В один из летних дней, в сильную жару, дедушка, изрядно выпив и к тому же поспорив, вернулся домой и прошел прямо в садик поработать: он любил повозиться с цветами. Еще не остывший после спора, он яростно орудовал мотыгой, даже не прикрыв головы от палящих лучей солнца. Кристоф, с книгой в руках, сидел поблизости в беседке, но не читал, мечтательно прислушиваясь к ленивому стрекоту кузнечиков и машинально следя за взмахами дедушкиной мотыги. Лица старика он не видел — дед стоял к нему спиной и, согнувшись, усердно выпалывал сорную траву. Вдруг Кристоф заметил, что дедушка резко выпрямился, нелепо взмахнул руками и ничком грузно рухнул на грядку. В первую минуту мальчику стало даже смешно. Но он увидел, что дедушка не шевелится. Кристоф окликнул его, подбежал и начал трясти изо всех сил. Ему стало страшно. Опустившись на колени, он пытался обеими руками приподнять огромную голову старика, бессильно лежавшую на траве. Голова была странно тяжелая, и дрожавшему от ужаса мальчику едва удалось лишь слегка повернуть ее. Но когда Кристоф увидел закатившиеся, налитые кровью белки, он весь похолодел; дико вскрикнув, он разжал руки, вскочил и в страхе бросился прочь из сада. Он кричал и плакал навзрыд. Какой-то прохожий остановил мальчика. Кристоф не мог произнести ни слова, он только молча указывал на дедушкин домик и вместе с незнакомцем вошел в калитку. На крики мальчика сбежались соседи, и весь садик сразу же заполнился народом. Люди шагали прямо по клумбам, и вскоре вокруг дедушки собралась целая толпа; все что-то кричали, нагибаясь к старику. Двое-трое мужчин подняли тело с земли. Кристоф стоял у входной двери, повернувшись к стене и закрыв лицо руками; он не решался взглянуть; но любопытство превозмогло, и когда шествие поравнялось с ним, он слегка разжал пальцы и увидел дедушку — его огромное неподвижное, беспомощное тело. Левая рука волочилась по траве, бессильно моталась в такт шагам голова и при каждом движении носильщика касалась его колена: опухшее лицо в крови и в земле промелькнуло перед Кристофом; промелькнули страшные глаза, открытый рот. Мальчик снова закричал во весь голос и пустился бежать. Не останавливаясь, не глядя по сторонам, он добежал до родительского дома, словно за ним гнались. С ревом ворвался он на кухню, где Луиза чистила овощи. Кристоф в отчаянии бросился к матери и обхватил ее обеими руками, ища у нее на груди защиты и помощи. Губы его сводила судорога, он пытался что-то произнести и не мог. Но мать сразу поняла. Ножик вывалился у нее из рук, она побледнела и, не произнеся ни слова, выбежала на улицу.
   Оставшись один, Кристоф забился за шкаф; он плакал, горько плакал. Младшие братья играли в соседней комнате. Мальчик не мог осмыслить происшедшее. Он даже не думал о дедушке — он думал о том ужасном зрелище, которому стал свидетелем, и ужасно боялся, что ему велят вернуться к дедушке, а там он снова увидит ту страшную картину.
   И действительно, когда малыши, набегавшись на свободе по всему дому и все перетрогав, начали жаловаться, что они устали, что им скучно, что им хочется есть, торопливо вошла Луиза, взяла детей за руки и повела к деду. Шла она очень быстро, так что Эрнст и Рудольф, по обыкновению, расхныкались, но Луиза прикрикнула на них, так что оба разом умолкли. Детьми овладел безотчетный страх; на пороге дедушкиного дома они начали плакать. Темнота еще не наступила. Последние отблески заката скользили по комнатам, выхватывая из темноты то медную ручку двери, то край зеркала, то причудливо освещали скрипку, висевшую на стене в полутемной столовой. Но в спальне горела свеча; дрожащий язычок пламени боролся с умирающим светом дня, и казалось, в углах комнаты зловеще сгущается тяжелый ночной мрак. Сидевший у камина Мельхиор плакал навзрыд. Доктор, склонившись над постелью, заслонял лежавшее на ней тело. Сердце Кристофа неистово забилось. Луиза велела детям стать около постели на колени. Тут Кристоф осмелился поднять глаза. Он ждал чего-то очень страшного после того, что видел там, в саду, и вначале почувствовал даже облегчение. Дедушка лежал неподвижно и как будто спал. Мальчику на минуту показалось, что дедушка выздоровел и теперь все снова в порядке, но когда он услышал тяжелое дыхание больного, когда, приглядевшись, увидел отекшее лицо, синяк, разлившийся в большое лиловое пятно, когда понял, что тот, кто лежит здесь на постели, умрет, он задрожал всем телом. И, повторяя за Луизой слова молитвы, прося бога, чтобы дедушка выздоровел, он думал: если дедушка не выздоровеет, то пусть уж поскорее умрет. Он ужасался тому, что должно произойти.
   Старик так и не пришел в себя. Сознание вернулось к нему только на минуту, но в эту минуту он все понял; и все охватил мрак. Священник стоял возле изголовья и читал отходную. Старика приподняли на подушках, он с трудом открыл глаза, — казалось, тяжелые веки не повинуются его воле; он шумно задышал и отсутствующим взглядом обвел комнату, лица родных, огоньки свечей, потом вдруг раскрыл рот; непередаваемый ужас исказил его черты.
   — Значит, я умираю, — пробормотал он, — значит, я умираю.
   Ужас, с каким были произнесены эти слова, пронзил сердце Кристофа на всю жизнь; им навсегда суждено было остаться в его памяти. Старик не произнес больше ни слова; он начал ныть, как ребенок. Потом впал в забытье, но дыхание его становилось все более затрудненным. Он жалобно стонал, судорожно двигал руками, словно боролся с могильным сном. Раз он почти бессознательно позвал:
   — Мама!
   О, как жутко было слышать лепет старика, в ужасе позвавшего мать, как позвал бы свою маму сам Кристоф, — позвавшего мать, о которой он никогда не говорил прежде и к которой воззвал теперь, к последнему и, увы, бесполезному прибежищу в последний, страшный час! На минуту он, казалось, успокоился, сознание вновь вернулось к нему, тяжелый взгляд его бессмысленно блуждающих глаз остановился на Кристофе, похолодевшем от ужаса, — и вдруг глаза умирающего просветлели. Старик с усилием улыбнулся и хотел что-то сказать. Луиза подвела старшего сына к постели. Жан-Мишель пошевелил губами и приподнял руку, очевидно, желая погладить любимого внука по головке, но внезапно снова впал в забытье. Это был конец.
   Детей тут же выпроводили в соседнюю комнату, все были заняты, и никто ими не интересовался. Кристоф, прикованный ужасом, не отрываясь, смотрел сквозь полуоткрытые двери на трагическое лицо, запрокинувшееся на подушках, посиневшее, будто вкруг шеи обвились чьи-то безжалостные руки, — смотрел на старческое лицо, на котором уже западали щеки, губы, глаза, по мере того как все существо уходило в небытие, словно его всасывала пустота, — вслушивался в отвратительный хрип, механический ритм дыхания, будто на поверхности воды лопались, булькая, один за другим пузырьки воздуха, — последние вздохи тела, упорствующего в своем желании жить, когда душа уже отлетает. Потом голова старика соскользнула с подушки, и стало тихо.
   Только несколько минут спустя Луиза заметила стоявшего в дверях сына. Мальчик побледнел, его глаза остановились, рот мучительно искривился; судорожно сжимая ручку двери, он наблюдал за поднявшейся в спальне суматохой, сопровождаемой рыданиями и молитвами. Луиза в испуге подбежала к сыну. Когда она схватила его на руки и понесла, у него сделался нервный припадок. Он потерял сознание. Очнулся он на своей постели и закричал от страха, потому что случайно никого не оказалось рядом. Припадок повторился, и мальчик снова потерял сознание. Всю ночь и весь следующий день его била лихорадка. Мало-помалу он успокоился и проспал ночь глубоким сном. Проснулся он около полудня. Ему смутно припомнилось, как кто-то ходил по комнате, как наклонялась мать над его изголовьем и целовала его, ему чудилось тихое, отдаленное пение колоколов. Но ему не хотелось двигаться, он был в полузабытьи.
   Когда Кристоф снова открыл глаза, в ногах его постели сидел дядя Готфрид. Мальчик так ослабел, что ничего не помнил. Постепенно память вернулась к нему, и он громко заплакал. Готфрид поднялся с места и обнял мальчика.
   — Ну что малыш, как ты? — спросил он ласково.
   — Ах, дядя, дядя! — простонал мальчик, прижимаясь к Готфриду.
   — Плачь, — сказал Готфрид, — плачь.
   И заплакал вместе с Кристофом.
   Слезы облегчили Кристофа, он утер глаза и взглянул на Готфрида. Дядя понял, что мальчик хочет его о чем-то спросить.
   — Нет, — сказал он, кладя ему на губы палец. — Не надо говорить, надо плакать, а говорить не надо.
   Но мальчик не унимался.
   — Все равно я тебе не буду отвечать.
   — Только одну вещь скажи, только одну.
   — Ну, чего тебе?
   Кристоф запнулся.
   — Дядя, а где он сейчас?
   — Он в царстве небесном, детка.
   Но не это хотелось знать Кристофу.
   — Нет, ты не понимаешь. Где он, он сам?
   Под словом «он» Кристоф подразумевал тело.
   И добавил дрожащим голосом:
   — Он еще дома?
   — Сегодня утром похоронили нашего старика, — ответил Готфрид. — Ты что же, разве не слыхал, как звонили колокола?
   Кристоф вздохнул с облегчением. Но при мысли, что никогда больше он не увидит милого дедушки, мальчик снова горько заплакал.
   — Бедный ты мой котеночек, — повторял Готфрид, жалостливо глядя на мальчика.
   Кристоф думал, что Готфрид будет его утешать, но дядя даже не пытался смягчить горе ребенка, сознавая всю бесполезность своих слов.
   — Дядя Готфрид, — спросил мальчик, — а ты разве не боишься? Совсем не боишься этого? (Как хотелось Кристофу, чтобы дядя не боялся и открыл ему эту тайну!)
   Но Готфрид задумался.
   — Тише! — произнес он дрогнувшим голосом. — Как же, конечно, боюсь, — продолжал он помолчав. — Да что поделаешь? Так уж оно есть. Приходится покоряться.
   Кристоф возмущенно потряс головой.
   — Приходится покоряться, малыш, — повторил Готфрид. — Такова его воля там, на небесах, а мы должны принимать его волю.
   — Я его ненавижу! — злобно воскликнул Кристоф, грозя небу кулаком.
   Готфрид оторопело поглядел на племянника и велел ему замолчать. Да Кристоф и сам испугался своих слов и начал повторять молитвы вслед за дядей. Но сердце его кипело от негодования, пока уста твердили слова рабского смирения и покорности, в душе росло одно чувство — страстный бунт и ужас перед этой гнусностью и перед тем, кто был ее чудовищным творцом.
 
 
   Череда дней и дождливых ночей прошла над свежевскопанной землей, где одиноко покоился старый Жан-Мишель. Сначала Мельхиор плакал, кричал, рыдал. Но уже к концу недели Кристоф с удивлением услышал беспечный смех отца. Когда при Мельхиоре упоминали о покойном, лицо его омрачалось, губы плаксиво кривились, но он тут же продолжал прерванный разговор и возбужденно размахивал руками. И хотя он был искренне огорчен, он не мог долго предаваться печальным думам.
   Безропотная Луиза покорно приняла новое горе, как безропотно принимала все. К ежевечерним своим молитвам она присоединила еще одну; она аккуратно посещала старое кладбище и старательно ухаживала за могилкой, как будто и могилка стала частью ее домашнего обихода.
   Дядя Готфрид с трогательным вниманием относился к холмику, где покоился старый Жан-Мишель. Когда дядя возвращался домой из своих странствований, он всякий раз приносил дедушке в подарок какую-нибудь вещицу — то самодельный крестик, то любимые цветы Жан-Мишеля. Никогда он не пропускал случая зайти на кладбище, если попадал в город хотя бы на несколько часов, но посещения свои держал от всех в тайне.
   Иногда Луиза брала старшего сына с собой на кладбище. Кристоф чувствовал непреодолимое отвращение к жирной кладбищенской земле в мрачном убранстве деревьев и цветов, к тяжелым запахам, которые плыли в солнечных лучах, заглушая мелодичное дыхание кипарисов. Но он не смел признаться матери, что здесь ему все отвратительно; в душе он упрекал себя в трусости и безбожии. Кристоф очень страдал. Мысль о дедушкиной смерти неотступно мучила его. А ведь он уже давно знал, что смерть вообще существует, даже думал о ней, даже боялся ее. Но он никогда еще не видел смерти и, увидев ее впервые, понял, что раньше не знал, совсем ничего не знал ни о смерти, ни о жизни. Все вдруг разом пошатнулось, рассудок тут бессилен. Считается, что живешь, считается, что приобрел какой-то опыт в жизни, и внезапно оказывается, что ничего-то ты не знал, ничего-то ты не видел, что жил доселе за плотной завесой иллюзий, сотканной усилиями твоего ума, и за этой завесой не разглядел страшного лика действительности. Нет ничего общего между идеей страдания и живым существом, которое страдает и исходит кровью. Нет ничего общего между мыслью о смерти и судорогами тела и души, мятущейся в предсмертной муке. Все людские слова, вся человеческая премудрость — все это лишь игра деревянных паяцев из театра ужасов в траурном сиянии реальности, где жалкие существа из праха и крови, делая отчаянные и тщетные усилия, цепляются за жизнь, которую подтачивает каждый убывающий час.
   Кристоф думал об этом все время. Картина дедушкиной агонии преследовала его; каждую ночь он видел во сне дедушку, слышал его хрип. Даже сама природа как-то вдруг изменилась: казалось, ее окутал ледяной туман; со всех сторон, изо всех углов спальни долетало мертвенное дыхание незрячего зверя; Кристоф понимал, что над ним занесен кулак грозной Силы разрушения и что ничего поделать нельзя. Но мысль эта не пригнетала его; наоборот, он весь кипел негодованием и ненавистью. Кристоф никогда не был смиренником. Упрямо наклонив голову, бросался он навстречу непостижимому, — пусть хоть десятки раз расшибется он в кровь, пусть он слабее противника, никогда не перестанет он восставать против страдания. И с этого времени его жизнь стала ежечасной, ежеминутной борьбой против жестокого удела, который он не мог и не хотел принять.
 
 
   Сама жизнь грубой рукой оторвала его от навязчивых мыслей. Разорение семьи, которое мужественно отдалял Жан-Мишель, стало неизбежным, когда старик умер. Со смертью дедушки Крафты лишились источника постоянной помощи, и нищета смело вошла в их дом.
   Немало способствовал этому сам Мельхиор. Он не только не стал больше работать, наоборот: вырвавшись из-под опеки отца, закутил во все тяжкие. Почти каждую ночь возвращался пьяным и не приносил домой ни копейки из заработанных денег. Постепенно растерял все уроки. Однажды предстал перед одной из своих учениц мертвецки пьяным; естественно, последовал скандал, и двери всех домов закрылись перед Мельхиором. В оркестре его терпели еще из уважения к покойному отцу, но Луиза дрожала, что вот-вот его выгонят и из театра после какой-нибудь скандальной истории. И так уже Мельхиор несколько раз приходил в театр к концу спектакля, и его строго предупредили, что дело может, кончиться плохо. А раза два он вообще не изволил, явиться. Впрочем, оно, пожалуй, и к лучшему, ибо в такие минуты нелепого возбуждения его так и подмывало делать или говорить глупости. Разве, когда давали «Валькирию», не пришла ему в голову сумасбродная мысль исполнить посреди акта свой собственный скрипичный концерт? И с каким трудом удалось товарищам по оркестру отговорить его! Иной раз во время спектакля он начинал громко хохотать, — то ли его смешила забавная сцена, разыгравшаяся на подмостках, то ли воспоминания. Он потешал своих соседей-оркестрантов, и многое сходило ему с рук именно из-за этих чудачеств. Но снисхождение окружающих было горше самой неприкрытой суровости, и Кристоф сгорал от стыда.
   Мальчик играл теперь в оркестре первую скрипку. Он старался ни на минуту не упускать отца из виду, чтобы в случае надобности заменить его, утихомирить, если на Мельхиора нападет буйный стих. Все это давалось нелегко, и лучше было бы вообще не обращать на отца никакого внимания, ибо пьяница, чувствуя на себе взгляд сына, нарочно начинал гримасничать или разглагольствовать. Кристоф быстро опускал глаза, но его охватывала дрожь при мысли, что отец опять выкинет какое-нибудь коленце; мальчик старался весь уйти в музыку, но до него долетали глубокомысленные замечания Мельхиора и смех его соседей. Слезы навертывались на глаза Кристофа. Музыканты, в сущности славные люди, заметили страдания своего юного коллеги и сжалились над ним. Они старались смеяться тихонько, под сурдинку, и, заводя игривые беседы с Мельхиором, прятались от мальчика за пюпитрами. Но Кристоф понимал, что все это делается из жалости к нему, и знал, что стоит ему выйти, как оркестранты снова возьмутся за свое, он знал, что Мельхиор посмешище всего города. Он ничем не мог помешать этому и жестоко страдал. По окончании спектакля Кристоф брал отца под руку и вел домой, мужественно выслушивая его несвязную болтовню; он выбивался из сил, лишь бы прохожие не заметили неуверенной походки Мельхиора. Но кого он этим обманывал? Кроме того, мальчику редко удавалось благополучно доставить Мельхиора домой. Дойдя до какого-нибудь перекрестка, Мельхиор вдруг вспоминал, что его ждут друзья, и на все мольбы сына отвечал, что не может нарушить данное слово. Впрочем, Кристоф и не слишком настаивал, боясь привлечь взоры соседей к патетической сцене родительского проклятья.
   Все деньги, предназначавшиеся на хозяйство, уходили на разгул. Но Мельхиор не довольствовался тем, что пропивал свой заработок. Он пропивал также скудные сбережения жены и старшего сына, жалкие гроши, накопленные с таким огромным трудом. Луиза плакала, но не смела перечить, она помнила, как муж не раз грубо заявлял, что в их доме ей ничего не принадлежит и что он взял ее разутую и раздетую. Кристоф пытался было сопротивляться, но Мельхиор давал ему подзатыльник, обзывал щенком и отнимал деньги. Мальчику шел тринадцатый год, он был не по возрасту крепок и храбро огрызался, когда отец подымал на него руку; однако он не смел еще бунтовать открыто и, не желая подвергаться новым унижениям, позволял себя обирать. Они с Луизой прятали деньги — иного средства не оставалось, но у Мельхиора был поразительный нюх по части распознания тайников, и он неизменно обнаруживал деньги в отсутствие жены и сына.
   Вскоре Мельхиору и этого оказалось мало. Он начал продавать вещи, оставшиеся после старика. Кристоф с горечью видел, как исчезали из дома дорогие его сердцу предметы: книги, дедушкина кровать, его кресло, портреты великих музыкантов. Но он молчал. Однажды Мельхиор спьяна налетел на старенькое дедушкино пианино, грозно чертыхнулся и, потирая ушибленное колено, крикнул, что в квартире пошевелиться нельзя, — все заставили хламом; вот тут-то Кристоф поднял голос. Правда, в комнатах стало теснее, с тех пор как Крафты перевезли к себе дедушкину мебель после продажи домика, милого домика, где Кристоф провел лучшие часы своего детства. Правда, пианино было старенькое и ценности уже не представляло, а клавиши издавали дребезжащий, негромкий звук. Правда и то, что Кристоф уже давно не притрагивался к нему, упражняясь на новом хорошем фортепьяно — свидетельстве герцогских щедрот, но старое дедушкино пианино, ветхое и неприглядное, было лучшим другом Кристофа: наедине с ним он, еще ребенком, открывал безбрежный мир музыки; пожелтевшие клавиши, отполированные сотнями прикосновении, вводили его в царство звуков и знакомили с их законами; это было детище Жан-Мишеля, он сам долгие месяцы чинил и настраивал инструмент для внука и по-детски гордился своей работой, — словом, в каком-то смысле это была святыня. Поэтому-то Кристоф и крикнул, что никто не имеет права продавать дедушкин инструмент. Мельхиор велел мальчику замолчать. Тогда Кристоф закричал уже во весь голос, что пианино его и что он запрещает к нему прикасаться. Он ждал, что тут же воспоследует солидная затрещина. Но Мельхиор взглянул на сына с недоброй усмешкой и промолчал.
   На следующий день Кристоф уже забыл о разыгравшейся накануне сцене. Домой он вернулся усталый, но в хорошем расположении духа. Младшие братья исподтишка наблюдали за ним, и он раза два перехватил их любопытные взгляды. Мальчики притворялись, что усердно читают, но не спускали с Кристофа глаз и следили за каждым его движением, а когда Кристоф случайно оглядывался, оба хватались за книги. Кристоф не сомневался, что сорванцы затеяли какую-то скверную шутку, но он так привык к их выходкам, что даже не обратил на это внимания — только решил про себя, что когда их шалость откроется, он их здорово вздует, как обычно делал в подобных случаях. Он не стал доискиваться причины неумеренной веселости братьев, а принялся беседовать с отцом, — тот, сидя в углу у камина, с преувеличенным и вовсе не свойственным ему интересом расспрашивал старшего сына о его делах. Вдруг во время разговора Кристоф заметил, что Мельхиор украдкой от него подмигивает мальчикам. Сердце у Кристофа сжалось… Он бросился в спальню. Там, где стояло пианино, было пусто! Кристоф закричал и услышал в соседней комнате приглушенный смех братьев. Кровь ударила ему в лицо. Кристоф набросился на мальчиков с кулаками. Он завопил:
   — Где мое пианино?
   Мельхиор поднял голову и с самым миролюбивым и непонимающим видом посмотрел на Кристофа, отчего мальчики захохотали еще громче. Да и сам отец не мог удержаться от смеха при виде растерянного, жалкого лица Кристофа и, отвернувшись в сторону, фыркнул. Кристоф на мгновение потерял рассудок. Как безумный, бросился он на отца. Мельхиор сидел, откинувшись на спинку кресла, и не успел ни подняться, ни отстраниться. Мальчик схватил отца за горло и крикнул ему прямо в лицо:
   — Вор!
   Мельхиор выпрямился и отшвырнул от себя яростно вцепившегося в него Кристофа. Кристоф ударился о каминную подставку, но тотчас поднялся на колени; вскинув голову, он твердил прерывающимся от бешенства голосом:
   — Вор! Ты вор! Ты нас обворовываешь — маму и меня! Ты вор! Ты обворовываешь дедушку!
   Мельхиор успел уже встать с кресла и занес было кулак над Кристофом. Мальчик дерзко глядел ему прямо в глаза ненавидящим взглядом и весь дрожал от гнева. Мельхиор тоже начал дрожать. Он опустился в кресло и закрыл лицо руками. Мальчики с громкими воплями выбежали из комнаты. В столовой после шума и криков вдруг воцарилась тишина. Мельхиор что-то жалобно бормотал. Кристоф, прижавшись к стене, не спускал с отца глаз; он трясся всем телом, сжав челюсти, но на Мельхиора вдруг нашло покаянное настроение:
   — Верно, я вор. Я разоряю семью. Мои дети меня презирают. Лучше бы мне умереть.
   Когда отец кончил причитать, Кристоф, не трогаясь с места, сурово осведомился:
   — Где пианино?
   — У Вормсера, — ответил Мельхиор, не смея поднять глаза.
   Кристоф шагнул к нему и властно потребовал:
   — Давай деньги!
   Мельхиор, окончательно уничтоженный, вынул из кармана деньги и протянул их сыну. Мальчик направился к дверям, но отец окликнул его:
   — Кристоф!
   Мальчик остановился. Мельхиор заговорил дрожащим от волнения голосом:
   — Кристоф, сынок! Не презирай меня!
   Кристоф с рыданьем бросился на шею отцу.
   — Папа, дорогой мой папочка! Я тебя вовсе не презираю, я так несчастлив!
   Оба теперь плакали навзрыд. И Мельхиор жалобно твердил:
   — Не моя это вина, сынок. Ведь я не злой человек. Верно, Кристоф? Скажи, разве я злой?
   Он обещал бросить пить. Кристоф недоверчиво покачал головой. Мельхиор сознался, что когда в кармане у него заводятся деньги, он не может устоять. Кристоф задумался.
   — Знаешь, папа, — сказал он. — Вот что надо бы сделать…
   И замолчал?
   — Что сделать?
   — Мне стыдно…
   — За кого стыдно? — простодушно спросил Мельхиор.
   — За тебя!
   Мельхиор сморщился.
   — Да ладно! — сказал он.
   Кристоф изложил отцу свой план: лучше всего, если бы все деньги, даже жалованье Мельхиора, находились, скажем, у матери или у Кристофа, а они уж будут выдавать Мельхиору каждый день, каждую неделю нужную ему сумму.
   Мельхиором окончательно овладел покаянный стих, — он уже с утра успел приложиться к рюмочке; он согласен был на все и заявил даже, что желает немедленно написать письмо герцогу, с тем чтобы жалованье выплачивалось непосредственно Кристофу. Кристоф отказался — он краснел, видя унижение Мельхиора. Но отец, не утоливший еще жажды самопожертвования, настаивал. Он сам был приятно взволнован своим великодушием. Кристоф так и не согласился взять письмо. А Луиза, которая подоспела к концу разговора, сказала, что лучше она милостыню собирать пойдет, но не допустит такого позора! Она добавила еще, что твердо верит в своего Мельхиора и что он непременно исправится во имя любви к детям и к ней самой. Этой умилительной сценой завершился семейный раздор, и письмо Мельхиора, забытое на столе, завалилось за шкаф.
   Но через неделю Луиза, убирая комнату, обнаружила письмо мужа, и так как последнее время Мельхиор, забыв свои клятвы, опять загулял, письмо она не разорвала, а аккуратно спрятала. Так оно и пролежало несколько месяцев; уж очень претила Луизе мысль воспользоваться им, хотя чаша терпения ее переполнилась. Но когда в один прекрасный день Мельхиор снова исколотил Кристофа и отнял у него последние деньги, Луиза решилась. Оставшись наедине с горько плачущим мальчиком, она достала письмо, вручила его сыну и сказала: