем мы здесь, как под арестом и никто меня за человека не считает. Даже моя собственная дочь! Но, все же, хорошо, что она в комсомоле и, к тому же, не дурна собой...
   Он нерешительно посмотрел на нее с любовью, и продолжал:
   - Сам директор проходу ей не дает. Я не против, пускай женится, может быть тогда и мне будет спокойнее. Я его страшно боюсь. Боже, как я его боюсь! Это не человек, а злодей, он похож на дьявола. Но... пускай женится! {35}
   IV
   На другой день мы отправились смотреть свекловичные плантации, где уже прошел трактор. По нетронутой плугом меже далеко бежала зеленая полоса только-что родившейся травы; она была хорошо видна на черном поле. В разных местах возились у грядок группы живописных женщин с лопатами в руках. Их было много; одетые по разному, но все босые, они ловко разгребали лопатами грядки, а другие шли следом и бросали в раскрытую землю семена. Кто-то худой в солдатском картузе и в низких сапогах ходил за ними и считал грядки. К полудню он уже знал, кого привлечь за невыполненную норму. Он лениво ходил между бабами, подгоняя каждую бранным словом. Увидев нас, человек в картузе заволновался и стал показывать усердие: он перегонял задние колонны наперед, производя беспорядок, и за это ругал женщин.
   - Дружнее!.. - кричал он во все горло, чтобы мы его слышали, и принуждал их петь песни. Женщины уныло затянули знакомый мотив с новыми словами, но все по разному.
   - Дружнее! - кричал человек в картузе, и сам хрипло запел для примера, выставляя на вид свой подвижной кадык. Девки засмеялись, но скоро вошли в строй и голоса всех разом слились в одну тонкую и быструю струю, которая исчезала и опять возникала, и падала где то близко, разбиваясь брызгами о землю. И тогда слышнее становились отдельные слова, чужие всем и неправдоподобные. {36} Но они пели не слушая эти выдуманные слова, увлекаясь музыкой своих голосов, прозрачных и чистых, как вода в колодце.
   - Хорошо поют! - сказал подоспевший к нам помощник директора.
   - В городе таких концертов не услышите... - и хотел рассказать больше, но в это время что то случилось: женщины бросали лопаты и спешили к кому то на помощь.
   - Чего они? - спросил я с недоумением.
   - Не донесла, несчастная... - произнес с огорчением помощник директора. - Это часто у нас с бабами в рабочее время. Как только сев или уборка, все они с брюхом ходят.
   Между тем, собравшиеся возле роженицы женщины волновались и упрашивали бригадира свести больную в больницу на тракторе. Другие советовали привезти доктора в поле, и просили бригадира выписать из колхозного амбара солому, чтобы не рожать ей на голой земле.
   - Что вы мелете, дуры! - закричал на женщин человек в картузе, и обозлился. - Трактор ведь не колхозный, а МТС, и он за свою выработку тоже отвечает. А солома теперь не наша, и она есть фуражный корм, - без ордера не отпустят.
   Пока здесь спорили и ругались, роженица валялась на земле раскрытая. Какая то старуха на кривых ногах и с вывернутыми руками подкладывала под больную свою споднюю юбку и велела ей кричать сильней, чтобы выгнать плод, а сама села ждать. {37}
   - Так нельзя, - сказал помошник директора, отзывая в сторону бригадира. - Это просто срам смотреть, как женщина рожает на виду у всех. Человек не скотина, надо ее свезти в помещение.
   - Вы не беспокойтесь, бабы у нас крепкие, они все стерпят... возражал бригадир, и стал жаловаться на плохую работу и частые простои, и что нельзя в рабочее время позволять бабам рожать детей.
   - Всему свое время, - рассуждал он спокойно, не притворяясь. - Я не против того, чтобы бабы рожали - пускай рожают, только не в рабочее время. А то ведь они этим посевной план срывают. Они бездельничать всегда рады. Смотрите, сколько теперь пропало времени даром. Одна рожает, а вся работа стоит, - и вспохватившись, он бросил нас, и быстро шагая через грядки, пошел разгонять женщин по местам.
   - Становитесь в колонну! - командовал он на другом конце поля. - Я вас, сукины дети, быстро!..
   Толпа поредела, и теперь роженица была отовсюду видна. Она не кричала. Прикрытая тряпками со следами свежей крови, женщина все так же неподвижно лежала на голой земле и из глаз ее, как из раны, сочились слезы; она плакала тихо, совсем беззвучно, мелкими выстраданными слезами, прижимая к груди мертвого ребенка. {38}
   Голодная смерть
   Жизнь меня баловала впечатлениями. Многие годы я не разлучался с крестьянской телегой, возившей меня по проселочным дорогам нашей большой страны, смущая народ. Напуганные, с дурными предчувствиями встречали меня повсюду крестьяне. Они знали, что корреспонденты советских газет никому не привозят счастья.
   Сколько не старались тогда власти примирить деревню с городом, поворачивали нас "лицом к селу", принуждали к "смычке" - ничто не могло смягчить сердца крестьян, пострадавших от социализма. Трудно было полюбить им жителей города, приезжавших бригадами обирать деревню до последнего зерна. Неловко и стыдно было мне ходить среди колхозников под охраной сельского милиционера и слушать, как с наступлением темноты, в сельсовете начинали обсуждать, куда безопаснее поместить корреспондента на ночь. Точно жил я в чужой стране или завоеванной иностранцами. При каждой новой встрече с крестьянами чувство горькой обиды не давало мне покоя, и я искал случая вызвать к себе больше доверия у этих, всегда несчастных людей.
   Маленький бритый мужичек, весь в заплатах, вез меня по плохой дороге в село Скелетово {39} (на Мелитопольщине), превращенное большевиками в колхоз имени Октября. Всю дорогу я объяснял упрямому мужику, что еду я по делам службы, а не по своей доброй воле, что я журналист и никого не приговариваю к расстрелу, но он во всем сомневался и ничему не верил.
   - Пойми же ты, наконец, упрямая голова, - говорил я с досадой, ведь я на службе у государства, как и ты, как и твоя лошадь, как эта подвода, на которой мы сейчас сидим. Что мне прикажет партия и правительство, то я и делаю. Разве я для себя требую от вас сдавать по плану хлеб, мясо, молоко, яйца?.. Разве ко мне в амбар вывозят из вашего села зерно, или я на твоих трудоднях богатею? Молока твоего я не пью, яиц даже в большие праздники не ем, а хлеб кушаю по норме. Чего же ты на меня косо смотришь, точно я кровопийца, или жену у тебя украл?
   Он молчал, а сам чутко прислушивался к моим словам; он все еще не знал, верить мне или не верить. Во всем ему мерещился обман, а живая душа искала сочувственного слова и отзывалась на него при всяком случае.
   - Вот ты молчишь, - продолжал я, - а сам наверно, думаешь, что в городе всг же жить легче. Все теперь бегут из села в город, как будто в другую страну.
   - Бегут!.. - подтвердил он не сразу и задумался. Мысль его была где-то далеко - не то на скотном дворе среди чужой худобы, отощавшей за зиму настолько, что добрый хозяин давно бы перевел ее на мясо и кожу; не то вспомнил он самого себя, свою батрацкую {40} жизнь, непосильные нормы и голодный паек, каким кормят одних лишь арестантов, сравнил себя со скотиной и стало ему себя жалко. Бог знает, о чем думал мужик, никогда еще сытно не евший хлеба, не сменявший штанов уже много лет, и всегда носивший одну и ту же рубаху на голом теле.
   - Сами видите, - произнес он погодя не смело, - нужда на селе большая, потому и бегут... - и стал осторожно рассказывать про непорядки и голод, от которого одинаково страдает скотина и человек; что никто теперь деньгам не рад, потому что нельзя теперь за деньги купить хлеба, и только в казенной водке нигде нет недостатка.
   - Мужик голую водку жрет, а потом шалит ночью на больших дорогах... и стал смущать меня рассказами об убийствах в ночное время.
   - Плохое время выбрали мы для езды в этих местах... - повторял он с тревогой, и вдруг захихикал, забалагурил непонятное, точно леший.
   Его тревога быстро передалась мне, и я перестал уже доверять придорожным деревьям, походившим на разбойников, и от каждого куста, притаившегося в темноте, ждал несчастья.
   Подвода шла, как пьяная, спотыкаясь на кочках, и шумела не смазанная. До селения все еще было далеко.
   - Куда сворачиваешь, дохлятина! - обратился мужик к лошади. Он не спеша переложил вожжи в правую руку и мягко ударил ими лошадь по всей спине. Но лошадь не слушалась {41} его и на самом деле сворачивала с прямой дороги. В это время послышался жалобный детский крик, не то впереди, не то позади нашей подводы - в темноте не всегда поймешь. Но чем дальше отъезжали мы, тем ближе слышался этот призывной голос ребенка, и очень скоро из темноты показалась девочка лет восьми, с распущенными волосами. Она не шла, а бежала босыми ногами, прямо на лошадь, как слепая.
   - Чего тебе? - отозвался мужик на ее крик.
   - Дяденька накорми... - простонала девочка, и я не заметил, как она уже валялась у моих ног.
   - Чья ты? - спросил я смутившись, и стал осторожно подымать ее с земли. Но она вырывалась из рук и ползала у моих ног, унижаясь, чтобы вызвать сострадание.
   - Чья ты? - повторил я снова.
   - Наших всех вывезли, а я осталась, - отвечала девочка, с трудом сдерживая слезы; она боялась плакать.
   - Меня теперь отовсюду гонят, а я голодная и у меня все нутро болит... - и вдруг, как зверек, вскочила на ноги и повлекла меня в почерневшую от темноты траву. Здесь она быстро сбросила свое рваное платье и легла голая, привлекая меня к себе руками.
   - Ложись дяденька... - просила она, - ложись... Тогда накормишь. Всех вас, дяденек, знаю...
   - Что ты делаешь! - закричал я строго. - Встань! - и стал звать мужика, мирно разговаривавшего с кобылой. Пока он шел, смешно {42} и неловко переступая большими шагами через низкие кусты и едва видные канавки, я уже держал ее в руках, трепетавшую и совсем холодную. Временами девочка вскрикивала и скоро затихла, но не надолго.
   - Помрет, несчастная... - сказал с уверенностью мужик, и пошел доставать со дна подводы рогожу, чтобы укрыть ее. При этих словах девочка вздрогнула и насторожилась - мысль о смерти поразила ее. Испуганными глазами она долго смотрела на меня, как-будто спрашивая: "правда ли это?", и просила защитить ег от этого страшного рокового слова.
   - Ничего, - говорил я как можно спокойнее, утешая умиравшего ребенка. - Уже скоро приедем мы на колхозный двор и накормим тебя досыта. Ты не беспокойся - не все люди злые. Много теперь голодных людей, но есть и сытые. У председателя обязательно хлеб есть. Мы у него попросим, он даст... А потом я отвезу тебя в город, там есть школы и детские дома, там много таких бездомных детей, как ты... - и долго еще я рассказывал ей сказку о городской жизни, о людях, которые живут под крышей, спят на постелях и пьют чай со сладкими леденцами.
   - Дяденька, - спросила она робко, - а какие бывают леденцы - они холодные?
   Совсем счастливая, она скоро заснула, прикрытая рогожей. Неожиданно подул холодный степной ветер. Он шел низом, крадучись; он забирался под кожу, срывал рогожу со спящего ребенка, и вырывал из штанов мужика заплатанную рубаху. Молчавшие до того деревья - заговорили, черные кусты зашевелились, {43} и по траве пронесся приятный шопот живых голосов.
   "Это к дождю", подумал я и просил мужика гнать быстрее. Он хотел что-то ответить и вдруг странно затих, обернувшись и пристально всматриваясь в спящего ребенка.
   - Тормоши ее... - сказал он, наконец, опомнившись. - Не пускай ее спать... Голодные всегда во сне мрут.
   Девочка неохотно пробуждалась, когда я громко будил ее, звал разными нежными именами. Она отстраняла меня своими слабыми руками и говорила жалобно:
   - Оставьте меня... у меня все кишки болят...
   Быстро соскочив с подводы, мужик снял с себя веревку, засаленную и всю в узлах, на которой держались его штаны, и туго затянул ею больную под самые ребра. По его ловким движениям было видно, что он умеет обращаться с умирающими от голода; он уверял меня, что этим способом многих удалось ему спасти от верной смерти.
   Боль стала быстро утихать и в глазах ребенка зажглась надежда. Она заговорила оживленно, как перед смертью, не отпуская от себя моей руки:
   - Ты меня, дяденька, не прогоняй. Ты, дяденька, делай со мной все, что хочешь... Ты меня, дяденька, держи при себе заместо собаки... - и совсем слабая, опять погружалась в опасный сон.
   ___
   Когда наша подвода загремела по твердой мостовой, пробираясь между редкими избами {44} без заборов с потухшими огнями, село уже спало.
   Близкое присутствие людей, мирно спавших в душных и тесных избах за крепко закрытыми ставнями и дверями, внушало спокойное чувство.
   Страшнее всего казалось мне в эту ночь одиночество. Хотелось скорее услышать человеческие голоса, дышать даже этим тяжелым запахом никогда не проветренных изб, и вместе со всеми спать вповалку на голом земляном полу.
   Но никто не впускал нас внутрь, никто не отзывался на наш стук, и еще тяжелее испытывал я одиночество среди живых людей.
   Мы остановились среди дороги.
   - Куда везти? - спрашивает мужик, и сойдя с подводы, тайком сворачивает из газетного лоскутка цыгарку. Повернувшись спиною к ветру, он долго выбивает из кремня огонь, ловит самокруткой искру и обо всем забывает.