Страница:
Наконец мы остановились в двухстах шагах от солдат, преграждавших нам путь. Шеренги пехотинцев перекрыли дорогу, а перед ними гарцевал эскадрон, блестя саблями на солнце. Неужели они осмелятся напасть на нас? На мгновение мы заколебались, но потом снова двинулись вперед.
Внезапно эскадрон казаков с обнаженными саблями галопом рванулся к нам. Значит, они хотят устроить тут бойню! Не было времени ни размышлять, ни строить планы или отдавать приказы. Казаки приближались к нам, и тревожные крики звучали все громче. Наши передние ряды расступились перед ними, расходясь направо и налево, и всадники пришпорили своих лошадей. Я видел, как взлетали и опускались нагайки, как мужчины, женщины и дети падали на землю, словно подрубленные деревья, слышал, как стоны, крики и проклятия наполняли воздух. Невозможно было понять, чем объясняется лихорадочное возбуждение этих действий. По моему приказу передние ряды, пропустив казаков, которые пробивались все дальше и дальше, достигнув наконец конца шествия, снова сплотились.
И снова мы двинулись вперед, полные торжественной решимости и ярости, что бушевала в наших сердцах. Казаки развернули коней и начали с тыла пробиваться сквозь толпу. Они прорезали всю протяженность колонны и галопом вернулись к Нарвской заставе, где – пехота разомкнула ряды и пропустила их – снова выстроились в шеренгу. Мы продолжали идти вперед, хотя угрожающе взметнувшиеся штыки, казалось, символически указывали, какая нас ждет судьба. Печаль стиснула мое сердце, но страха я не испытывал. Прежде чем мы начали шествие, мой дорогой друг, рабочий человек К., сказал мне: «Мы готовы пожертвовать жизнью». Быть по сему!
Теперь мы были не далее чем в тридцати метрах от солдат. Нас отделял от них только мост через Таракановский канал, по которому проходила граница города. И вдруг без какого-либо предупреждения, без секунды промедления до нас донесся сухой треск ружейного залпа. Потом уже мне рассказывали, что раздался сигнал горна, но мы не расслышали его за голосами поющих, но даже услышь мы его, то не поняли бы, что он означал.
Васильев, с которым я шел бок о бок, внезапно выпустил мою руку и повалился на снег. Один из рабочих, которые несли знамена, тоже упал. И тут же один из двоих городовых, о которых я уже упоминал, закричал: «Что вы делаете? Как смеете стрелять в царский портрет?» Его слова, конечно, не возымели эффекта. И он, и другой офицер были расстреляны в упор – как я потом узнал, один был убит, а другой тяжело ранен.
Я тут же развернулся к толпе, закричал, чтобы все ложились, и сам распростерся на земле. Как только мы легли, раздался еще один залп, а потом два других – казалось, что стрельба идет непрерывно. Толпа сначала встала на колени и лишь потом повалилась ничком, пряча головы от града пуль, а задние ряды шествия кинулись убегать. Пороховой дым тянулся перед нами тонкой облачной пеленой, и я чувствовал, как от него першит в горле. Одной из первых жертв стал старик Лаврентьев, который нес царский портрет. Другой старик подхватил портрет, выпавший из его рук и воздел над головой, но и он был убит следующим залпом. С последним вздохом он сказал: «Пусть я умру, но увижу царя». Одному из знаменосцев пулей перебило руку. Маленький, лет десяти, мальчик, который нес церковный светильник, упал, получив пулевое ранение, но продолжал крепко держать светильник. Он попытался встать, но очередной залп добил его. Оба кузнеца, что охраняли меня, были убиты, так же как и те, что несли иконы и хоругви; теперь все они валялись, раскиданные на снегу. Солдаты специально стреляли по дворам окружающих домов, где толпа пыталась найти укрытие, и, как я потом узнал, пули, влетая в окна, поражали даже жильцов этих домов.
Наконец стрельба прекратилась. Я и еще несколько человек, которые остались невредимы, поднялись, и я посмотрел на тела, распростертые вокруг меня. «Встаньте!» – закричал я им. Но они оставались недвижимы. Сначала я не мог понять, почему они продолжают лежать. Я снова присмотрелся к ним и увидел безжизненно раскинутые руки, багровые пятна крови на снегу. И тут я все понял. Это было ужасно. И мой Васильев лежал мертвым у моих ног.
Мое сердце сжало ужасом. В голове мелькнула мысль: «И все это – дело рук нашего Малого Отца, нашего царя». Может, этот гнев и спас меня, ибо теперь я доподлинно знал, что в книге истории нашего народа открылась новая глава. Небольшая группа рабочих снова собралась вокруг меня. Оглянувшись, я увидел, что наша колонна пусть и тянулась на большое расстояние, но поредела, сбилась и многие покинули ее. Я тщетно взывал к ним, и сейчас мне оставалось лишь стоять здесь, среди небольшой толпы, содрогаясь от негодования – меня окружали руины нашего движения.
Снова мы двинулись вперед, и снова началась стрельба. С последним залпом я опять поднялся и увидел, что остался один – но все еще невредим.
Передо мной стоял туман отчаяния, и тут кто-то внезапно взял меня за руку и стремительно потащил в маленькую боковую улочку в нескольких шагах от этой массовой бойни. Мне не имело смысла протестовать. Что тут еще можно было сделать? «Для нас больше нет царя!» – воскликнул я.
Я неохотно подчинился своим спасителям. Кроме этой горсточки, все остальные погибли от пуль или в ужасе рассеялись. Мы шли невооруженными. И нам не осталось ничего иного, кроме как дождаться дня, когда виновные будут наказаны и это страшное деяние получит объяснение, – дня, когда мы снова выйдем невооруженными, но лишь потому, что оружие больше не понадобится.
В боковой улочке к нам тут же подошли трое или четверо моих рабочих, и в своем спасителе я узнал инженера, которого предыдущей ночью видел у Нарвской заставы. Он вынул из кармана ножницы и обрезал мои длинные волосы священника, пряди которых люди немедленно поделили между собой. Один из них торопливо стянул с меня рясу и дал взамен свое пальто, но оказалось, что оно в крови. И тут другой сердобольный человек снял свои потрепанные пальто и шапку и настоял, чтобы я надел их. На все это ушло две или три минуты. Инженер настоял, что я должен отправиться вместе с ним в дом друзей, что я и решил сделать.
Тем временем пространство массовой бойни досталось солдатам. Какое-то время они не обращали внимания на убитых и раненых и никого к ним не подпускали. Лишь после долгого промежутка времени они стали сваливать груды тел на сани и отправлять их или на погребение, или в больницы. Судя по заявлениям врачей, в подавляющем большинстве случаев раны носили весьма серьезный характер. Пули поражали голову или тело, раны на руках или ногах были редкостью. Кое у кого из расстрелянных было несколько пулевых ранений. Ни у кого не было найдено никакого оружия или даже камня в кармане. Врач из местной больницы, куда были доставлены тридцать четыре трупа, сказал, что вид у них был ужасающий, лица были искажены страхом и страданиями, а на полу были лужи крови».
После событий Кровавого воскресенья Гапон скрылся из России и прибыл в Женеву, где встретился с Лениным. Крупская, жена Ленина, рассказала об этой встрече в своих воспоминаниях:
«Вскоре Гапон появился в Женеве. Сначала он установил связь с эсерами, которые попытались создать впечатление, что Гапон был «их» человеком и на самом деле все движение петербургских рабочих было делом их рук. Они ужасно хвастались Гапоном и прославляли его. В то время Гапон был в центре всеобщего внимания и английская «Таймс» платила ему за статьи внушительные суммы. Спустя короткое время Гапон прибыл в Женеву. Дама из эсеровских кругов пришла к нам и сообщила Владимиру Ильичу, что Гапон хотел бы встретиться с ним. Договорились, что рандеву состоится в кафе на «нейтральной» территории. Наступил вечер. Ильич, не зажигая лампы в своей комнате, расхаживал по ней взад и вперед.
Гапон был живой частью революции, которая потрясла Россию. Он был тесно связан с рабочей массой, которая преданно верила ему, и Ильич был возбужден ожиданием этой встречи.
Недавно товарищи потрясенно спрашивали: как Ильич мог иметь что-то общее с Гапоном?
Конечно, можно было просто игнорировать Гапона, заранее решив, что ничего хорошего от священника ждать не приходится. Так, например, поступил Плеханов, исключительно холодно приняв Гапона. Но сила Ильича заключалась именно в том факте, что для него революция была живым делом, он был способен четко различать все ее особенности, учитывать все обилие ее подробностей, знать и понимать потребности масс. А знание масс могло быть получено только путем тесных контактов с ними. И как мог Ильич пройти мимо Гапона, который был близок с массами и оказывал на них такое влияние!
Вернувшись со встречи с Гапоном, Владимир Ильич изложил свои впечатления. Гапон все еще был полон революционного воодушевления. Говоря о петербургских рабочих, он буквально воспламенялся, а его упоминания о царе и его агентах были полны негодования и отвращения. Отвращение было довольно наивным, но более чем оправданным. Оно соответствовало тем чувствам, которые владели рабочими массами. «Только нам придется учить их, – сказал Владимир Ильич. – Только не слушайте лести, батюшка. Учитесь, или вот вы где окажетесь», – и показал ему под стол».
8 февраля Владимир Ильич написал в 7-м номере газеты «Вперед»: «Мы надеемся, что Георгий Гапон, который так глубоко пережил и прочувствовал переход от взглядов политически неопытного человека к революционным воззрениям, преуспеет в обретении революционной ясности взгляда, необходимого для политического лидера».
Глупое и жестокое обращение с петербургскими рабочими 22 января привело лишь к тому, что в России возрос политический хаос. Волна протестов против поведения правительства и царя вздымалась все выше, и весь 1905 год был отмечен забастовками во всех промышленных центрах страны. В феврале великий князь Сергей, муж сестры императрицы, дядя Николая и московский генерал-губернатор, был убит эсером-террористом Каляевым.
Поэт и романист Борис Савинков, его соратник по заговору, описал эту сцену:
«Каляев, простившись со мной, прошел, как было обговорено, к Иверской часовне. Он давно, еще раньше, заметил, что на углу прибита в застекленной рамке лубочная патриотическая картина. В стекле этой картины, как в зеркале, отражался путь от Никольских ворот к иконе. Таким образом, стоя спиной к Кремлю и рассматривая картину, можно было заметить выезд великого князя. По условию, постояв здесь, Каляев, одетый, как и 2 февраля, в крестьянское платье, должен был медленно пройти навстречу великому князю, в Кремль. Здесь он, вероятно, увидел то, что увидел и я, т. е. поданную к подъезду карету и кучера Рудинкина на козлах. Он, судя по времени, успел еще развернуться к Иверской и повернуть обратно мимо Исторического музея через Никольские ворота в Кремль, к зданию суда. У здания суда он встретил великого князя».
«Вопреки своим надеждам, – пишет он в письме к товарищам, – 4 февраля я остался жив. Я бросил с расстояния четырех шагов, не более, с разбега, в упор, был захвачен вихрем взрыва, видел, как разрывалась карета. После того как облако рассеялось, я оказался у остатков задних колес. Помню, мне пахнуло дымом и щепками прямо в лицо, сорвало шапку. Я не упал, а только отвернул лицо. Потом увидел шагах в пяти от себя, ближе к воротам, клочья великокняжеской одежды и обнаженное тело… Шагах в десяти за каретой лежала моя шапка, я подошел, поднял ее и надел. Я огляделся. Вся поддевка моя была истыкана кусками дерева, висели лохмотья, и она вся обгорела. С лица обильно лилась кровь, и я понял, что мне не уйти, хотя было несколько долгих мгновений, когда никого не было вокруг. Я пошел… В это время послышалось сзади: «Держи, держи», – на меня чуть не наехали сыщичьи сани, и чьи-то руки схватили меня. Я не сопротивлялся. Вокруг меня засуетились городовой, околоточный и сыщик противный… «Смотрите, нет ли револьвера, ах, слава богу, и как это меня не убило, ведь мы были тут же», – проговорил, дрожа, этот охранник. Я пожалел, что не могу пустить пулю в этого доблестного труса.
«Чего вы держите, не убегу, я свое дело сделал», – сказал я… (и понял тут, что я оглушен). «Давайте извозчика, давайте карету». Мы поехали через Кремль на извозчике, и я задумал кричать: «Долой проклятого царя, да здравствует свобода, долой проклятое правительство, да здравствует партия социалистов-революционеров!» Меня привезли в городской участок… Я вошел твердыми шагами. Было страшно противно среди этих жалких трусишек… И я был дерзок, издевался над ними. Меня перевезли в Якиманскую часть, в арестный дом. Я заснул крепким сном…»
Событию 4 февраля посвящена статья в № 60 «Революционной России». Само событие со слов очевидца представляется в таком виде:
«Взрыв бомбы произошел приблизительно в 2 часа 45 минут. Он был слышен в отдаленных частях Москвы. Особенно сильный переполох произошел в здании суда. Заседания шли во многих местах, канцелярии все работали, когда произошел взрыв. Многие подумали, что это землетрясение, другие – что рушится старое здание суда. Все окна по фасаду были выбиты, судьи, канцеляристы попадали со своих мест. Когда через десять минут пришли в себя и догадались, в чем дело, то многие бросились из здания суда к месту взрыва. На месте казни лежала бесформенная куча, высотой вершков в десять, состоявшая из мелких частей кареты, одежды и изуродованного тела. Публика, человек тридцать, сбежавшихся первыми, осматривала следы разрушения; некоторые пробовали высвободить из-под обломков труп. Зрелище было подавляющее. Головы не оказалось, из других частей можно было разобрать только руку и часть ноги. В это время выскочила Елизавета Федоровна в ротонде, но без шляпы и бросилась к бесформенной куче. Все стояли в шапках. Княгиня это заметила. Она бросалась от одного к другому и кричала: «Как вам не стыдно, что вы здесь смотрите, уходите отсюда». Лакей обратился к публике с просьбой снять шапки, но ничто на толпу не действовало, никто шапки не снимал и не уходил. Полиция же это время, минут тридцать, бездействовала, заметна была полная растерянность. Товарищ прокурора судебной палаты, безучастно и растерянно, крадучись прошел из здания мимо толпы через площадь, потом раза два на извозчике появлялся и опять исчезал. Уже очень нескоро появились солдаты и оцепили место происшествия, отодвинув публику».
Речь Каляева на суде стала одним из самых острых и ярких обвинений в адрес царского режима в России.
«Первым делом разрешите мне внести поправку. Я здесь не подсудимый, я ваш пленник. Мы – два воюющих лагеря. Вы – представители царского правительства, наемные слуги капитала и угнетения. Я – один из народных мстителей, социалист и революционер. Нас разделяют горы трупов, сотни тысяч сломанных человеческих жизней и моря крови и слез, которые заливают страну потоками ужаса и отвращения. Вы объявили войну народу. Мы приняли ваш вызов. Вы захватили меня в плен, и теперь в вашей власти подвергнуть меня мучениям медленного умирания или убить без промедления, но вы не можете вершить суд надо мной. Какой бы властью вы ни обладали, вам не может быть оправдания – так же как вы не можете осудить меня. Между мной и вами не может быть примирения, так же как его не может быть между диктатурой и народом. Мы продолжаем оставаться врагами, и, если даже, лишив меня свободы и возможности обращаться к народу, вы сочтете себя вправе вынести мне суровый приговор, я ни в коем случае не обязан признавать вас своими судьями. И в присутствии этих подобранных представителей правящего класса в сенаторских тогах, в этой атмосфере удушающей ненависти не закон судит нас. Пусть нашим судьей будет совесть народа, свободного и не задавленного. Пусть нас рассудит этот великий мученик истории – народ России.
Я убил великого князя, члена царской семьи, и можно было бы понять, если бы я предстал перед семейным судом правящего дома, как открытый враг династии. В XX столетии это было бы жестокое и варварское решение, но, по крайней мере, честное. Только где же тот Пилат, который, еще не отмыв руки от народной крови, послал вас возводить виселицы? Или, может быть, отягощенные сознанием той власти, что лежит на вас, вы именем лицемерного закона бесстыдно судите меня? Так знайте, что я не признаю ни вас, ни ваш закон. Я не признаю правительственные учреждения, в которых политическое лицемерие скрывает моральную трусость правителей, а жестокая мстительность служит цели подавления возмущенной человеческой совести.
Но где ваша совесть? Где граница между исполнением обязанностей, за которые вам платят, и убеждениями, которые вы должны иметь, пусть даже они противоречат моим? Потому что вы осмеливаетесь выносить приговор не только моим действиям, но и их моральному значению. Вы не называете деяние 4 февраля актом убийства. Вы называете его преступлением, злодеянием. Вы осмеливаетесь не только судить меня, но выносить приговор. Кто дал вам это право? Это неправда, мои лицемерные вельможи, что вы никого не убили и что вы держитесь не только на штыках и статьях закона, но и на моральном авторитете. Как некий ученый времен Наполеона III, вы готовы признать, что есть две морали: одна для простых смертных, которым говорят «не убий», «не укради», а другая для политических властителей, которым все разрешено. И вы искренне убеждены, что стоите выше закона и что никто не сможет вынести вам приговор».
Каляев не был трусом. Он сдался после покушения и на суде отчаянно защищал свои идеалы. Он отказался раскаяться в своих действиях, хотя великая княгиня Елизавета, вдова убитого им человека, посетила его в тюрьме и заверила, что если он принесет покаяние, то будет помилован. Но Каляев осознал, что делу, ради которого он рисковал жизнью, его смерть даст больше, чем возможность жить дальше для него.
Самое волнующее событие 1905 года после Кровавого воскресенья имело место на далеком Черном море. 14 июня 1905 года на одном из крупнейших кораблей Черноморского флота, броненосце «Потемкин», вспыхнул мятеж. Моряки отказались есть протухшее мясо. Офицеры приказали расстрелять зачинщиков, но команда не подчинилась. Командира «Потемкина» и часть офицеров выбросили за борт, а мятежные моряки подняли красный флаг и привели корабль в Одессу. Власти испугались, что и остальные корабли Черноморского флота перейдут на сторону мятежников. Их беспокойство усиливалось тем фактом, что как раз в это время в Одессе проходила забастовка рабочих.
Молодой студент Одесского университета Константин Фельдман принимал участие в забастовке как один из руководителей крупной социал-демократической ячейки. На пике забастовки он услышал о приходе «Потемкина».
«В десять утра я вышел на улицу и направился в сторону Николаевского бульвара.
Пролеты широкой и красивой лестницы соединяли его с одесским портом. Сверху открывался прекрасный вид на открытое море и залив, и бульвар был любимым местом променада светской публики. Днем в тенистых аллеях прогуливались элегантные дамы; по гладким асфальтовым дорожках фланировала беспечная, ярко разодетая толпа. Это раскованное ничегонеделание, шумное веселье представляли резкий контраст с жизнью лежащего внизу порта.
Облака угольной пыли, резкие свистки буксиров, низкий рев пароходных сирен, грохотанье по булыжникам ломовых телег, гул тысяч человеческих голосов – такова была атмосфера там, где царил тяжелый труд. Здесь встречались не изысканно одетые дамы, а босоногие мужчины в грязных лохмотьях; здесь звучали не веселые мелодии оркестров с бульваров, а оглушающий рев торжествующего Капитала.
В этот день основные события должны были развертываться в самом городе, и все агитаторы получили приказ быть на центральных улицах. Я воспользовался возможностями одного из моих знакомых и еще вечером оставил у него свою студенческую форму.
Через город я шел в мрачном настроении. Мы столкнулись с бурным развитием событий, но не могли справиться с ними. Массы были готовы к сражению, но мы не могли возглавить их, потому что у нас не было оружия. Мирное развитие забастовки исключалось, потому что она подошла к логическому концу. Она подняла и воспламенила все рабочее население Одессы, в окружающих город районах начались крестьянские волнения, весь административный механизм одесского чиновничества зашатался. Мы знали, что войска сочувствуют народу. И теперь мы должны были перейти к вооруженному восстанию – или сдаться.
Для первого варианта необходимо было иметь хоть минимальное количество оружия. У нас его вообще не было… И нам пришлось бессильно опустить руки перед этой глухой стеной.
В этот день мы решили сделать все, что в наших силах, для продолжения забастовки, чтобы мы могли возглавить рабочих. Но для чего? Подлинная трагедия нашего положения заключалась в том факте, что мы не могли найти ответа на этот вопрос. Что мы должны сказать людям? Позвать их в бой? Но все эти дни мы получали один ответ на наши призывы: «Мы готовы. Дайте нам оружие и ведите нас…» Опять та же самая глухая стена – и если движение упрется в нее, то вскоре остановится. Я представил себе то отчаяние в рядах моих товарищей, которое скоро даст о себе знать, упадок боевого духа на следующий день.
Но, оказавшись на улице, я уже не смог найти оправдания своим мрачным мыслям. Улицы были наполнены народом, который стремительно двигался в том же направлении, что и я. Чем ближе мы подходили к Николаевскому бульвару, тем плотнее становилась толпа и такие же густые потоки людей присоединялись к нам из соседних улиц. В воздухе стоял странный гул, который всегда давал знать, что толпа ждет чего-то нового и необычного.
Я был удивлен этим всеобщим возбуждением, но понимал, что моя драная рабочая одежда, скорее всего, привлечет внимание полиции в этом аристократическом квартале, так что у меня не было возможности спокойно шествовать вместе с толпой и прислушиваться к ее настроениям. Я ускорил шаги и вскоре, оказавшись рядом с домом своего приятеля, успешно проскользнул мимо дворника, этого российского цербера. По лестнице я взбежал к его квартире. И тут наконец получил объяснение этого странного возбуждения толпы.
Едва я успел покончить с нудным процессом переодевания, как мой хороший знакомый, влетев в комнату, сообщил, что в порт вошел броненосец, команда которого взбунтовалась и перебила своих офицеров, а теперь решила присоединиться к восставшему народу.
Это была столь огромная и потрясающая новость, что я даже не рискнул поверить в нее и выбрался на улицу, чтобы лично убедиться в ее истинности.
Передо мной тянулось бесконечное пространство моря, и из его непроглядной дали гордо возник могучий колосс – линейный корабль с развевающимся красным флагом.
Я стоял в немом оцепенении, восторженно глядя на эту сказочную картину… Но для долгого лицезрения не было времени – надо было спешить вниз; начатая работа требовала своего завершения. Великое сражение должно было наконец разразиться. И с радостным чувством солдата, который перед самым отступлением неожиданно увидел подход мощного подкрепления, я помчался вниз в порт.
Вместе со мной бежала толпа, полная такой же радости, и с каждым шагом она все прибавлялась, становилась все гуще. Она уже дышала воздухом свободы; у людей изменилось выражение лиц, и вместо яростной ненависти, которую я видел еще вчера, они были полны искреннего и неподдельного восторга. Вокруг раздавались крики «Долой самодержавие!», «Да здравствует свобода!», и сегодня мы уже не слышали топота копыт казацких коней и гневных криков раздавленных людей.
Наконец я добрался до палатки, в которой лежало тело мертвого моряка. Лицо его было полно удивительного спокойствия. На груди его лежала надпись: «Одесситы! Перед вами тело Григория Вакулинчука, матроса, зверски убитого старшим офицером броненосца «Князь Потемкин» за слова «Плохой суп». Перекреститесь и скажите «Мир его праху». Отомстим кровожадным вампирам! Смерть угнетателям! Смерть кровопийцам! Да здравствует свобода!
Команда флагманского крейсера «Князь Потемкин»: «Один за всех, все за одного!»
Выйдя из палатки, я получил общее представление об истории мятежа. Команда взбунтовалась из-за того мяса, которое дали им на обед, перебила офицеров и пришла в Одессу, чтобы присоединиться к рабочим. Моряки разогнали казаков и полицию и сейчас загружались углем и провизией.
Передо мной ярко предстала картина нашего положения – власти смущены и растеряны; в их распоряжении осталось мало солдат, да и на тех нельзя положиться. Они уже отказывались стрелять в народ и конечно же не будут стрелять в моряков. С другой стороны, высокий дух рабочих – их организации – набирает силы. Моряки должны незамедлительно сойти на берег, присоединиться к рабочим, взять город и провозгласить в Одессе республику; затем предстоит создать из рабочих революционную армию и двинуться в поход, постепенно расширяя пространство, охваченное революцией и укрепляя для нее одну позицию за другой. Надо как можно скорее попасть на броненосец и начать агитацию; нет времени ждать разрешения от партии, и я решил действовать на свой страх и риск.
Рабочие, которым я сказал, что являюсь представителем социал-демократической организации, сразу же дали мне ялик, и я погреб к кораблю. В то же самое время торпедный катер вытянул из гавани на буксире огромную угольную баржу. На ней были видны тысячи голов, и с баржи доносились звуки «Варшавянки». Толпа на берегу постоянно разражалась мощным «Ура!». Военный катер плавно вышел мне навстречу.
Внезапно эскадрон казаков с обнаженными саблями галопом рванулся к нам. Значит, они хотят устроить тут бойню! Не было времени ни размышлять, ни строить планы или отдавать приказы. Казаки приближались к нам, и тревожные крики звучали все громче. Наши передние ряды расступились перед ними, расходясь направо и налево, и всадники пришпорили своих лошадей. Я видел, как взлетали и опускались нагайки, как мужчины, женщины и дети падали на землю, словно подрубленные деревья, слышал, как стоны, крики и проклятия наполняли воздух. Невозможно было понять, чем объясняется лихорадочное возбуждение этих действий. По моему приказу передние ряды, пропустив казаков, которые пробивались все дальше и дальше, достигнув наконец конца шествия, снова сплотились.
И снова мы двинулись вперед, полные торжественной решимости и ярости, что бушевала в наших сердцах. Казаки развернули коней и начали с тыла пробиваться сквозь толпу. Они прорезали всю протяженность колонны и галопом вернулись к Нарвской заставе, где – пехота разомкнула ряды и пропустила их – снова выстроились в шеренгу. Мы продолжали идти вперед, хотя угрожающе взметнувшиеся штыки, казалось, символически указывали, какая нас ждет судьба. Печаль стиснула мое сердце, но страха я не испытывал. Прежде чем мы начали шествие, мой дорогой друг, рабочий человек К., сказал мне: «Мы готовы пожертвовать жизнью». Быть по сему!
Теперь мы были не далее чем в тридцати метрах от солдат. Нас отделял от них только мост через Таракановский канал, по которому проходила граница города. И вдруг без какого-либо предупреждения, без секунды промедления до нас донесся сухой треск ружейного залпа. Потом уже мне рассказывали, что раздался сигнал горна, но мы не расслышали его за голосами поющих, но даже услышь мы его, то не поняли бы, что он означал.
Васильев, с которым я шел бок о бок, внезапно выпустил мою руку и повалился на снег. Один из рабочих, которые несли знамена, тоже упал. И тут же один из двоих городовых, о которых я уже упоминал, закричал: «Что вы делаете? Как смеете стрелять в царский портрет?» Его слова, конечно, не возымели эффекта. И он, и другой офицер были расстреляны в упор – как я потом узнал, один был убит, а другой тяжело ранен.
Я тут же развернулся к толпе, закричал, чтобы все ложились, и сам распростерся на земле. Как только мы легли, раздался еще один залп, а потом два других – казалось, что стрельба идет непрерывно. Толпа сначала встала на колени и лишь потом повалилась ничком, пряча головы от града пуль, а задние ряды шествия кинулись убегать. Пороховой дым тянулся перед нами тонкой облачной пеленой, и я чувствовал, как от него першит в горле. Одной из первых жертв стал старик Лаврентьев, который нес царский портрет. Другой старик подхватил портрет, выпавший из его рук и воздел над головой, но и он был убит следующим залпом. С последним вздохом он сказал: «Пусть я умру, но увижу царя». Одному из знаменосцев пулей перебило руку. Маленький, лет десяти, мальчик, который нес церковный светильник, упал, получив пулевое ранение, но продолжал крепко держать светильник. Он попытался встать, но очередной залп добил его. Оба кузнеца, что охраняли меня, были убиты, так же как и те, что несли иконы и хоругви; теперь все они валялись, раскиданные на снегу. Солдаты специально стреляли по дворам окружающих домов, где толпа пыталась найти укрытие, и, как я потом узнал, пули, влетая в окна, поражали даже жильцов этих домов.
Наконец стрельба прекратилась. Я и еще несколько человек, которые остались невредимы, поднялись, и я посмотрел на тела, распростертые вокруг меня. «Встаньте!» – закричал я им. Но они оставались недвижимы. Сначала я не мог понять, почему они продолжают лежать. Я снова присмотрелся к ним и увидел безжизненно раскинутые руки, багровые пятна крови на снегу. И тут я все понял. Это было ужасно. И мой Васильев лежал мертвым у моих ног.
Мое сердце сжало ужасом. В голове мелькнула мысль: «И все это – дело рук нашего Малого Отца, нашего царя». Может, этот гнев и спас меня, ибо теперь я доподлинно знал, что в книге истории нашего народа открылась новая глава. Небольшая группа рабочих снова собралась вокруг меня. Оглянувшись, я увидел, что наша колонна пусть и тянулась на большое расстояние, но поредела, сбилась и многие покинули ее. Я тщетно взывал к ним, и сейчас мне оставалось лишь стоять здесь, среди небольшой толпы, содрогаясь от негодования – меня окружали руины нашего движения.
Снова мы двинулись вперед, и снова началась стрельба. С последним залпом я опять поднялся и увидел, что остался один – но все еще невредим.
Передо мной стоял туман отчаяния, и тут кто-то внезапно взял меня за руку и стремительно потащил в маленькую боковую улочку в нескольких шагах от этой массовой бойни. Мне не имело смысла протестовать. Что тут еще можно было сделать? «Для нас больше нет царя!» – воскликнул я.
Я неохотно подчинился своим спасителям. Кроме этой горсточки, все остальные погибли от пуль или в ужасе рассеялись. Мы шли невооруженными. И нам не осталось ничего иного, кроме как дождаться дня, когда виновные будут наказаны и это страшное деяние получит объяснение, – дня, когда мы снова выйдем невооруженными, но лишь потому, что оружие больше не понадобится.
В боковой улочке к нам тут же подошли трое или четверо моих рабочих, и в своем спасителе я узнал инженера, которого предыдущей ночью видел у Нарвской заставы. Он вынул из кармана ножницы и обрезал мои длинные волосы священника, пряди которых люди немедленно поделили между собой. Один из них торопливо стянул с меня рясу и дал взамен свое пальто, но оказалось, что оно в крови. И тут другой сердобольный человек снял свои потрепанные пальто и шапку и настоял, чтобы я надел их. На все это ушло две или три минуты. Инженер настоял, что я должен отправиться вместе с ним в дом друзей, что я и решил сделать.
Тем временем пространство массовой бойни досталось солдатам. Какое-то время они не обращали внимания на убитых и раненых и никого к ним не подпускали. Лишь после долгого промежутка времени они стали сваливать груды тел на сани и отправлять их или на погребение, или в больницы. Судя по заявлениям врачей, в подавляющем большинстве случаев раны носили весьма серьезный характер. Пули поражали голову или тело, раны на руках или ногах были редкостью. Кое у кого из расстрелянных было несколько пулевых ранений. Ни у кого не было найдено никакого оружия или даже камня в кармане. Врач из местной больницы, куда были доставлены тридцать четыре трупа, сказал, что вид у них был ужасающий, лица были искажены страхом и страданиями, а на полу были лужи крови».
После событий Кровавого воскресенья Гапон скрылся из России и прибыл в Женеву, где встретился с Лениным. Крупская, жена Ленина, рассказала об этой встрече в своих воспоминаниях:
«Вскоре Гапон появился в Женеве. Сначала он установил связь с эсерами, которые попытались создать впечатление, что Гапон был «их» человеком и на самом деле все движение петербургских рабочих было делом их рук. Они ужасно хвастались Гапоном и прославляли его. В то время Гапон был в центре всеобщего внимания и английская «Таймс» платила ему за статьи внушительные суммы. Спустя короткое время Гапон прибыл в Женеву. Дама из эсеровских кругов пришла к нам и сообщила Владимиру Ильичу, что Гапон хотел бы встретиться с ним. Договорились, что рандеву состоится в кафе на «нейтральной» территории. Наступил вечер. Ильич, не зажигая лампы в своей комнате, расхаживал по ней взад и вперед.
Гапон был живой частью революции, которая потрясла Россию. Он был тесно связан с рабочей массой, которая преданно верила ему, и Ильич был возбужден ожиданием этой встречи.
Недавно товарищи потрясенно спрашивали: как Ильич мог иметь что-то общее с Гапоном?
Конечно, можно было просто игнорировать Гапона, заранее решив, что ничего хорошего от священника ждать не приходится. Так, например, поступил Плеханов, исключительно холодно приняв Гапона. Но сила Ильича заключалась именно в том факте, что для него революция была живым делом, он был способен четко различать все ее особенности, учитывать все обилие ее подробностей, знать и понимать потребности масс. А знание масс могло быть получено только путем тесных контактов с ними. И как мог Ильич пройти мимо Гапона, который был близок с массами и оказывал на них такое влияние!
Вернувшись со встречи с Гапоном, Владимир Ильич изложил свои впечатления. Гапон все еще был полон революционного воодушевления. Говоря о петербургских рабочих, он буквально воспламенялся, а его упоминания о царе и его агентах были полны негодования и отвращения. Отвращение было довольно наивным, но более чем оправданным. Оно соответствовало тем чувствам, которые владели рабочими массами. «Только нам придется учить их, – сказал Владимир Ильич. – Только не слушайте лести, батюшка. Учитесь, или вот вы где окажетесь», – и показал ему под стол».
8 февраля Владимир Ильич написал в 7-м номере газеты «Вперед»: «Мы надеемся, что Георгий Гапон, который так глубоко пережил и прочувствовал переход от взглядов политически неопытного человека к революционным воззрениям, преуспеет в обретении революционной ясности взгляда, необходимого для политического лидера».
Глупое и жестокое обращение с петербургскими рабочими 22 января привело лишь к тому, что в России возрос политический хаос. Волна протестов против поведения правительства и царя вздымалась все выше, и весь 1905 год был отмечен забастовками во всех промышленных центрах страны. В феврале великий князь Сергей, муж сестры императрицы, дядя Николая и московский генерал-губернатор, был убит эсером-террористом Каляевым.
Поэт и романист Борис Савинков, его соратник по заговору, описал эту сцену:
«Каляев, простившись со мной, прошел, как было обговорено, к Иверской часовне. Он давно, еще раньше, заметил, что на углу прибита в застекленной рамке лубочная патриотическая картина. В стекле этой картины, как в зеркале, отражался путь от Никольских ворот к иконе. Таким образом, стоя спиной к Кремлю и рассматривая картину, можно было заметить выезд великого князя. По условию, постояв здесь, Каляев, одетый, как и 2 февраля, в крестьянское платье, должен был медленно пройти навстречу великому князю, в Кремль. Здесь он, вероятно, увидел то, что увидел и я, т. е. поданную к подъезду карету и кучера Рудинкина на козлах. Он, судя по времени, успел еще развернуться к Иверской и повернуть обратно мимо Исторического музея через Никольские ворота в Кремль, к зданию суда. У здания суда он встретил великого князя».
«Вопреки своим надеждам, – пишет он в письме к товарищам, – 4 февраля я остался жив. Я бросил с расстояния четырех шагов, не более, с разбега, в упор, был захвачен вихрем взрыва, видел, как разрывалась карета. После того как облако рассеялось, я оказался у остатков задних колес. Помню, мне пахнуло дымом и щепками прямо в лицо, сорвало шапку. Я не упал, а только отвернул лицо. Потом увидел шагах в пяти от себя, ближе к воротам, клочья великокняжеской одежды и обнаженное тело… Шагах в десяти за каретой лежала моя шапка, я подошел, поднял ее и надел. Я огляделся. Вся поддевка моя была истыкана кусками дерева, висели лохмотья, и она вся обгорела. С лица обильно лилась кровь, и я понял, что мне не уйти, хотя было несколько долгих мгновений, когда никого не было вокруг. Я пошел… В это время послышалось сзади: «Держи, держи», – на меня чуть не наехали сыщичьи сани, и чьи-то руки схватили меня. Я не сопротивлялся. Вокруг меня засуетились городовой, околоточный и сыщик противный… «Смотрите, нет ли револьвера, ах, слава богу, и как это меня не убило, ведь мы были тут же», – проговорил, дрожа, этот охранник. Я пожалел, что не могу пустить пулю в этого доблестного труса.
«Чего вы держите, не убегу, я свое дело сделал», – сказал я… (и понял тут, что я оглушен). «Давайте извозчика, давайте карету». Мы поехали через Кремль на извозчике, и я задумал кричать: «Долой проклятого царя, да здравствует свобода, долой проклятое правительство, да здравствует партия социалистов-революционеров!» Меня привезли в городской участок… Я вошел твердыми шагами. Было страшно противно среди этих жалких трусишек… И я был дерзок, издевался над ними. Меня перевезли в Якиманскую часть, в арестный дом. Я заснул крепким сном…»
Событию 4 февраля посвящена статья в № 60 «Революционной России». Само событие со слов очевидца представляется в таком виде:
«Взрыв бомбы произошел приблизительно в 2 часа 45 минут. Он был слышен в отдаленных частях Москвы. Особенно сильный переполох произошел в здании суда. Заседания шли во многих местах, канцелярии все работали, когда произошел взрыв. Многие подумали, что это землетрясение, другие – что рушится старое здание суда. Все окна по фасаду были выбиты, судьи, канцеляристы попадали со своих мест. Когда через десять минут пришли в себя и догадались, в чем дело, то многие бросились из здания суда к месту взрыва. На месте казни лежала бесформенная куча, высотой вершков в десять, состоявшая из мелких частей кареты, одежды и изуродованного тела. Публика, человек тридцать, сбежавшихся первыми, осматривала следы разрушения; некоторые пробовали высвободить из-под обломков труп. Зрелище было подавляющее. Головы не оказалось, из других частей можно было разобрать только руку и часть ноги. В это время выскочила Елизавета Федоровна в ротонде, но без шляпы и бросилась к бесформенной куче. Все стояли в шапках. Княгиня это заметила. Она бросалась от одного к другому и кричала: «Как вам не стыдно, что вы здесь смотрите, уходите отсюда». Лакей обратился к публике с просьбой снять шапки, но ничто на толпу не действовало, никто шапки не снимал и не уходил. Полиция же это время, минут тридцать, бездействовала, заметна была полная растерянность. Товарищ прокурора судебной палаты, безучастно и растерянно, крадучись прошел из здания мимо толпы через площадь, потом раза два на извозчике появлялся и опять исчезал. Уже очень нескоро появились солдаты и оцепили место происшествия, отодвинув публику».
Речь Каляева на суде стала одним из самых острых и ярких обвинений в адрес царского режима в России.
«Первым делом разрешите мне внести поправку. Я здесь не подсудимый, я ваш пленник. Мы – два воюющих лагеря. Вы – представители царского правительства, наемные слуги капитала и угнетения. Я – один из народных мстителей, социалист и революционер. Нас разделяют горы трупов, сотни тысяч сломанных человеческих жизней и моря крови и слез, которые заливают страну потоками ужаса и отвращения. Вы объявили войну народу. Мы приняли ваш вызов. Вы захватили меня в плен, и теперь в вашей власти подвергнуть меня мучениям медленного умирания или убить без промедления, но вы не можете вершить суд надо мной. Какой бы властью вы ни обладали, вам не может быть оправдания – так же как вы не можете осудить меня. Между мной и вами не может быть примирения, так же как его не может быть между диктатурой и народом. Мы продолжаем оставаться врагами, и, если даже, лишив меня свободы и возможности обращаться к народу, вы сочтете себя вправе вынести мне суровый приговор, я ни в коем случае не обязан признавать вас своими судьями. И в присутствии этих подобранных представителей правящего класса в сенаторских тогах, в этой атмосфере удушающей ненависти не закон судит нас. Пусть нашим судьей будет совесть народа, свободного и не задавленного. Пусть нас рассудит этот великий мученик истории – народ России.
Я убил великого князя, члена царской семьи, и можно было бы понять, если бы я предстал перед семейным судом правящего дома, как открытый враг династии. В XX столетии это было бы жестокое и варварское решение, но, по крайней мере, честное. Только где же тот Пилат, который, еще не отмыв руки от народной крови, послал вас возводить виселицы? Или, может быть, отягощенные сознанием той власти, что лежит на вас, вы именем лицемерного закона бесстыдно судите меня? Так знайте, что я не признаю ни вас, ни ваш закон. Я не признаю правительственные учреждения, в которых политическое лицемерие скрывает моральную трусость правителей, а жестокая мстительность служит цели подавления возмущенной человеческой совести.
Но где ваша совесть? Где граница между исполнением обязанностей, за которые вам платят, и убеждениями, которые вы должны иметь, пусть даже они противоречат моим? Потому что вы осмеливаетесь выносить приговор не только моим действиям, но и их моральному значению. Вы не называете деяние 4 февраля актом убийства. Вы называете его преступлением, злодеянием. Вы осмеливаетесь не только судить меня, но выносить приговор. Кто дал вам это право? Это неправда, мои лицемерные вельможи, что вы никого не убили и что вы держитесь не только на штыках и статьях закона, но и на моральном авторитете. Как некий ученый времен Наполеона III, вы готовы признать, что есть две морали: одна для простых смертных, которым говорят «не убий», «не укради», а другая для политических властителей, которым все разрешено. И вы искренне убеждены, что стоите выше закона и что никто не сможет вынести вам приговор».
Каляев не был трусом. Он сдался после покушения и на суде отчаянно защищал свои идеалы. Он отказался раскаяться в своих действиях, хотя великая княгиня Елизавета, вдова убитого им человека, посетила его в тюрьме и заверила, что если он принесет покаяние, то будет помилован. Но Каляев осознал, что делу, ради которого он рисковал жизнью, его смерть даст больше, чем возможность жить дальше для него.
Самое волнующее событие 1905 года после Кровавого воскресенья имело место на далеком Черном море. 14 июня 1905 года на одном из крупнейших кораблей Черноморского флота, броненосце «Потемкин», вспыхнул мятеж. Моряки отказались есть протухшее мясо. Офицеры приказали расстрелять зачинщиков, но команда не подчинилась. Командира «Потемкина» и часть офицеров выбросили за борт, а мятежные моряки подняли красный флаг и привели корабль в Одессу. Власти испугались, что и остальные корабли Черноморского флота перейдут на сторону мятежников. Их беспокойство усиливалось тем фактом, что как раз в это время в Одессе проходила забастовка рабочих.
Молодой студент Одесского университета Константин Фельдман принимал участие в забастовке как один из руководителей крупной социал-демократической ячейки. На пике забастовки он услышал о приходе «Потемкина».
«В десять утра я вышел на улицу и направился в сторону Николаевского бульвара.
Пролеты широкой и красивой лестницы соединяли его с одесским портом. Сверху открывался прекрасный вид на открытое море и залив, и бульвар был любимым местом променада светской публики. Днем в тенистых аллеях прогуливались элегантные дамы; по гладким асфальтовым дорожках фланировала беспечная, ярко разодетая толпа. Это раскованное ничегонеделание, шумное веселье представляли резкий контраст с жизнью лежащего внизу порта.
Облака угольной пыли, резкие свистки буксиров, низкий рев пароходных сирен, грохотанье по булыжникам ломовых телег, гул тысяч человеческих голосов – такова была атмосфера там, где царил тяжелый труд. Здесь встречались не изысканно одетые дамы, а босоногие мужчины в грязных лохмотьях; здесь звучали не веселые мелодии оркестров с бульваров, а оглушающий рев торжествующего Капитала.
В этот день основные события должны были развертываться в самом городе, и все агитаторы получили приказ быть на центральных улицах. Я воспользовался возможностями одного из моих знакомых и еще вечером оставил у него свою студенческую форму.
Через город я шел в мрачном настроении. Мы столкнулись с бурным развитием событий, но не могли справиться с ними. Массы были готовы к сражению, но мы не могли возглавить их, потому что у нас не было оружия. Мирное развитие забастовки исключалось, потому что она подошла к логическому концу. Она подняла и воспламенила все рабочее население Одессы, в окружающих город районах начались крестьянские волнения, весь административный механизм одесского чиновничества зашатался. Мы знали, что войска сочувствуют народу. И теперь мы должны были перейти к вооруженному восстанию – или сдаться.
Для первого варианта необходимо было иметь хоть минимальное количество оружия. У нас его вообще не было… И нам пришлось бессильно опустить руки перед этой глухой стеной.
В этот день мы решили сделать все, что в наших силах, для продолжения забастовки, чтобы мы могли возглавить рабочих. Но для чего? Подлинная трагедия нашего положения заключалась в том факте, что мы не могли найти ответа на этот вопрос. Что мы должны сказать людям? Позвать их в бой? Но все эти дни мы получали один ответ на наши призывы: «Мы готовы. Дайте нам оружие и ведите нас…» Опять та же самая глухая стена – и если движение упрется в нее, то вскоре остановится. Я представил себе то отчаяние в рядах моих товарищей, которое скоро даст о себе знать, упадок боевого духа на следующий день.
Но, оказавшись на улице, я уже не смог найти оправдания своим мрачным мыслям. Улицы были наполнены народом, который стремительно двигался в том же направлении, что и я. Чем ближе мы подходили к Николаевскому бульвару, тем плотнее становилась толпа и такие же густые потоки людей присоединялись к нам из соседних улиц. В воздухе стоял странный гул, который всегда давал знать, что толпа ждет чего-то нового и необычного.
Я был удивлен этим всеобщим возбуждением, но понимал, что моя драная рабочая одежда, скорее всего, привлечет внимание полиции в этом аристократическом квартале, так что у меня не было возможности спокойно шествовать вместе с толпой и прислушиваться к ее настроениям. Я ускорил шаги и вскоре, оказавшись рядом с домом своего приятеля, успешно проскользнул мимо дворника, этого российского цербера. По лестнице я взбежал к его квартире. И тут наконец получил объяснение этого странного возбуждения толпы.
Едва я успел покончить с нудным процессом переодевания, как мой хороший знакомый, влетев в комнату, сообщил, что в порт вошел броненосец, команда которого взбунтовалась и перебила своих офицеров, а теперь решила присоединиться к восставшему народу.
Это была столь огромная и потрясающая новость, что я даже не рискнул поверить в нее и выбрался на улицу, чтобы лично убедиться в ее истинности.
Передо мной тянулось бесконечное пространство моря, и из его непроглядной дали гордо возник могучий колосс – линейный корабль с развевающимся красным флагом.
Я стоял в немом оцепенении, восторженно глядя на эту сказочную картину… Но для долгого лицезрения не было времени – надо было спешить вниз; начатая работа требовала своего завершения. Великое сражение должно было наконец разразиться. И с радостным чувством солдата, который перед самым отступлением неожиданно увидел подход мощного подкрепления, я помчался вниз в порт.
Вместе со мной бежала толпа, полная такой же радости, и с каждым шагом она все прибавлялась, становилась все гуще. Она уже дышала воздухом свободы; у людей изменилось выражение лиц, и вместо яростной ненависти, которую я видел еще вчера, они были полны искреннего и неподдельного восторга. Вокруг раздавались крики «Долой самодержавие!», «Да здравствует свобода!», и сегодня мы уже не слышали топота копыт казацких коней и гневных криков раздавленных людей.
Наконец я добрался до палатки, в которой лежало тело мертвого моряка. Лицо его было полно удивительного спокойствия. На груди его лежала надпись: «Одесситы! Перед вами тело Григория Вакулинчука, матроса, зверски убитого старшим офицером броненосца «Князь Потемкин» за слова «Плохой суп». Перекреститесь и скажите «Мир его праху». Отомстим кровожадным вампирам! Смерть угнетателям! Смерть кровопийцам! Да здравствует свобода!
Команда флагманского крейсера «Князь Потемкин»: «Один за всех, все за одного!»
Выйдя из палатки, я получил общее представление об истории мятежа. Команда взбунтовалась из-за того мяса, которое дали им на обед, перебила офицеров и пришла в Одессу, чтобы присоединиться к рабочим. Моряки разогнали казаков и полицию и сейчас загружались углем и провизией.
Передо мной ярко предстала картина нашего положения – власти смущены и растеряны; в их распоряжении осталось мало солдат, да и на тех нельзя положиться. Они уже отказывались стрелять в народ и конечно же не будут стрелять в моряков. С другой стороны, высокий дух рабочих – их организации – набирает силы. Моряки должны незамедлительно сойти на берег, присоединиться к рабочим, взять город и провозгласить в Одессе республику; затем предстоит создать из рабочих революционную армию и двинуться в поход, постепенно расширяя пространство, охваченное революцией и укрепляя для нее одну позицию за другой. Надо как можно скорее попасть на броненосец и начать агитацию; нет времени ждать разрешения от партии, и я решил действовать на свой страх и риск.
Рабочие, которым я сказал, что являюсь представителем социал-демократической организации, сразу же дали мне ялик, и я погреб к кораблю. В то же самое время торпедный катер вытянул из гавани на буксире огромную угольную баржу. На ней были видны тысячи голов, и с баржи доносились звуки «Варшавянки». Толпа на берегу постоянно разражалась мощным «Ура!». Военный катер плавно вышел мне навстречу.