Страница:
– Куда путь держишь? – крикнули с него.
– На свободный революционный корабль, – ответил я.
– А ты кто такой – социал-демократ?
– Да.
– Чем докажешь?
– Социал-демократы не показывают паспортов; нас без них отправляют гнить в Сибири.
– Ну вали к нам.
Я поднялся на кабестан и стал говорить. Первым делом я напомнил морякам, что они уже перешли линию, за которой им нет надежды на прощение. Они сожгли корабли; Рубикон перейден. Примирения с царизмом уже не будет. Остается только победа одной стороны и полное уничтожение другой, так что война должна вестись до победного конца. Войска в Одессе готовы перейти на нашу сторону; они всего лишь ждут первого шага. И этот шаг должны предпринять моряки. Пока враг в растерянности, прежде чем он собрался с силами, мы должны нанести ему решительный удар. С каждой минутой он становится сильнее и ждет свежих подкреплений. Первый испуг проходит, и вместе с ним исчезают шансы нанести поражение врагу одним решительным ударом. Каждый момент промедления укрепляет силы врага и ослабляет нас. И вот вывод: мы должны как можно скорее приступить к действиям. И тут я познакомил моряков с выработанным нами планом.
В ходе этой речи я после каждого предложения спрашивал моряков, согласны ли они с ним. «Все точно», – каждый раз звучало мне в ответ. Когда я кончил говорить, мой голос утонул в оглушительном «Ура!». Казалось, что дело сделано и осталось только вынести конечную резолюцию в соответствии с обуревавшими нас чувствами. Но внезапно я услышал фразу: «Стрелять по городу они не могут!»
Кто-то ее произнес; затем прозвучали еще несколько голосов, и вскоре немалая часть команды кричала, что стрелять по городу мы не можем.
Кирилл поднялся ко мне и сказал: «Ты слишком резко взялся за дело; так нельзя».
Теперь я понял, в чем была моя ошибка: нельзя было напрямую излагать морякам наш план. Это должен был взять на себя один из моряков. Ощущение сделанной ошибки повергло меня в отчаяние. Когда на чаше весов лежит такое дело, риск неудачи равносилен преступлению.
Пока я молча злился на самого себя, команда бурно спорила. Она разделилась на две части – одна настаивала на немедленной бомбардировке города, а вторая возражала против нее. Она и начала брать верх. Даже стали раздаваться крики: «Долой сухопутных! Пусть офицеры скажут свое слово!»
Все взгляды устремились на Алексеева, но он молчал. Он молчал, несмотря на то что его слово могло перевесить чашу весов в пользу его партии. Он молчал, потому что робость его духа боялась столкнуться с конфликтом страстей.
В это время на кабестан вспрыгнул Матюшенко. Его появление сразу же прекратило крики и пререкания.
– Слышь, братва, – начал он, – вижу, что начали мы ссориться. Так все повернулось, что одна половина команды пошла против другой. Мы должны сохранять единство, а то, глядишь, матросы похватают ружья и поубивают друг друга. Нет, ребята, так нельзя. Наше начальство и так постаралось, натравливая нас друг на друга, а теперь вы хотите приступить к братоубийству. Столько народу смотрят на вас сейчас, они видят в вас освободителей, а вы ссоритесь между собой.
Его слова были полны простого красноречия и сочувствия к угнетенному страдающему народу. Он и говорил теперь от имени этого самого народа.
Его слова заставили преисполниться гневом и ненавистью к угнетателям сердца всех, кто его слушал. И теперь с ними говорил не очередной оратор, а моряк, который прекрасно понимал психологию своих товарищей.
– Здесь на корабле нас триста социал-демократов. И все мы решили отдать жизни за народное дело, бороться за него до последней капли крови. Если вы не захотите открывать огонь, мы сами встанем к орудиям и пошлем снаряды в царя. А вы, если хотите, присоединяйтесь к нам или берите ружья и расстреляйте нас. Или свяжите нас и передайте властям. Они встретят вас с оркестром, увешают наградами…
– Нет, на это мы не пойдем! – взревела толпа.
– Значит, вы согласны открыть огонь по городу?
– Согласны! – заорали моряки, и никто не посмел подать голоса против этого единодушного желания массы.
– Может, кто-то и не согласен, но его голоса что-то не слышно, – неумолимо продолжил Матюшенко, – поэтому давайте сделаем так: те, кто согласен открыть стрельбу, отойдите направо, а те, кто против, – налево.
Толпа целиком двинулась направо.
– Теперь вы видите, что среди нас есть трусливые души? Они прячутся за чьи-то спины и боятся открыто высказать свое мнение.
Кондукторы пришли в замешательство.
– А теперь, братва, за дело. Все по местам.
Команда с новой энергией рассыпалась по судну и начала готовиться к действиям. Механики спустились в машинное отделение, артиллеристы принялись чистить орудия, а остальные – драить палубы. Медики приводили в готовность больничку и готовили наборы скорой помощи. Госпиталем должно было стать посыльное судно.
Еще до начала митинга мы послали в город двенадцать моряков для участия в похоронах. И теперь стали слышны голоса, возражавшие против открытия огня до их возвращения, – были опасения, что в противном случае они могут погибнуть. Тем не менее это толковое соображение было отвергнуто в криках и гаме.
Прозвучал горн. Моряки, стоявшие рядом со мной, сорвались с места, и вся верхняя палуба внезапно опустела; моряки с удивительной ловкостью и быстротой спускались по трапам. Через три минуты воцарилась тишина, в стволы орудий главного калибра были посланы снаряды и рядом с ними в полной готовности застыли расчеты. Через мгновение металлический люк перекрыл проход к адмиральской кают-компании, и мне потребовалось какое-то время, дабы понять, где я нахожусь. Только что я видел трап, ведущий к адмиральским покоям, и вдруг он исчез. Вдруг мои ноги обдало холодной водой. Моряки растянули пожарные шланги и поливали деревянную палубу, чтобы она не занялась огнем во время обстрела. Я торопливо перебрался во внутренние отсеки судна, где меня тоже поразил безукоризненный порядок. Все стояли на своих местах по боевому расписанию, все были заняты делом.
Показав сигнальщику, где находится театр, я прошелся по командному мостику, откуда шло наблюдение за городом. Здесь я обнаружил Коваленко и матроса, которого назову З. Они и сообщили мне, что собираются открыть огонь из шестидюймовых орудий.
Затем мы услышали сигнал и гул первого холостого выстрела. Затем последовали второй и третий. Первый настоящий снаряд был выпущен четверть часа спустя.
В эти минуты сердце мое сжималось от страха и радости. Наконец мы приступили к делу. Кто может сказать, что нас ждет? А что, если наши снаряды поразят не театр, а дома мирных граждан и вместо счастья свободы мы принесем им горе и разрушение?.. Ужасные картины предстали перед моим мысленным взором… Но вскоре они исчезли, и их сменило зрелище народного восстания. За дымной пороховой пеленой, уносимой ветром, я, казалось, видел красные батальоны революционной армии, которые шли победным маршем от победы к победе, продвигаясь в самое сердце России. В грохоте первого выстрела я слышал торжествующие крики победившего народа.
Снова прозвучал горн, и воцарилась тишина. За яркой вспышкой последовал оглушительный грохот, после которого еще долго звучало эхо. Его отзвуки были прерваны хриплым криком сигнальщика, стоявшего рядом со мной: «Перелет!» И я представил себе зрелище женщин и детей, погребенных под развалинами.
Но снова мы услышали сигнал, и снова после грохота раздался такой же отчаянный крик сигнальщика: «Перелет!»
Наши снаряды не попали в цель: руки царских прислужников, подлых предателей, отвели их от врагов народа».
Молодой Фельдман был уверен, что сочетание забастовки в Одессе и восстания на борту «Потемкина» приведут к всеобщей революции в стране. Демонстрация Гапона в Петербурге показала, что значат идеалы без поддержки силы; а вот теперь оба компонента были в достаточном количестве, и власти пришли в крайнее смятение. Но время революции еще не пришло, да и настоящий лидер еще не появился. Моряки «Потемкина» скоро впали в растерянность, не зная, что делать после обстрела Одессы и наконец пошли в Румынию, где и сдались полиции. Фельдман до конца оставался на «Потемкине». После периода заключения ему удалось бежать и добраться до Австрии.
Политический климат в России стремительно ухудшался с каждым годом. В конце августа Портсмутский договор ознаменовал заключение позорного мира с Японией. Он стал делом рук Витте, который занимал министерские посты при Александре III и Николае, но подал в отставку в знак протеста по вопросу о войне с Японией, относительно которой справедливо решил, что она станет бедствием для России.
Осенью общероссийская стачка железнодорожников привела к общей забастовке, которая парализовала всю страну. Витте использовал эту отчаянную ситуацию, чтобы представить царю меморандум, в котором предложил альтернативу – военную диктатуру или либеральную конституцию. Николай сначала помедлил, потому что решил, что предает свой царский обет править страной, но потом согласился на введение конституции и издал Октябрьский манифест. Его письма к матери того времени показывали, с какой неохотой он это сделал.
«1 ноября
Ты, без сомнения, помнишь те январские дни, когда мы вместе были в Царском, – какие они были печальные, не так ли? Но в сравнении с тем, что происходит сейчас, они ровно ничего собой не представляли.
…В Москве проходят самые разные конференции… Бог знает что делается в университетах. Все виды отребья разгуливают по улицам, громко провозглашая восстание – похоже, никому нет до этого дела… Мне становится не по себе, когда я читаю новости! Но министры вместо того, чтобы действовать быстро и решительно, всего лишь собирают совещания и кудахчут, как перепуганные курицы, что надо организовать совместные министерские действия… Я испытываю те же ощущения, что перед давней летней грозой!.. Все эти ужасные дни я постоянно встречаюсь с Витте. Мы очень часто собираемся ранним утром, чтобы расстаться уже в вечерних сумерках… Есть только два пути: найти энергичного военного и грубой силой сокрушить мятежников… Это означает реки крови, и в конечном итоге мы окажемся там, с чего и начали. Другой путь – дать народу гражданские права, свободу слова и печати, кроме того, представлять все законы на утверждение в Государственную думу – что, конечно, означает конституцию. Витте очень энергично отстаивает ее… Почти каждый, с кем у меня была возможность посоветоваться, придерживается того же мнения. Витте совершенно ясно дал мне понять, что он примет пост председателя Совета министров только при условии, что его программа будет принята и в его действия не будут вмешиваться… Мы обсуждали это два дня, и в конце, призвав Господа на помощь, я подписал… В своей телеграмме я не мог объяснить все обстоятельства, которые заставили меня принять это ужасное решение, на которое, тем не менее, я пошел совершенно сознательно.
…Не было иного пути, кроме как осенить себя крестным знамением и дать то, чего все требуют… Все министры подали в отставку, и нам придется искать новых, но об этом должен будет позаботиться Витте. Мы на полпути к революции, а административный аппарат совершенно дезорганизован, в чем и кроется главная опасность.
23 ноября
Все боятся предпринимать решительные действия; я продолжаю попытки заставить их действовать – даже самого Витте – с большей энергией. Из тех, кто при нас, никто не привык брать на себя ответственность: все ждут приказов, которым, тем не менее, они, скорее всего, не будут подчиняться.
14 декабря
Он (Витте) уже готов отдать приказ об аресте всех главных лидеров беспорядков. Я какое-то время пытался заставить его пойти на это, но он продолжал надеяться, что удастся обойтись без таких радикальных мер».
Морис Баринг, вдумчивый английский знаток русской литературы и критик, находился в Москве, когда было объявлено о даровании Конституции. В своих записках он отметил восторженную атмосферу:
Среда, 1 ноября
Во время обеда в ресторане «Метрополь» произошло примечательное событие. В конце обеда оркестр заиграл «Марсельезу», а затем национальный гимн. Все встали, кроме скромного человека в очках, который продолжал спокойно доедать свой обед. Мужчина, который находился в другом конце зала и был, по всей видимости, пьян, подбежал к нему и попытался силой поставить его на ноги. Тот оказал патриоту пассивное, но действенное сопротивление и, доев свой обед, ушел.
Четверг, 2 ноября
Внешний вид города в эти дни довольно странен. Москва смахивает на город, который пережил осаду. Витрины многих магазинов закрыты тяжелыми деревянными ставнями. На некоторых дверях нарисованы большие красные кресты. Мне рассказывали, какой царствовал упадок во время забастовки. Не было ни света, ни газа, ни воды, все магазины были закрыты, не хватало ни продуктов, ни дров. Днем я отправился посмотреть похороны Баумана и видел, что со всех концов города стекались траурные процессии. Это было одно из самых внушительных зрелищ, которые мне доводилось видеть. В похоронах приняли участие сотня тысяч человек. На улицах или у окон была вся интеллигенция города. Балконы и лоджии были заполнены людьми. Порядок был безупречен. Не было ни задержек, ни толкотни. Люди шли в колоннах, состоящих из студентов, врачей, рабочих, из людей в самых разных мундирах. Ехали кареты скорой помощи с врачами в белых халатах в них – на тот случай, если кому-то станет плохо. Люди несли огромные красные знамена, а гроб был накрыт багровым полотнищем. И на ходу все тихо пели «Марсельезу».
Конституционное разрешение кризиса 1905 года менее всего напоминало события в Пруссии 1848 года. В дополнение к своим прежним консультативным функциям Государственная дума в первый раз получила законодательную власть: все законы должны были получать ее одобрение. Но тем не менее царь оставался самодержцем с очень широкими полномочиями. Он сохранил полный контроль над вооруженными силами, над министерствами иностранных и внутренних дел. Эти уступки со стороны Николая позволили положить конец забастовкам и привели к периоду относительного спокойствия, который длился до 1917 года. В 1905 году армия продолжала хранить верность престолу, а военно-морской флот не последовал примеру «Потемкина». Зерна либерализма, брошенные царем, также оказали эффект: от левого крыла откололась более умеренная оппозиция; обе стороны еще несколько лет продолжали барахтаться без лидеров и плохо понимая, куда держат путь. Последнее серьезное столкновение в 1905 году состоялось в декабре в Москве, когда прибытие ударного полка из Санкт-Петербурга позволило подавить мятеж рабочих Советов. Впереди лежали тяжелые годы.
Глава 2
Вслед за Конституцией октября 1905 года Первая Дума, наделенная законодательными прерогативами, в мае 1906 года собралась в Таврическом дворце Санкт-Петербурга. Ее желание приносить пользу было приторможено с самого начала, потому что к ней, с одной стороны, питали откровенную неприязнь Николай и двор, а с другой – против нее была настроена левая оппозиция. Колебания и нерешительность нового депутатского корпуса были усилены решением Николая II, который вывел из правительства самого опытного его члена: Витте перестал быть председателем Совета министров как раз перед тем, как собралась Дума. Морис Баринг посетил ее заседание.
«Санкт-Петербург, 14 мая
Мне повезло, и вчера днем я получил разрешение побывать в Думе. Я думаю, это было самым интересным зрелищем из всех, что мне доводилось видеть. Когда вы являетесь в Таврический дворец, то поражены величавостью его облика конца XVIII века. Вы проходите сквозь просторный холл в помещение, которое похоже на гигантский белоснежный танцевальный зал в стиле позднего Людовика XIV. Это кулуары. Сам зал заседаний Думы расположен выше. По длинной галерее постоянно прогуливаются депутаты Думы и гости; они болтают и курят, стряхивая пепел и бросая окурки на сверкающий пол. Здесь можно увидеть крестьян в длинных черных армяках. Некоторые из них носят военные медали и кресты. Тут встречаются попы, татары, поляки, люди в самой разной одежде, а не только в форменной. С началом заседания я поднялся на галерею. Сам зал заседаний Думы тоже белый; его строгое убранство заставляет вспомнить помещения для джентльменов. Заседание началось примерно в три часа, депутаты разошлись по своим местам, рядом с которыми были таблички с их именами. Впечатление от разнообразия одежды и человеческих типов стало еще острее и живописнее.
Вот взгляд падает на достойных пожилых людей во фраках; вот агрессивные «интеллигенты» демократической внешности с длинными волосами и в пенсне; вот польский епископ в пурпурном одеянии, люди без воротничков, представители пролетариата, мужчины в подпоясанных русских рубахах навыпуск; часть депутатов в костюмах от Дэвиса или Пула, а одежда других сшита словно два века назад. Председатель Думы прошел к своему месту под портретом императора, облаченного в сине-белый мундир. Слава богу, Дума не была перестроена в стиле ар-нуво, хотя вид почти всех современных зданий в России, от Москвы до Харбина, представляет собой смесь Мюнхена и Японии, что и называется ар-нуво (современный стиль), а в России «декадентство».[3]
Председатель Думы С. А. Муромцев был воплощением достоинства. Он выполнял свои обязанности предельно серьезно и абсолютно справедливо. Прочитав поздравительные телеграммы из разных частей империи, он перешел к полученному от рабочих делегатов предложению, что перед дальнейшим зачитыванием поздравлений стоит послать телеграмму царю с просьбой объявить амнистию для политических заключенных. Крестьяне же предложили немедленно объявить всеобщую амнистию. Начались дебаты. Речи были довольно умеренными. Большинство депутатов выступали против этих предложений, и складывалось впечатление, что вопросу об амнистии предстоит нелегкая судьба, но тут профессор Ковалевский предложил третий вариант – председатель Думы должен проинформировать императора о единодушном желании Думы объявить всеобщую амнистию. В этих речах меня больше всего поразила естественность тона, выступавшие не прибегали к декламационным эффектам. Часть речей была весьма выразительна, и лишь одна была откровенно скучной. Профессор Ковалевский начал говорить со своего места и, идя к трибуне, совершенно естественным образом тихим голосом продолжал речь. Точно так же он продолжил ее, оказавшись на трибуне, излагая свои мысли так, словно его попросили об этом несколько близких друзей. Второе, что поразило меня, было уважение к председателю Думы и незамедлительное исполнение его указаний; так, когда он звонил в колокольчик, призывая к порядку, немедленно воцарялась полная тишина. Вскоре после четырех часов был объявлен перерыв, а затем Дума приступила к выборам тридцати трех членов, которым предстояло написать ответ на поздравления. Думцы заполнили галерею; повсюду в маленьких группках кипели дискуссии на самые разные темы, некоторые из которых продолжались в примыкающих помещениях и холлах. Многие депутаты отправились пить чай или перекусить в столовую, где было прекрасное обслуживание.
Многие из этих дискуссионных групп вели интересные разговоры. Предметом обсуждения в одной из них были идеи насилия и необузданных призывов. Один из крестьян сказал моему приятелю: «Когда я смотрю на эти дворцы, у меня кровь кипит; они построены на крови и поте бедняков». Так оно и было. «Значит, вы человек, который лелеет ненависть?» – сказал мой приятель. «Да, – последовал ответ. – Я ненавижу, ненавижу богатых!» Другой человек сообщил спутнице моего знакомого, что он социалист. Она спросила, поддерживает ли он государственное землепользование. «Нет», – сказал ее собеседник. Он четко и убедительно изложил свою точку зрения, которая скорее подобала крайнему радикалу, чем социалисту. В конце разговора она сказала ему: «Но вы же не социалист, не так ли?» – «Нет, это не так, я социалист», – ответил он и спросил, кто она такая. Женщина ответила, что она дочь князя, который является членом этой Думы. «Мне очень приятно побеседовать с княжной», – спокойно и просто сказал социалист. Я увидел крупного землевладельца, который подошел ко мне и сказал: «Я понимаю, вас все это забавляет, но для меня это вопрос жизни и смерти». После перерыва заседание продолжилось. Без пятнадцати семь вечера был зачитан результат выборов тридцати трех членов. Прошло короткое обсуждение предложения профессора Ковалевского. Оно было отвергнуто. После этого состоялось обсуждение вопроса о прекращении прений, который был передан в комитет. Тут я и ушел. Вскоре заседание подошло к концу.
20 мая
Вечером, когда я шел домой, мое внимание было привлечено каким-то шумом на боковой улице рядом с Большой Морской, где я жил. Я заглянул туда посмотреть, что происходит. По улице, шатаясь, бродил пьяный солдат, грубо задирая прохожих. Двое полицейских арестовали его и не без труда препроводили в участок, который находился на той же улице.
Когда они зашли в него, небольшая толпа мужчин, женщин и детей собралась у дверей участка, перед которым стоял на страже невысокий подросток лет примерно двенадцати.
Женщина с платком на голове, обращаясь к собравшейся публике, произнесла возмущенную речь о своеволии полиции, которая арестовала бедного солдата.
– Мы знаем, – сказала она, – что там сейчас делается. Они его бьют.
– Позор! – закричала толпа и двинулась к дверям.
Но неухоженный мальчишка, который охранял их, сказал:
– Вы туда не войдете.
– Мы знаем, что вы, дворники, – сказала та самая женщина, – еще хуже, чем полиция.
– Да! – поддержала ее толпа, а какой-то мальчишка с невыразимым презрением бросил подростку у дверей:
– Сатрап! Полицейский ублюдок!
Но тут толпа рассеялась.
23 мая
Каждый раз, как я наносил визит в Думу, меня поражала оригинальность внешнего вида ее членов. Депутат из Польши был облачен в узкие голубые брюки, короткий итонский жакет и высокие шнурованные ботинки. У него были вьющиеся волосы, и он выглядел как типичный представитель сельского дворянства. На другом депутате из Польши был длинный, до колен, халат из белой фланели, украшенный сложным переплетением темно-красных галунов; с плеч у него спадала столь же длинная мягкая коричневая накидка без рукавов с ярко-красной оторочкой. Здесь же присутствовало несколько социалистов, которые ходили без воротничков, и здесь же вы могли увидеть все мыслимое разнообразие головных уборов. Второе впечатление от Думы – но для меня едва ли не главное – та фамильярная раскованность, с которой члены Думы общались между собой. У некоторых из них была хорошая речь, у других плохая, но все они говорили так, словно всю жизнь выступали в парламенте. Во всяком случае, в них не было ни малейших признаков, что они нервничают или смущаются. Заседания Думы напоминали встречи хороших знакомых в клубе или кафе. В них не было никаких формальностей. Депутат, взойдя на трибуну, порой вступал в короткий разговор с председателем и лишь потом начинал свою речь. А когда, случалось, его призывали к порядку, он пускался в объяснения. На последнем заседании, которое я посетил, депутаты весьма деловито исполняли свои обязанности и справились с делами довольно быстро и без долгих речей. Правда, крестьяне все равно считали, что тут слишком много говорят. Один из них сказал мне: «Здесь есть люди, которые не имеют на это права». – «Кто?» – спросил я. «Например, попы», – сказал он. «А почему попы не могут быть членами Думы?» – осведомился я. «Потому что они получают 200 рублей в год. Чего еще им хотеть?» Если бы такой принцип соблюдался в Англии, членов парламента вообще не было бы.
– На свободный революционный корабль, – ответил я.
– А ты кто такой – социал-демократ?
– Да.
– Чем докажешь?
– Социал-демократы не показывают паспортов; нас без них отправляют гнить в Сибири.
– Ну вали к нам.
Я поднялся на кабестан и стал говорить. Первым делом я напомнил морякам, что они уже перешли линию, за которой им нет надежды на прощение. Они сожгли корабли; Рубикон перейден. Примирения с царизмом уже не будет. Остается только победа одной стороны и полное уничтожение другой, так что война должна вестись до победного конца. Войска в Одессе готовы перейти на нашу сторону; они всего лишь ждут первого шага. И этот шаг должны предпринять моряки. Пока враг в растерянности, прежде чем он собрался с силами, мы должны нанести ему решительный удар. С каждой минутой он становится сильнее и ждет свежих подкреплений. Первый испуг проходит, и вместе с ним исчезают шансы нанести поражение врагу одним решительным ударом. Каждый момент промедления укрепляет силы врага и ослабляет нас. И вот вывод: мы должны как можно скорее приступить к действиям. И тут я познакомил моряков с выработанным нами планом.
В ходе этой речи я после каждого предложения спрашивал моряков, согласны ли они с ним. «Все точно», – каждый раз звучало мне в ответ. Когда я кончил говорить, мой голос утонул в оглушительном «Ура!». Казалось, что дело сделано и осталось только вынести конечную резолюцию в соответствии с обуревавшими нас чувствами. Но внезапно я услышал фразу: «Стрелять по городу они не могут!»
Кто-то ее произнес; затем прозвучали еще несколько голосов, и вскоре немалая часть команды кричала, что стрелять по городу мы не можем.
Кирилл поднялся ко мне и сказал: «Ты слишком резко взялся за дело; так нельзя».
Теперь я понял, в чем была моя ошибка: нельзя было напрямую излагать морякам наш план. Это должен был взять на себя один из моряков. Ощущение сделанной ошибки повергло меня в отчаяние. Когда на чаше весов лежит такое дело, риск неудачи равносилен преступлению.
Пока я молча злился на самого себя, команда бурно спорила. Она разделилась на две части – одна настаивала на немедленной бомбардировке города, а вторая возражала против нее. Она и начала брать верх. Даже стали раздаваться крики: «Долой сухопутных! Пусть офицеры скажут свое слово!»
Все взгляды устремились на Алексеева, но он молчал. Он молчал, несмотря на то что его слово могло перевесить чашу весов в пользу его партии. Он молчал, потому что робость его духа боялась столкнуться с конфликтом страстей.
В это время на кабестан вспрыгнул Матюшенко. Его появление сразу же прекратило крики и пререкания.
– Слышь, братва, – начал он, – вижу, что начали мы ссориться. Так все повернулось, что одна половина команды пошла против другой. Мы должны сохранять единство, а то, глядишь, матросы похватают ружья и поубивают друг друга. Нет, ребята, так нельзя. Наше начальство и так постаралось, натравливая нас друг на друга, а теперь вы хотите приступить к братоубийству. Столько народу смотрят на вас сейчас, они видят в вас освободителей, а вы ссоритесь между собой.
Его слова были полны простого красноречия и сочувствия к угнетенному страдающему народу. Он и говорил теперь от имени этого самого народа.
Его слова заставили преисполниться гневом и ненавистью к угнетателям сердца всех, кто его слушал. И теперь с ними говорил не очередной оратор, а моряк, который прекрасно понимал психологию своих товарищей.
– Здесь на корабле нас триста социал-демократов. И все мы решили отдать жизни за народное дело, бороться за него до последней капли крови. Если вы не захотите открывать огонь, мы сами встанем к орудиям и пошлем снаряды в царя. А вы, если хотите, присоединяйтесь к нам или берите ружья и расстреляйте нас. Или свяжите нас и передайте властям. Они встретят вас с оркестром, увешают наградами…
– Нет, на это мы не пойдем! – взревела толпа.
– Значит, вы согласны открыть огонь по городу?
– Согласны! – заорали моряки, и никто не посмел подать голоса против этого единодушного желания массы.
– Может, кто-то и не согласен, но его голоса что-то не слышно, – неумолимо продолжил Матюшенко, – поэтому давайте сделаем так: те, кто согласен открыть стрельбу, отойдите направо, а те, кто против, – налево.
Толпа целиком двинулась направо.
– Теперь вы видите, что среди нас есть трусливые души? Они прячутся за чьи-то спины и боятся открыто высказать свое мнение.
Кондукторы пришли в замешательство.
– А теперь, братва, за дело. Все по местам.
Команда с новой энергией рассыпалась по судну и начала готовиться к действиям. Механики спустились в машинное отделение, артиллеристы принялись чистить орудия, а остальные – драить палубы. Медики приводили в готовность больничку и готовили наборы скорой помощи. Госпиталем должно было стать посыльное судно.
Еще до начала митинга мы послали в город двенадцать моряков для участия в похоронах. И теперь стали слышны голоса, возражавшие против открытия огня до их возвращения, – были опасения, что в противном случае они могут погибнуть. Тем не менее это толковое соображение было отвергнуто в криках и гаме.
Прозвучал горн. Моряки, стоявшие рядом со мной, сорвались с места, и вся верхняя палуба внезапно опустела; моряки с удивительной ловкостью и быстротой спускались по трапам. Через три минуты воцарилась тишина, в стволы орудий главного калибра были посланы снаряды и рядом с ними в полной готовности застыли расчеты. Через мгновение металлический люк перекрыл проход к адмиральской кают-компании, и мне потребовалось какое-то время, дабы понять, где я нахожусь. Только что я видел трап, ведущий к адмиральским покоям, и вдруг он исчез. Вдруг мои ноги обдало холодной водой. Моряки растянули пожарные шланги и поливали деревянную палубу, чтобы она не занялась огнем во время обстрела. Я торопливо перебрался во внутренние отсеки судна, где меня тоже поразил безукоризненный порядок. Все стояли на своих местах по боевому расписанию, все были заняты делом.
Показав сигнальщику, где находится театр, я прошелся по командному мостику, откуда шло наблюдение за городом. Здесь я обнаружил Коваленко и матроса, которого назову З. Они и сообщили мне, что собираются открыть огонь из шестидюймовых орудий.
Затем мы услышали сигнал и гул первого холостого выстрела. Затем последовали второй и третий. Первый настоящий снаряд был выпущен четверть часа спустя.
В эти минуты сердце мое сжималось от страха и радости. Наконец мы приступили к делу. Кто может сказать, что нас ждет? А что, если наши снаряды поразят не театр, а дома мирных граждан и вместо счастья свободы мы принесем им горе и разрушение?.. Ужасные картины предстали перед моим мысленным взором… Но вскоре они исчезли, и их сменило зрелище народного восстания. За дымной пороховой пеленой, уносимой ветром, я, казалось, видел красные батальоны революционной армии, которые шли победным маршем от победы к победе, продвигаясь в самое сердце России. В грохоте первого выстрела я слышал торжествующие крики победившего народа.
Снова прозвучал горн, и воцарилась тишина. За яркой вспышкой последовал оглушительный грохот, после которого еще долго звучало эхо. Его отзвуки были прерваны хриплым криком сигнальщика, стоявшего рядом со мной: «Перелет!» И я представил себе зрелище женщин и детей, погребенных под развалинами.
Но снова мы услышали сигнал, и снова после грохота раздался такой же отчаянный крик сигнальщика: «Перелет!»
Наши снаряды не попали в цель: руки царских прислужников, подлых предателей, отвели их от врагов народа».
Молодой Фельдман был уверен, что сочетание забастовки в Одессе и восстания на борту «Потемкина» приведут к всеобщей революции в стране. Демонстрация Гапона в Петербурге показала, что значат идеалы без поддержки силы; а вот теперь оба компонента были в достаточном количестве, и власти пришли в крайнее смятение. Но время революции еще не пришло, да и настоящий лидер еще не появился. Моряки «Потемкина» скоро впали в растерянность, не зная, что делать после обстрела Одессы и наконец пошли в Румынию, где и сдались полиции. Фельдман до конца оставался на «Потемкине». После периода заключения ему удалось бежать и добраться до Австрии.
Политический климат в России стремительно ухудшался с каждым годом. В конце августа Портсмутский договор ознаменовал заключение позорного мира с Японией. Он стал делом рук Витте, который занимал министерские посты при Александре III и Николае, но подал в отставку в знак протеста по вопросу о войне с Японией, относительно которой справедливо решил, что она станет бедствием для России.
Осенью общероссийская стачка железнодорожников привела к общей забастовке, которая парализовала всю страну. Витте использовал эту отчаянную ситуацию, чтобы представить царю меморандум, в котором предложил альтернативу – военную диктатуру или либеральную конституцию. Николай сначала помедлил, потому что решил, что предает свой царский обет править страной, но потом согласился на введение конституции и издал Октябрьский манифест. Его письма к матери того времени показывали, с какой неохотой он это сделал.
«1 ноября
Ты, без сомнения, помнишь те январские дни, когда мы вместе были в Царском, – какие они были печальные, не так ли? Но в сравнении с тем, что происходит сейчас, они ровно ничего собой не представляли.
…В Москве проходят самые разные конференции… Бог знает что делается в университетах. Все виды отребья разгуливают по улицам, громко провозглашая восстание – похоже, никому нет до этого дела… Мне становится не по себе, когда я читаю новости! Но министры вместо того, чтобы действовать быстро и решительно, всего лишь собирают совещания и кудахчут, как перепуганные курицы, что надо организовать совместные министерские действия… Я испытываю те же ощущения, что перед давней летней грозой!.. Все эти ужасные дни я постоянно встречаюсь с Витте. Мы очень часто собираемся ранним утром, чтобы расстаться уже в вечерних сумерках… Есть только два пути: найти энергичного военного и грубой силой сокрушить мятежников… Это означает реки крови, и в конечном итоге мы окажемся там, с чего и начали. Другой путь – дать народу гражданские права, свободу слова и печати, кроме того, представлять все законы на утверждение в Государственную думу – что, конечно, означает конституцию. Витте очень энергично отстаивает ее… Почти каждый, с кем у меня была возможность посоветоваться, придерживается того же мнения. Витте совершенно ясно дал мне понять, что он примет пост председателя Совета министров только при условии, что его программа будет принята и в его действия не будут вмешиваться… Мы обсуждали это два дня, и в конце, призвав Господа на помощь, я подписал… В своей телеграмме я не мог объяснить все обстоятельства, которые заставили меня принять это ужасное решение, на которое, тем не менее, я пошел совершенно сознательно.
…Не было иного пути, кроме как осенить себя крестным знамением и дать то, чего все требуют… Все министры подали в отставку, и нам придется искать новых, но об этом должен будет позаботиться Витте. Мы на полпути к революции, а административный аппарат совершенно дезорганизован, в чем и кроется главная опасность.
23 ноября
Все боятся предпринимать решительные действия; я продолжаю попытки заставить их действовать – даже самого Витте – с большей энергией. Из тех, кто при нас, никто не привык брать на себя ответственность: все ждут приказов, которым, тем не менее, они, скорее всего, не будут подчиняться.
14 декабря
Он (Витте) уже готов отдать приказ об аресте всех главных лидеров беспорядков. Я какое-то время пытался заставить его пойти на это, но он продолжал надеяться, что удастся обойтись без таких радикальных мер».
Морис Баринг, вдумчивый английский знаток русской литературы и критик, находился в Москве, когда было объявлено о даровании Конституции. В своих записках он отметил восторженную атмосферу:
«Я зашел в один из больших ресторанов. В нем пожилые люди обнимали друг друга и поднимали первую рюмку водки за свободную Россию. Перекусив, я направился на Театральную площадь. На ней стоял бездействующий фонтан, из которого получилась прекрасная трибуна для общественных выступлений. На нее вскарабкался какой-то оратор, который обратился к толпе. Он начал читать царский манифест. Когда он сказал: «Мы слишком привыкли к мошенничеству власти, чтобы поверить в это. Долой самодержавие!», толпа, разъярившись – она, по всей видимости, ждала радостного прославления манифеста, заорала: «Долой тебя самого!» Но вместо того, чтобы напасть на оратора, который вызывал их возмущение, люди отхлынули от него. Это было любопытное зрелище! Зрители на тротуарах запаниковали и побежали. Оратор, увидев, какое действие произвела его речь, сменил тон и сказал: «Вы не поняли меня!» Но его слова были совершенно ясны. Он представлял собой классический тип оратора из Гайдпарка, и на него не произвели никакого впечатления речи университетских профессоров, которые потом говорили с той же самой трибуны. Днем напротив моей гостиницы появилась демонстрация студентов с красными флагами; они собрались у дома генерал-губернатора. Тот появился на балконе и произнес речь, в которой сказал, что надеется, поскольку теперь нет полиции, студенты смогут сами соблюдать порядок. Кроме того, он попросил их заменить красный флаг, который висел на фонарном столбе напротив здания, национальным. Один маленький студент с ловкостью обезьяны влез на фонарный столб и повесил на нем национальный флаг, но красный убирать не стал. Затем губернатор попросил их спеть национальный гимн, что они и сделали, а уходя, запели «Марсельезу».
В это мгновение появились казаки, но из дома вышел чиновник и сказал, что в них нет необходимости, после чего удалился под восторженные крики, вопли и свист толпы. В целом день прошел довольно спокойно, если не считать нескольких несчастных случаев – смерти женщины и ранения студента, а также рабочего, который пытался спасти студента от арестантского фургона. Кроме того, в этот же день был застрелен ветеринарный врач Бауман.
Сегодня я в первый раз услышал фразу «Черная сотня». Я стоял в дверях отеля «Дрезден», как вдруг подбежала возбужденная женщина и сказала, что идет «Черная сотня». Студент из очень хорошей семьи, стоявший рядом, объяснил, что «Черная сотня» состоит из хулиганов и головорезов, которые выступают в поддержку самодержавия. На его забинтованных руках были глубокие раны, которые нанесла казацкая нагайка».
Среда, 1 ноября
Во время обеда в ресторане «Метрополь» произошло примечательное событие. В конце обеда оркестр заиграл «Марсельезу», а затем национальный гимн. Все встали, кроме скромного человека в очках, который продолжал спокойно доедать свой обед. Мужчина, который находился в другом конце зала и был, по всей видимости, пьян, подбежал к нему и попытался силой поставить его на ноги. Тот оказал патриоту пассивное, но действенное сопротивление и, доев свой обед, ушел.
Четверг, 2 ноября
Внешний вид города в эти дни довольно странен. Москва смахивает на город, который пережил осаду. Витрины многих магазинов закрыты тяжелыми деревянными ставнями. На некоторых дверях нарисованы большие красные кресты. Мне рассказывали, какой царствовал упадок во время забастовки. Не было ни света, ни газа, ни воды, все магазины были закрыты, не хватало ни продуктов, ни дров. Днем я отправился посмотреть похороны Баумана и видел, что со всех концов города стекались траурные процессии. Это было одно из самых внушительных зрелищ, которые мне доводилось видеть. В похоронах приняли участие сотня тысяч человек. На улицах или у окон была вся интеллигенция города. Балконы и лоджии были заполнены людьми. Порядок был безупречен. Не было ни задержек, ни толкотни. Люди шли в колоннах, состоящих из студентов, врачей, рабочих, из людей в самых разных мундирах. Ехали кареты скорой помощи с врачами в белых халатах в них – на тот случай, если кому-то станет плохо. Люди несли огромные красные знамена, а гроб был накрыт багровым полотнищем. И на ходу все тихо пели «Марсельезу».
Конституционное разрешение кризиса 1905 года менее всего напоминало события в Пруссии 1848 года. В дополнение к своим прежним консультативным функциям Государственная дума в первый раз получила законодательную власть: все законы должны были получать ее одобрение. Но тем не менее царь оставался самодержцем с очень широкими полномочиями. Он сохранил полный контроль над вооруженными силами, над министерствами иностранных и внутренних дел. Эти уступки со стороны Николая позволили положить конец забастовкам и привели к периоду относительного спокойствия, который длился до 1917 года. В 1905 году армия продолжала хранить верность престолу, а военно-морской флот не последовал примеру «Потемкина». Зерна либерализма, брошенные царем, также оказали эффект: от левого крыла откололась более умеренная оппозиция; обе стороны еще несколько лет продолжали барахтаться без лидеров и плохо понимая, куда держат путь. Последнее серьезное столкновение в 1905 году состоялось в декабре в Москве, когда прибытие ударного полка из Санкт-Петербурга позволило подавить мятеж рабочих Советов. Впереди лежали тяжелые годы.
Глава 2
МЕЖДУ 1906 И МАРТОМ 1917 ГОДА
Я не предполагал, что увижу революцию.
В. И. Ленин
Вслед за Конституцией октября 1905 года Первая Дума, наделенная законодательными прерогативами, в мае 1906 года собралась в Таврическом дворце Санкт-Петербурга. Ее желание приносить пользу было приторможено с самого начала, потому что к ней, с одной стороны, питали откровенную неприязнь Николай и двор, а с другой – против нее была настроена левая оппозиция. Колебания и нерешительность нового депутатского корпуса были усилены решением Николая II, который вывел из правительства самого опытного его члена: Витте перестал быть председателем Совета министров как раз перед тем, как собралась Дума. Морис Баринг посетил ее заседание.
«Санкт-Петербург, 14 мая
Мне повезло, и вчера днем я получил разрешение побывать в Думе. Я думаю, это было самым интересным зрелищем из всех, что мне доводилось видеть. Когда вы являетесь в Таврический дворец, то поражены величавостью его облика конца XVIII века. Вы проходите сквозь просторный холл в помещение, которое похоже на гигантский белоснежный танцевальный зал в стиле позднего Людовика XIV. Это кулуары. Сам зал заседаний Думы расположен выше. По длинной галерее постоянно прогуливаются депутаты Думы и гости; они болтают и курят, стряхивая пепел и бросая окурки на сверкающий пол. Здесь можно увидеть крестьян в длинных черных армяках. Некоторые из них носят военные медали и кресты. Тут встречаются попы, татары, поляки, люди в самой разной одежде, а не только в форменной. С началом заседания я поднялся на галерею. Сам зал заседаний Думы тоже белый; его строгое убранство заставляет вспомнить помещения для джентльменов. Заседание началось примерно в три часа, депутаты разошлись по своим местам, рядом с которыми были таблички с их именами. Впечатление от разнообразия одежды и человеческих типов стало еще острее и живописнее.
Вот взгляд падает на достойных пожилых людей во фраках; вот агрессивные «интеллигенты» демократической внешности с длинными волосами и в пенсне; вот польский епископ в пурпурном одеянии, люди без воротничков, представители пролетариата, мужчины в подпоясанных русских рубахах навыпуск; часть депутатов в костюмах от Дэвиса или Пула, а одежда других сшита словно два века назад. Председатель Думы прошел к своему месту под портретом императора, облаченного в сине-белый мундир. Слава богу, Дума не была перестроена в стиле ар-нуво, хотя вид почти всех современных зданий в России, от Москвы до Харбина, представляет собой смесь Мюнхена и Японии, что и называется ар-нуво (современный стиль), а в России «декадентство».[3]
Председатель Думы С. А. Муромцев был воплощением достоинства. Он выполнял свои обязанности предельно серьезно и абсолютно справедливо. Прочитав поздравительные телеграммы из разных частей империи, он перешел к полученному от рабочих делегатов предложению, что перед дальнейшим зачитыванием поздравлений стоит послать телеграмму царю с просьбой объявить амнистию для политических заключенных. Крестьяне же предложили немедленно объявить всеобщую амнистию. Начались дебаты. Речи были довольно умеренными. Большинство депутатов выступали против этих предложений, и складывалось впечатление, что вопросу об амнистии предстоит нелегкая судьба, но тут профессор Ковалевский предложил третий вариант – председатель Думы должен проинформировать императора о единодушном желании Думы объявить всеобщую амнистию. В этих речах меня больше всего поразила естественность тона, выступавшие не прибегали к декламационным эффектам. Часть речей была весьма выразительна, и лишь одна была откровенно скучной. Профессор Ковалевский начал говорить со своего места и, идя к трибуне, совершенно естественным образом тихим голосом продолжал речь. Точно так же он продолжил ее, оказавшись на трибуне, излагая свои мысли так, словно его попросили об этом несколько близких друзей. Второе, что поразило меня, было уважение к председателю Думы и незамедлительное исполнение его указаний; так, когда он звонил в колокольчик, призывая к порядку, немедленно воцарялась полная тишина. Вскоре после четырех часов был объявлен перерыв, а затем Дума приступила к выборам тридцати трех членов, которым предстояло написать ответ на поздравления. Думцы заполнили галерею; повсюду в маленьких группках кипели дискуссии на самые разные темы, некоторые из которых продолжались в примыкающих помещениях и холлах. Многие депутаты отправились пить чай или перекусить в столовую, где было прекрасное обслуживание.
Многие из этих дискуссионных групп вели интересные разговоры. Предметом обсуждения в одной из них были идеи насилия и необузданных призывов. Один из крестьян сказал моему приятелю: «Когда я смотрю на эти дворцы, у меня кровь кипит; они построены на крови и поте бедняков». Так оно и было. «Значит, вы человек, который лелеет ненависть?» – сказал мой приятель. «Да, – последовал ответ. – Я ненавижу, ненавижу богатых!» Другой человек сообщил спутнице моего знакомого, что он социалист. Она спросила, поддерживает ли он государственное землепользование. «Нет», – сказал ее собеседник. Он четко и убедительно изложил свою точку зрения, которая скорее подобала крайнему радикалу, чем социалисту. В конце разговора она сказала ему: «Но вы же не социалист, не так ли?» – «Нет, это не так, я социалист», – ответил он и спросил, кто она такая. Женщина ответила, что она дочь князя, который является членом этой Думы. «Мне очень приятно побеседовать с княжной», – спокойно и просто сказал социалист. Я увидел крупного землевладельца, который подошел ко мне и сказал: «Я понимаю, вас все это забавляет, но для меня это вопрос жизни и смерти». После перерыва заседание продолжилось. Без пятнадцати семь вечера был зачитан результат выборов тридцати трех членов. Прошло короткое обсуждение предложения профессора Ковалевского. Оно было отвергнуто. После этого состоялось обсуждение вопроса о прекращении прений, который был передан в комитет. Тут я и ушел. Вскоре заседание подошло к концу.
20 мая
Вечером, когда я шел домой, мое внимание было привлечено каким-то шумом на боковой улице рядом с Большой Морской, где я жил. Я заглянул туда посмотреть, что происходит. По улице, шатаясь, бродил пьяный солдат, грубо задирая прохожих. Двое полицейских арестовали его и не без труда препроводили в участок, который находился на той же улице.
Когда они зашли в него, небольшая толпа мужчин, женщин и детей собралась у дверей участка, перед которым стоял на страже невысокий подросток лет примерно двенадцати.
Женщина с платком на голове, обращаясь к собравшейся публике, произнесла возмущенную речь о своеволии полиции, которая арестовала бедного солдата.
– Мы знаем, – сказала она, – что там сейчас делается. Они его бьют.
– Позор! – закричала толпа и двинулась к дверям.
Но неухоженный мальчишка, который охранял их, сказал:
– Вы туда не войдете.
– Мы знаем, что вы, дворники, – сказала та самая женщина, – еще хуже, чем полиция.
– Да! – поддержала ее толпа, а какой-то мальчишка с невыразимым презрением бросил подростку у дверей:
– Сатрап! Полицейский ублюдок!
Но тут толпа рассеялась.
23 мая
Каждый раз, как я наносил визит в Думу, меня поражала оригинальность внешнего вида ее членов. Депутат из Польши был облачен в узкие голубые брюки, короткий итонский жакет и высокие шнурованные ботинки. У него были вьющиеся волосы, и он выглядел как типичный представитель сельского дворянства. На другом депутате из Польши был длинный, до колен, халат из белой фланели, украшенный сложным переплетением темно-красных галунов; с плеч у него спадала столь же длинная мягкая коричневая накидка без рукавов с ярко-красной оторочкой. Здесь же присутствовало несколько социалистов, которые ходили без воротничков, и здесь же вы могли увидеть все мыслимое разнообразие головных уборов. Второе впечатление от Думы – но для меня едва ли не главное – та фамильярная раскованность, с которой члены Думы общались между собой. У некоторых из них была хорошая речь, у других плохая, но все они говорили так, словно всю жизнь выступали в парламенте. Во всяком случае, в них не было ни малейших признаков, что они нервничают или смущаются. Заседания Думы напоминали встречи хороших знакомых в клубе или кафе. В них не было никаких формальностей. Депутат, взойдя на трибуну, порой вступал в короткий разговор с председателем и лишь потом начинал свою речь. А когда, случалось, его призывали к порядку, он пускался в объяснения. На последнем заседании, которое я посетил, депутаты весьма деловито исполняли свои обязанности и справились с делами довольно быстро и без долгих речей. Правда, крестьяне все равно считали, что тут слишком много говорят. Один из них сказал мне: «Здесь есть люди, которые не имеют на это права». – «Кто?» – спросил я. «Например, попы», – сказал он. «А почему попы не могут быть членами Думы?» – осведомился я. «Потому что они получают 200 рублей в год. Чего еще им хотеть?» Если бы такой принцип соблюдался в Англии, членов парламента вообще не было бы.