Страница:
Кристоф не замечал этой легкой иронии; он видел только доброту г-жи Керих. Ведь он так не привык к доброте, особенно по отношению к себе. Хотя по своему положению придворного музыканта Кристоф имел немало случаев встречаться с людьми светскими, бедняга остался тем, чем и был, — маленьким дикарем, невоспитанным и невежественным. Если во дворце снисходили до Кристофа, то лишь для того, чтобы эгоистически использовать его талант, но до самого музыканта никому не было дела. Кристоф являлся во дворец, сразу же садился за рояль, играл и, кончив играть, шел домой; и ни разу никто не дал себе труда поговорить с ребенком, разве что иногда ему бросали на ходу банальный комплимент. Никто ни в семье, ни вне семьи после смерти дедушки ни разу не подумал, что ему нужно помочь учиться, направить в жизни, помочь стать человеком. Кристоф жестоко страдал от своего невежества и грубых манер. Он из кожи вон лез, стремясь воспитать себя, но — тщетно. Ему не хватало книг, общения с людьми, примера — всего не хватало. Как бы хотелось ему пожаловаться на свое горе другу, но он не мог. Даже милому Отто не мог, потому что после первых же слов Кристофа тот сразу принимал тон презрительного превосходства и словно каленым железом касался наболевшей раны Кристофа.
А вот с г-жой Керих все стало легко. Она сама, без всяких просьб с его стороны, — а что значили для Кристофа просьбы при его-то гордыне! — незаметно, но настойчиво указывала мальчику, чего не следует делать и что делать следует, давала советы насчет костюмов, манер, походки, разговора, не прощала ему ни одной погрешности в обращении, языке или во вкусах; и оскорбляться было невозможно — до того нежно было прикосновение направляющей руки, до того заботливо щадила она легко уязвимое детское самолюбие. Так же незаметно, словно ни во что не вмешиваясь, следила она за чтением Кристофа; делала вид, что ее ничуть не удивляет его чудовищное невежество, но при каждом удобном случае указывала на его промахи — и все это так спокойно, так просто, словно нет и не было ничего удивительного в том, что он ошибается; не отпугивая мальчика скучными наставлениями, она посвящала вечера делу, заставляя Минну или Кристофа читать вслух увлекательные книги по истории или стихи немецких и иностранных поэтов. Относилась она к Кристофу, будто к родному, а покровительственно-фамильярного тона он не замечал. Даже его туалетом она занималась: кое-что подновила, связала ему шерстяной шарф, подарила несколько необходимых пустячков и делала все так мило, что Кристоф, не стесняясь, принимал ее заботы и подарки. Короче говоря, г-жа Керих проявляла к Кристофу внимание и нежность почти материнские, как, впрочем, относятся все незлые женщины к ребенку, которого им доверили или который доверился им, что отнюдь, однако, не предполагает глубокого чувства. Но Кристоф верил, что вся ее нежность направлена на него лично, и расцветал от благодарности; излияния его, внезапные и страстные, казались г-же Керих немножко смешными, но все же доставляли удовольствие.
А вот с Минной отношения у Кристофа складывались совсем по-другому. Когда Кристоф на первом уроке увидел Минну, весь еще под сладостной властью вчерашних воспоминаний и ласковых взглядов, он опешил от удивления, встретив маленькую особу, ничуть не похожую на ту, какой она была всего несколько часов назад. Минна еле глядела на Кристофа и не слушала, что он говорит; а когда наконец вскинула на него глаза, он прочел в них такое ледяное равнодушие, что это его испугало. Он долго и мучительно вспоминал, чем мог ее оскорбить. Ничем он ее не оскорбил, да и чувства Минны остались прежними — не стали ни горячее, ни холоднее, просто и вчера и сегодня Кристоф был ей глубоко безразличен. Если при первой встрече Минна расточала ему улыбки, то лишь повинуясь инстинктивной кокетливости девочки, которой от нечего делать весело испытывать чары своих взглядов на ком попало, хоть бы на собачонке. Но на следующий день столь легкая победа уже не представляла ни малейшего интереса. Минна смотрела на Кристофа строгим, оценивающим взглядом, и сейчас он был в ее глазах просто некрасивым, бедным, плохо воспитанным мальчиком, который хоть и хорошо играет на фортепиано, зато руки у него ужасные, держит он вилку за столом самым странным образом, а рыбу режет ножом. Одним словом, он показался ей весьма заурядным. Брать уроки музыки ей хотелось, хотелось даже найти себе развлечение, потому что у нее сейчас не было подруг и потому что, хотя в душе она считала себя уже взрослой, иногда на нее нападало сумасшедшее желание избыть переполнявшую ее радость, именно потому, что из-за траура и она и мать вынуждены были сдерживать себя. Но Минна считала Кристофа чем-то вроде кошки или собаки, прижившейся в доме; и если ей случалось вдруг в дни самой своей неприступной холодности сделать ему глазки, то просто по забывчивости и потому, что в эту минуту она думала о чем-нибудь другом, а то и просто для практики. У Кристофа сердце чуть не выпрыгивало из груди, а Минна смотрела как бы сквозь Кристофа: в это время она про себя сочиняла какую-нибудь душещипательную историю. Эта юная особа была в том счастливом возрасте, когда так легко тешить себя приятными и лестными мечтами. Минна постоянно думала о любви, думала с огромным интересом и любопытством, которое было вполне невинно лишь благодаря ее неведению. Впрочем, она, как и подобает благовоспитанной девице, представляла себе любовь не иначе, как освященной таинством брака. А вот насчет выбора идеала она еще колебалась. То она мечтала выйти замуж за лейтенанта, то за поэта, который писал бы благородные и пристойные стихи, — за эдакого Шиллера. Один проект вытеснял другой. И каждый поначалу она принимала одинаково серьезно и с той же верой. Впрочем, и прежние и теперешние готовы были отступить перед прозаическими выгодами, — это просто удивительно, как самые романтические девушки легко забывают свои мечты, когда перед ними является видение менее идеальное, но зато более надежное.
Сентиментальная Минна, при всей своей мечтательности, была от природы спокойной и холодной. Вопреки аристократическому имени и приставке «фон» — источнику великой ее гордости, — в ней жила душа немецкой мещаночки, жила даже в восхитительные годы отрочества.
Кристоф, естественно, не мог разобраться в сложном механизме женского сердца — сложном, впрочем, более по видимости, чем в действительности. Иной раз его сбивали с толку повадки обеих дам, но он испытывал такое счастье от своей любви, что заранее принял на веру, принял как должное даже то, что его слегка тревожило или печалило, лишь бы убедить себя, что он не только любит, но и любим. Одно-единственное слово, один приветливый взгляд погружали его в блаженное состояние. Иногда счастье так переполняло его, что он не мог сдержать слезы.
Сидя у стола в тихой небольшой гостиной рядом с г-жой Керих, занятой шитьем, при свете лампы (Минна на другом конце читает книгу, все молчат; дверь, выходящая в сад, полуоткрыта, и из гостиной видно, как в лунном свете блестит песок на дорожках; один лишь легкий шелест деревьев нарушает тишину), Кристоф чувствовал себя таким счастливым, что вдруг без всякой видимой причины вскакивал со стула, бросался на колени перед г-жой Керих, хватал ее руки и, рискуя оцарапать себе нос об иголку, покрывал их поцелуями, рыдая, прижимал ее тонкие пальцы к губам, ко лбу, к мокрым ресницам. Минна поднимала голову от книги и с обычной своей гримаской незаметно пожимала плечами. Г-жа Керих, улыбаясь, глядела на мальчика, который стоял на коленях у ее ног, нежно гладила его по волосам свободной рукой и говорила красивым, ласковым и насмешливым голосом:
— Ну что, ну что, дурачок, ну что случилось?
О, сладостные звуки родного голоса, сладостный покой и тишина, где даже самый воздух пропитан нежностью, где никто тебя не обидит, не оскорбит, — благословенный оазис среди грубой реальности, — и, подобно героическому пламени, позлащающему своим отблеском все вокруг, возникаешь ты, очарованный мир, вызванный к жизни божественной речью Гете, Шиллера, Шекспира, — потоками силы, муки любви!
Минна читала, склонив головку над книгой, лицо ее слегка розовело от волнения, когда своим звонким, чуть пришепетывающим голоском она, повышая тон, произносила монологи воинов и королей. Иногда книгу брала сама г-жа Керих; она умела вложить в трагические сцены все обаяние своей умной и нежной натуры, но предпочитала слушать чтение дочери; откинувшись на спинку кресла, уронив вечное рукоделие на колени, она рассеянно улыбалась, ибо за внешними перипетиями любого произведения обнаруживала неизменно себя.
Кристоф тоже пытался читать вслух, но вскоре ему пришлось отказаться от своих попыток. Он мямлил, путался в словах, не останавливался на точках, словно ничего не понимая, и приходил в такое волнение в поэтических местах, что неожиданно умолкал, желая скрыть слезы. Тогда в сердцах он бросал книгу на стол, а обе его приятельницы от души хохотали. Как он любил их в эти минуты! Он повсюду носил с собой их образ, и черты их сливались в его представлении с чертами героинь Шекспира и Гете. Он уже перестал отличать реальные существа от поэтических вымыслов. Какое-нибудь пленительное слово поэта, впервые услышанное из милых уст, не только вызывало блаженный трепет страсти в его мальчишеской душе, но навеки сливалось для него с милым образом. Даже через двадцать лет, всякий раз, когда он перечитывал или слушал «Эгмента» или «Ромео», перед ним вдруг возникали мирные вечера, тогдашние его грезы о счастье, обожаемые черты г-жи Керих и Минны.
Часами он мог глядеть на них, когда они читали вслух, а затем ночью, лежа без сна, с открытыми глазами, он вызывал в памяти прошедший вечер, и даже утром во время репетиции, прикрывая веки и машинально исполняя свою партию. Обеих он любил трогательно и безгрешно и, ничего не зная о любви, считал себя влюбленным. Но только не понимал, в кого влюблен: в мать или в дочь. Он сурово допытывался ответа у своего сердца и не знал, какой из двух отдать предпочтение. Но так как он считал, что обязан сделать выбор, то решил остановиться на г-же Керих. И, сделав выбор, тут же обнаружил, что действительно любит именно ее. Любит ее умные глаза, улыбку, рассеянно морщившую ее полуоткрытые губы, красивый и какой-то удивительно молодой лоб, косой пробор в тонких, блестящих волосах, негромкий голос, приглушенное покашливание, матерински нежные руки, изящество ее движений, любит всю ее закрытую для него душу. Он дрожал от счастья, когда, присев рядом, она с ясным, добрым лицом объясняла непонятное место в книге, касаясь рукой его плеча; Кристоф чувствовал сквозь ткань живое тепло ее пальцев, ее дыхание на своей щеке и сладкий аромат, исходивший от всего ее существа; в каком-то экстазе он слушал ее голос, забыв о книге, и ничего, естественно, не понимал. Заметив рассеянность Кристофа, г-жа Керих заставляла его повторить ее слова, но он молчал, и она, смеясь и сердясь одновременно, шлепала его книжкой по носу и говорила, что он просто глупый ослик, на что Кристоф отвечал: пусть он ослик, ему это совершенно безразлично, лишь бы быть ее осликом и лишь бы она его не прогоняла. Г-жа Керих делала вид, что колеблется, но потом заявляла, что, хотя он действительно противный ослик и к тому же безнадежно глупый, она согласна оставить его при себе и, может быть, даже любить, хотя он и не годен ни на что путное, а просто добрый мальчик. Оба начинали хохотать, и Кристоф плавал в блаженстве.
С тех пор как Кристоф открыл, что любит г-жу Карих, он отдалился от Минны. Его начинали раздражать высокомерие и холодность девочки, и, так как они виделись чуть ли не ежедневно, осмелевший Кристоф со свойственной ему непринужденностью давал понять Минне, что ему неприятно ее поведение. Минне нравилось поддразнивать Кристофа, теперь он отвечал ей резко и прямо. Они пикировались, и это очень забавляло г-жу Керих. Не искушенный в словесных поединках, Кристоф доходил до такого неистовства, что временами, как ему казалось, просто ненавидел Минну и уверял себя, что ходит к ним только ради г-жи Керих.
Уроки музыки продолжались. Дважды в неделю, от девяти до десяти часов утра, Кристоф слушал, как девочка разыгрывала перед ним гаммы и этюды. Занимались они в комнате, называвшейся «студией». Странная была эта студия, носившая на себе до смешного точный отпечаток взбалмошного характера и вкусов ее юной хозяйки.
На столе красовалась серия крошечных фарфоровых котов-музыкантов — целый оркестр: один кот пиликал на скрипке, другой играл на виолончели; рядом лежало карманное зеркальце, стояли расставленные в идеальном порядке туалетный и письменный приборы. На этажерке — крохотные бюстики великих музыкантов: сердито насупившийся Бетховен, Вагнер в своем берете и здесь же Аполлон Бельведерский. На камине, возле лягушки, курящей трубку из камышинки, бумажный веер с нарисованным на нем байрейтским театром. На двух полках вся Миннина библиотека, состоявшая из сочинений Любке, Моммзена, Шиллера, Жюля Верна, Монтеня и «Без семьи» Гектора Мало. На стене большие репродукции «Сикстинской мадонны» и картин Геркомера: все это в голубых и зеленых лентах. Тут же, в рамке из посеребренных головок чертополоха, швейцарский пейзаж с горным отелем на переднем плане; и повсюду, во всех углах, на всех стенах портреты, десятки фотографий: офицеры, теноры, дирижеры, школьные подружки, — все это с надписями, а надписи в стихах, или, вернее, не в настоящих стихах, а в таких, что принято считать в Германии стихами. Посреди комнаты на мраморном постаменте царил бородатый Брамс, а над роялем свисали на нитках плюшевые обезьянки и котильонные значки.
Минна обычно запаздывала; она являлась на уроки надутая, с опухшими от сна глазами; небрежно протянув Кристофу руку, она буркала: «Доброе утро», — и, молчаливая, величественная и гордая, усаживалась перед инструментом. Когда она занималась по утрам без Кристофа, она с удовольствием играла гамму за гаммой, так как бездумный бег пальцев по клавишам позволял ей продлить блаженное состояние утреннего полусна и рассказывать себе бесконечные истории. Но Кристоф настаивал, чтобы она играла трудные упражнения, требовавшие внимания, и порой в отместку Минна всячески изощрялась, чтобы сыграть как можно хуже. Впрочем, девочка была довольно музыкальна; она просто не любила музыки, как большинство немок, но, подобно им, считала своим долгом любить музыку и занималась серьезно, за исключением тех случаев, когда с дьявольским лукавством старалась взбесить юного учителя. Особенно раздражало его то ледяное безразличие, с каким Минна разыгрывала заданный урок. Но хуже было, когда она воображала, что непременно должна играть с душой, — откуда только бралась чувствительность, ведь на самом деле Минна не чувствовала ровно ничего.
Сидя рядом с Минной, Кристоф нередко нарушал правила приличия. Ни разу не похвалил он своей ученицы — куда там! Это бесило девочку, и она не спускала ему ни одного замечания. Минна оспаривала каждое слово Кристофа и, даже уличенная в ошибке, упорно твердила, что взяла именно ту ноту, которую требовалось взять. Кристоф раздражался, и дело доходило до открытых вспышек, причем оба говорили друг другу дерзости. Упорно не подымая глаз от клавиш, Минна искоса наблюдала за Кристофом и наслаждалась его яростью. Потом, для развлечения, она пускалась на мелкие и довольно глупые уловки с целью прервать урок и допечь Кристофа. То, желая обратить на себя внимание, она делала вид, что задыхается, то на нее нападал кашель, то ей требовалось немедленно отдать важное распоряжение горничной. Кристоф знал, что все это комедия, и Минна знала, что Кристоф знает, что это комедия, и веселилась: ведь Кристоф не мог высказать вслух того, что он о ней думает.
Как-то, разыгрывая очередную комедию, Минна томно покашливала, прикрыв свою розовую мордашку носовым платком, словно у нее начался приступ удушья, а сама уголком глаза следила за разгневанным Кристофом. Вдруг ей пришла в голову великолепная мысль — уронить на пол платок, чтобы Кристофу пришлось его поднять, что он и проделал, но весьма неохотно. Минна милостиво бросила ему «спасибо» с видом светской дамы, отчего он чуть не взорвался.
Минна нашла, что эта игра интересная, и решила повторить ее. На следующем уроке она снова уронила платок, но Кристоф не шелохнулся. Он кипел от злости. Подождав с минуту, Минна с досадой попросила его:
— Не будете ли вы так любезны подать мне платок?
Кристофа прорвало.
— Я вам не лакей, — грубо крикнул он, — сами подымете!
Минна задохнулась от негодования. Она вскочила, и табуретка с грохотом упала на пол.
— О, это уже слишком! — произнесла она, яростно ударила кулаком по клавишам и выскочила из комнаты.
Кристоф сидел и ждал. Минна не появлялась. Ему стало стыдно: и впрямь, он вел себя как хам. Нет, хватит с него, больше он терпеть не намерен, мало она издевалась над ним, мало дерзила! Он боялся: вдруг Минна пожалуется матери, а та возьмет да и разлюбит его. Кристоф не знал, что делать, и, хотя горько сетовал на свою грубость, ни за какие блага мира не стал бы просить прощения.
На всякий случай утром он пришел к Керихам, хотя сомневался, что Минна согласится продолжать уроки. Но Минна, слишком гордая, чтобы жаловаться, Минна, которой были не чужды угрызения совести, появилась в студии, правда заставив Кристофа прождать минут пять сверх обычного; она уселась перед инструментом прямо, строго, не повернув головы, не произнеся ни слова, будто Кристофа вообще не существовало. Тем не менее урок прошел благополучно, как и все последующие, — девочка понимала, что Кристоф прекрасно знает музыку; а ей нужно научиться бегло играть на рояле, если она хочет быть тем, чем полагается быть благородной девице, получившей безупречное воспитание.
Но как же она скучала! Как же скучали они оба!
Одним мартовским туманным утром, когда за окном на фоне серенького неба медленно, словно пух, пролетали снежинки, Кристоф и Минна сидели в студии. Было еще темно. Минна, ударив не по той клавише, начала, как обычно, спорить, утверждая, что «так написано». Хотя ложь ее была шита белыми нитками, Кристоф все же нагнулся над нотной тетрадкой, чтобы проверить спорное место. Рука Минны лежала на пюпитре, и она даже не отодвинула ее. Губы Кристофа были рядом с этой рукой. Он пытался разглядеть ноты, но не мог; он видел перед собой нечто иное, нечто нежное, прозрачное, словно лепесток цветка. Вдруг, сам не зная, как и почему это произошло, он крепко прижался губами к лежавшей перед ним лапке.
Оба опешили от изумления. Кристоф отпрянул, Минна отняла руку, и оба покраснели до ушей. Они не сказали ни слова, не посмотрели друг на друга. Прошла минута неловкого молчания, потом Минна стала играть; волнение ее не утихало, грудь легонько вздымалась, словно на этот раз ей действительно не хватало воздуха. И фальшивила она невероятно. Но Кристоф ничего не замечал: он был смущен еще больше, чем Минна, в висках у него стучало; он не слышал ничего, не знал, что она играет, и, желая прервать молчание, сделал хриплым голосом несколько не идущих к делу замечаний. Ему казалось, что он безнадежно погиб в глазах Минны. Он оробел, осуждая в душе свой глупый и грубый поступок. Наконец час, отведенный музыке, кончился, и Кристоф вышел из студии, забыв даже попрощаться со своей ученицей, не взглянув в ее сторону. Но Минна извинила Кристофу его забывчивость. Теперь она вовсе не находила его дурно воспитанным мальчиком, и если она ошибалась во время игры, так только потому, что непрестанно следила за ним искоса со смешанным чувством любопытства и удивления и впервые с чувством симпатии.
Оставшись одна, Минна не побежала, как обычно, к матери, а заперлась в своей спальне, чтобы обдумать в одиночестве это необычайное происшествие. Она села перед туалетным столиком и подперлась рукой. Из зеркала на нее глянули нежные, блестящие глаза. Стараясь сосредоточиться, Минна легонько покусывала нижнюю губу. И, всматриваясь не без удовольствия в свое хорошенькое личико, она вдруг вспомнила недавнюю сцену, вспыхнула и улыбнулась. За столом она была весела и на редкость оживленна. Она отказалась идти гулять и долго сидела после обеда в гостиной с работой в руках, но успела за это время сделать всего стежков десять, косых и уродливых. Но что ей было до этого? Пристроившись в углу гостиной, спиной к матери, она то улыбалась своим мыслям, то вдруг вскакивала с места, начинала прыгать по комнате, распевая что-то во все горло, чтобы дать выход своим чувствам. Г-жа Керих вздрагивала и обзывала ее сумасшедшей. Минна бросалась к матери на шею и, топоча ногами от смеха, душила ее в своих объятиях.
Вечером Минна не сразу легла в постель. В спальне она снова подошла к зеркалу и снова долго гляделась в него, стараясь что-то припомнить, но не думала ни о чем, так как слишком напряженно думала целый день. Она медленно стала раздеваться и, сидя на кровати, пыталась представить себе Кристофа; воображение нарисовало ей того Кристофа, какого ей хотелось видеть, и он показался ей не таким уж плохим. Минна юркнула в постель и потушила свет. Но через несколько минут ей вспомнилась утренняя сцена, и она громко расхохоталась. Мать тихонько поднялась с места и приоткрыла дверь в спальню. Ей показалось, что Минна, вопреки строгому запрету, читает в постели. Но Минна спокойно лежала под одеялом; в полумраке комнаты, освещенной ночником, видны были ее широко раскрытые глаза.
— Ты что? — спросила мать. — Что тебя так развеселило?
— Ничего, — важно ответила Минна, — просто я думаю.
— Что ж, если тебе весело одной, то тем лучше для тебя. А теперь пора спать.
— Хорошо, мамочка, — покорно ответила Минна.
Но про себя она шептала, как заклинание: «Уйди же, ну уйди!» — пока дверь за матерью не закрылась и снова можно было упиваться своими мечтами. Истома невидимо окутывала ее. Уже совсем засыпая, Минна вдруг привскочила от радости:
«Он меня любит. Какое счастье! Какой он хороший, что он меня любит! Как я его люблю!»
Она поцеловала думку и крепко заснула.
Когда дети снова встретились после того достопамятного урока, Кристофа поразила любезность Минны. Она первая сказала ему «здравствуйте» и нежным, голоском осведомилась, как он себя чувствует; за пианино она уселась со скромным и благоразумным видом, словом — была ангелом послушания. Куда делись ее былые выходки, былые капризы, — она благоговейно внимала замечаниям Кристофа, поспешно соглашалась, испуганно вскрикивала, ударив не по той клавише, и старалась, не дожидаясь слов Кристофа, исправить ошибку. Кристоф ничего не понимал. В короткий срок Минна сделала поразительные успехи. Она не только стала лучше играть, но и полюбила музыку. И хоть Кристоф от природы был скуп на похвалы, он вынужден был ее похвалить. Девочка покраснела от радости и наградила его признательным, растроганным взглядом. Теперь Минна занималась туалетом особенно тщательно, и все ради Кристофа; ради него же она вплетала в косы ленты нежнейших тонов; она улыбалась и глядела на Кристофа томным взглядом, но это совсем ему не нравилось, напротив: раздражало и волновало до глубины души. Теперь Минна старалась заговорить с Кристофом первая, но в разговорах ее не было прежней ребячливости; говорила она степенно и охотно читала стихи напыщенным и поучительным тоном. А он не отвечал ни на взгляды, ни на стихи; ему было не по себе: теперешняя Минна, которую он не узнавал, удивляла и беспокоила его.
Минна не переставала наблюдать за Кристофом. Она ждала… Чего? Да знала ли она сама, чего ждет? Она ждала, чтобы то повторилось. А Кристоф пуще огня боялся этого, считая, что прошлый раз поступил, как деревенщина; казалось, он и думать забыл о том поцелуе. Минна выходила из себя, и в один прекрасный день, когда Кристоф спокойно сидел на табурете, на почтительном расстоянии от опасных ручек, она не могла совладать с охватившим ее нетерпением: быстрым движением, которое опередило даже мысль, девочка сама прижала к губам Кристофа руку. Он остолбенел, потом его охватили гнев и стыд. Тем не менее он поцеловал ручку — и поцеловал страстно. Наивная дерзость Минны его возмутила, ему хотелось уйти, никогда больше не видеть своей ученицы.
Но он не мог. Он уже был в ее власти. Мысли вихрем кружились в его голове; он ничего не понимал. Словно влажные испарения, ползущие из низины, они подымались из глубины его сердца. Он бродил ощупью, ничего не видя в этом тумане любви; он кружил неотступно вокруг неясной, но назойливой мысли, которая была еще неведомым желанием, грозным и влекущим, как огонь для мотылька. Это вскипели в нем вдруг слепые силы Природы.
Затем начался период выжидания. Они наблюдали друг за другом, тянулись друг к другу и боялись. Спокойствие покинуло их. И хотя между ними продолжались мелкие и крупные стычки, однако прежняя простота отношений исчезла, — оба теперь вообще не разговаривали. Каждый создавал для себя свой образ любви.
Есть у любви странное свойство: она как бы имеет обратную силу. В ту самую минуту, когда Кристоф понял, что любит Минну, он понял, что любил ее всегда. В течение трех месяцев они виделись почти ежедневно, а он и не подозревал даже, что любит ее. Но раз он ее любит, ему необходимо было доказать самому себе, что он любил ее вечно.
С какой огромной радостью понял он наконец, кого он любит! Ведь он любил так долго и не знал — кого! Он, словно больной, страдающий от неизвестного томительного недуга, вдруг почувствовал огромное облегчение, когда этот недуг вдруг определился, локализовался, хотя одновременно пришла и невыносимо острая боль. Ничто так не мучит, как любовь, не направленная на определенный предмет: такая любовь подтачивает силы и сушит. Страсть осознанная доводит до исступления, но, как это ни изнурительно, по крайней мере знаешь причину страдания. Пусть она — утомление, все лучше, чем полное истощение сил, чем просто пустота.
А вот с г-жой Керих все стало легко. Она сама, без всяких просьб с его стороны, — а что значили для Кристофа просьбы при его-то гордыне! — незаметно, но настойчиво указывала мальчику, чего не следует делать и что делать следует, давала советы насчет костюмов, манер, походки, разговора, не прощала ему ни одной погрешности в обращении, языке или во вкусах; и оскорбляться было невозможно — до того нежно было прикосновение направляющей руки, до того заботливо щадила она легко уязвимое детское самолюбие. Так же незаметно, словно ни во что не вмешиваясь, следила она за чтением Кристофа; делала вид, что ее ничуть не удивляет его чудовищное невежество, но при каждом удобном случае указывала на его промахи — и все это так спокойно, так просто, словно нет и не было ничего удивительного в том, что он ошибается; не отпугивая мальчика скучными наставлениями, она посвящала вечера делу, заставляя Минну или Кристофа читать вслух увлекательные книги по истории или стихи немецких и иностранных поэтов. Относилась она к Кристофу, будто к родному, а покровительственно-фамильярного тона он не замечал. Даже его туалетом она занималась: кое-что подновила, связала ему шерстяной шарф, подарила несколько необходимых пустячков и делала все так мило, что Кристоф, не стесняясь, принимал ее заботы и подарки. Короче говоря, г-жа Керих проявляла к Кристофу внимание и нежность почти материнские, как, впрочем, относятся все незлые женщины к ребенку, которого им доверили или который доверился им, что отнюдь, однако, не предполагает глубокого чувства. Но Кристоф верил, что вся ее нежность направлена на него лично, и расцветал от благодарности; излияния его, внезапные и страстные, казались г-же Керих немножко смешными, но все же доставляли удовольствие.
А вот с Минной отношения у Кристофа складывались совсем по-другому. Когда Кристоф на первом уроке увидел Минну, весь еще под сладостной властью вчерашних воспоминаний и ласковых взглядов, он опешил от удивления, встретив маленькую особу, ничуть не похожую на ту, какой она была всего несколько часов назад. Минна еле глядела на Кристофа и не слушала, что он говорит; а когда наконец вскинула на него глаза, он прочел в них такое ледяное равнодушие, что это его испугало. Он долго и мучительно вспоминал, чем мог ее оскорбить. Ничем он ее не оскорбил, да и чувства Минны остались прежними — не стали ни горячее, ни холоднее, просто и вчера и сегодня Кристоф был ей глубоко безразличен. Если при первой встрече Минна расточала ему улыбки, то лишь повинуясь инстинктивной кокетливости девочки, которой от нечего делать весело испытывать чары своих взглядов на ком попало, хоть бы на собачонке. Но на следующий день столь легкая победа уже не представляла ни малейшего интереса. Минна смотрела на Кристофа строгим, оценивающим взглядом, и сейчас он был в ее глазах просто некрасивым, бедным, плохо воспитанным мальчиком, который хоть и хорошо играет на фортепиано, зато руки у него ужасные, держит он вилку за столом самым странным образом, а рыбу режет ножом. Одним словом, он показался ей весьма заурядным. Брать уроки музыки ей хотелось, хотелось даже найти себе развлечение, потому что у нее сейчас не было подруг и потому что, хотя в душе она считала себя уже взрослой, иногда на нее нападало сумасшедшее желание избыть переполнявшую ее радость, именно потому, что из-за траура и она и мать вынуждены были сдерживать себя. Но Минна считала Кристофа чем-то вроде кошки или собаки, прижившейся в доме; и если ей случалось вдруг в дни самой своей неприступной холодности сделать ему глазки, то просто по забывчивости и потому, что в эту минуту она думала о чем-нибудь другом, а то и просто для практики. У Кристофа сердце чуть не выпрыгивало из груди, а Минна смотрела как бы сквозь Кристофа: в это время она про себя сочиняла какую-нибудь душещипательную историю. Эта юная особа была в том счастливом возрасте, когда так легко тешить себя приятными и лестными мечтами. Минна постоянно думала о любви, думала с огромным интересом и любопытством, которое было вполне невинно лишь благодаря ее неведению. Впрочем, она, как и подобает благовоспитанной девице, представляла себе любовь не иначе, как освященной таинством брака. А вот насчет выбора идеала она еще колебалась. То она мечтала выйти замуж за лейтенанта, то за поэта, который писал бы благородные и пристойные стихи, — за эдакого Шиллера. Один проект вытеснял другой. И каждый поначалу она принимала одинаково серьезно и с той же верой. Впрочем, и прежние и теперешние готовы были отступить перед прозаическими выгодами, — это просто удивительно, как самые романтические девушки легко забывают свои мечты, когда перед ними является видение менее идеальное, но зато более надежное.
Сентиментальная Минна, при всей своей мечтательности, была от природы спокойной и холодной. Вопреки аристократическому имени и приставке «фон» — источнику великой ее гордости, — в ней жила душа немецкой мещаночки, жила даже в восхитительные годы отрочества.
Кристоф, естественно, не мог разобраться в сложном механизме женского сердца — сложном, впрочем, более по видимости, чем в действительности. Иной раз его сбивали с толку повадки обеих дам, но он испытывал такое счастье от своей любви, что заранее принял на веру, принял как должное даже то, что его слегка тревожило или печалило, лишь бы убедить себя, что он не только любит, но и любим. Одно-единственное слово, один приветливый взгляд погружали его в блаженное состояние. Иногда счастье так переполняло его, что он не мог сдержать слезы.
Сидя у стола в тихой небольшой гостиной рядом с г-жой Керих, занятой шитьем, при свете лампы (Минна на другом конце читает книгу, все молчат; дверь, выходящая в сад, полуоткрыта, и из гостиной видно, как в лунном свете блестит песок на дорожках; один лишь легкий шелест деревьев нарушает тишину), Кристоф чувствовал себя таким счастливым, что вдруг без всякой видимой причины вскакивал со стула, бросался на колени перед г-жой Керих, хватал ее руки и, рискуя оцарапать себе нос об иголку, покрывал их поцелуями, рыдая, прижимал ее тонкие пальцы к губам, ко лбу, к мокрым ресницам. Минна поднимала голову от книги и с обычной своей гримаской незаметно пожимала плечами. Г-жа Керих, улыбаясь, глядела на мальчика, который стоял на коленях у ее ног, нежно гладила его по волосам свободной рукой и говорила красивым, ласковым и насмешливым голосом:
— Ну что, ну что, дурачок, ну что случилось?
О, сладостные звуки родного голоса, сладостный покой и тишина, где даже самый воздух пропитан нежностью, где никто тебя не обидит, не оскорбит, — благословенный оазис среди грубой реальности, — и, подобно героическому пламени, позлащающему своим отблеском все вокруг, возникаешь ты, очарованный мир, вызванный к жизни божественной речью Гете, Шиллера, Шекспира, — потоками силы, муки любви!
Минна читала, склонив головку над книгой, лицо ее слегка розовело от волнения, когда своим звонким, чуть пришепетывающим голоском она, повышая тон, произносила монологи воинов и королей. Иногда книгу брала сама г-жа Керих; она умела вложить в трагические сцены все обаяние своей умной и нежной натуры, но предпочитала слушать чтение дочери; откинувшись на спинку кресла, уронив вечное рукоделие на колени, она рассеянно улыбалась, ибо за внешними перипетиями любого произведения обнаруживала неизменно себя.
Кристоф тоже пытался читать вслух, но вскоре ему пришлось отказаться от своих попыток. Он мямлил, путался в словах, не останавливался на точках, словно ничего не понимая, и приходил в такое волнение в поэтических местах, что неожиданно умолкал, желая скрыть слезы. Тогда в сердцах он бросал книгу на стол, а обе его приятельницы от души хохотали. Как он любил их в эти минуты! Он повсюду носил с собой их образ, и черты их сливались в его представлении с чертами героинь Шекспира и Гете. Он уже перестал отличать реальные существа от поэтических вымыслов. Какое-нибудь пленительное слово поэта, впервые услышанное из милых уст, не только вызывало блаженный трепет страсти в его мальчишеской душе, но навеки сливалось для него с милым образом. Даже через двадцать лет, всякий раз, когда он перечитывал или слушал «Эгмента» или «Ромео», перед ним вдруг возникали мирные вечера, тогдашние его грезы о счастье, обожаемые черты г-жи Керих и Минны.
Часами он мог глядеть на них, когда они читали вслух, а затем ночью, лежа без сна, с открытыми глазами, он вызывал в памяти прошедший вечер, и даже утром во время репетиции, прикрывая веки и машинально исполняя свою партию. Обеих он любил трогательно и безгрешно и, ничего не зная о любви, считал себя влюбленным. Но только не понимал, в кого влюблен: в мать или в дочь. Он сурово допытывался ответа у своего сердца и не знал, какой из двух отдать предпочтение. Но так как он считал, что обязан сделать выбор, то решил остановиться на г-же Керих. И, сделав выбор, тут же обнаружил, что действительно любит именно ее. Любит ее умные глаза, улыбку, рассеянно морщившую ее полуоткрытые губы, красивый и какой-то удивительно молодой лоб, косой пробор в тонких, блестящих волосах, негромкий голос, приглушенное покашливание, матерински нежные руки, изящество ее движений, любит всю ее закрытую для него душу. Он дрожал от счастья, когда, присев рядом, она с ясным, добрым лицом объясняла непонятное место в книге, касаясь рукой его плеча; Кристоф чувствовал сквозь ткань живое тепло ее пальцев, ее дыхание на своей щеке и сладкий аромат, исходивший от всего ее существа; в каком-то экстазе он слушал ее голос, забыв о книге, и ничего, естественно, не понимал. Заметив рассеянность Кристофа, г-жа Керих заставляла его повторить ее слова, но он молчал, и она, смеясь и сердясь одновременно, шлепала его книжкой по носу и говорила, что он просто глупый ослик, на что Кристоф отвечал: пусть он ослик, ему это совершенно безразлично, лишь бы быть ее осликом и лишь бы она его не прогоняла. Г-жа Керих делала вид, что колеблется, но потом заявляла, что, хотя он действительно противный ослик и к тому же безнадежно глупый, она согласна оставить его при себе и, может быть, даже любить, хотя он и не годен ни на что путное, а просто добрый мальчик. Оба начинали хохотать, и Кристоф плавал в блаженстве.
С тех пор как Кристоф открыл, что любит г-жу Карих, он отдалился от Минны. Его начинали раздражать высокомерие и холодность девочки, и, так как они виделись чуть ли не ежедневно, осмелевший Кристоф со свойственной ему непринужденностью давал понять Минне, что ему неприятно ее поведение. Минне нравилось поддразнивать Кристофа, теперь он отвечал ей резко и прямо. Они пикировались, и это очень забавляло г-жу Керих. Не искушенный в словесных поединках, Кристоф доходил до такого неистовства, что временами, как ему казалось, просто ненавидел Минну и уверял себя, что ходит к ним только ради г-жи Керих.
Уроки музыки продолжались. Дважды в неделю, от девяти до десяти часов утра, Кристоф слушал, как девочка разыгрывала перед ним гаммы и этюды. Занимались они в комнате, называвшейся «студией». Странная была эта студия, носившая на себе до смешного точный отпечаток взбалмошного характера и вкусов ее юной хозяйки.
На столе красовалась серия крошечных фарфоровых котов-музыкантов — целый оркестр: один кот пиликал на скрипке, другой играл на виолончели; рядом лежало карманное зеркальце, стояли расставленные в идеальном порядке туалетный и письменный приборы. На этажерке — крохотные бюстики великих музыкантов: сердито насупившийся Бетховен, Вагнер в своем берете и здесь же Аполлон Бельведерский. На камине, возле лягушки, курящей трубку из камышинки, бумажный веер с нарисованным на нем байрейтским театром. На двух полках вся Миннина библиотека, состоявшая из сочинений Любке, Моммзена, Шиллера, Жюля Верна, Монтеня и «Без семьи» Гектора Мало. На стене большие репродукции «Сикстинской мадонны» и картин Геркомера: все это в голубых и зеленых лентах. Тут же, в рамке из посеребренных головок чертополоха, швейцарский пейзаж с горным отелем на переднем плане; и повсюду, во всех углах, на всех стенах портреты, десятки фотографий: офицеры, теноры, дирижеры, школьные подружки, — все это с надписями, а надписи в стихах, или, вернее, не в настоящих стихах, а в таких, что принято считать в Германии стихами. Посреди комнаты на мраморном постаменте царил бородатый Брамс, а над роялем свисали на нитках плюшевые обезьянки и котильонные значки.
Минна обычно запаздывала; она являлась на уроки надутая, с опухшими от сна глазами; небрежно протянув Кристофу руку, она буркала: «Доброе утро», — и, молчаливая, величественная и гордая, усаживалась перед инструментом. Когда она занималась по утрам без Кристофа, она с удовольствием играла гамму за гаммой, так как бездумный бег пальцев по клавишам позволял ей продлить блаженное состояние утреннего полусна и рассказывать себе бесконечные истории. Но Кристоф настаивал, чтобы она играла трудные упражнения, требовавшие внимания, и порой в отместку Минна всячески изощрялась, чтобы сыграть как можно хуже. Впрочем, девочка была довольно музыкальна; она просто не любила музыки, как большинство немок, но, подобно им, считала своим долгом любить музыку и занималась серьезно, за исключением тех случаев, когда с дьявольским лукавством старалась взбесить юного учителя. Особенно раздражало его то ледяное безразличие, с каким Минна разыгрывала заданный урок. Но хуже было, когда она воображала, что непременно должна играть с душой, — откуда только бралась чувствительность, ведь на самом деле Минна не чувствовала ровно ничего.
Сидя рядом с Минной, Кристоф нередко нарушал правила приличия. Ни разу не похвалил он своей ученицы — куда там! Это бесило девочку, и она не спускала ему ни одного замечания. Минна оспаривала каждое слово Кристофа и, даже уличенная в ошибке, упорно твердила, что взяла именно ту ноту, которую требовалось взять. Кристоф раздражался, и дело доходило до открытых вспышек, причем оба говорили друг другу дерзости. Упорно не подымая глаз от клавиш, Минна искоса наблюдала за Кристофом и наслаждалась его яростью. Потом, для развлечения, она пускалась на мелкие и довольно глупые уловки с целью прервать урок и допечь Кристофа. То, желая обратить на себя внимание, она делала вид, что задыхается, то на нее нападал кашель, то ей требовалось немедленно отдать важное распоряжение горничной. Кристоф знал, что все это комедия, и Минна знала, что Кристоф знает, что это комедия, и веселилась: ведь Кристоф не мог высказать вслух того, что он о ней думает.
Как-то, разыгрывая очередную комедию, Минна томно покашливала, прикрыв свою розовую мордашку носовым платком, словно у нее начался приступ удушья, а сама уголком глаза следила за разгневанным Кристофом. Вдруг ей пришла в голову великолепная мысль — уронить на пол платок, чтобы Кристофу пришлось его поднять, что он и проделал, но весьма неохотно. Минна милостиво бросила ему «спасибо» с видом светской дамы, отчего он чуть не взорвался.
Минна нашла, что эта игра интересная, и решила повторить ее. На следующем уроке она снова уронила платок, но Кристоф не шелохнулся. Он кипел от злости. Подождав с минуту, Минна с досадой попросила его:
— Не будете ли вы так любезны подать мне платок?
Кристофа прорвало.
— Я вам не лакей, — грубо крикнул он, — сами подымете!
Минна задохнулась от негодования. Она вскочила, и табуретка с грохотом упала на пол.
— О, это уже слишком! — произнесла она, яростно ударила кулаком по клавишам и выскочила из комнаты.
Кристоф сидел и ждал. Минна не появлялась. Ему стало стыдно: и впрямь, он вел себя как хам. Нет, хватит с него, больше он терпеть не намерен, мало она издевалась над ним, мало дерзила! Он боялся: вдруг Минна пожалуется матери, а та возьмет да и разлюбит его. Кристоф не знал, что делать, и, хотя горько сетовал на свою грубость, ни за какие блага мира не стал бы просить прощения.
На всякий случай утром он пришел к Керихам, хотя сомневался, что Минна согласится продолжать уроки. Но Минна, слишком гордая, чтобы жаловаться, Минна, которой были не чужды угрызения совести, появилась в студии, правда заставив Кристофа прождать минут пять сверх обычного; она уселась перед инструментом прямо, строго, не повернув головы, не произнеся ни слова, будто Кристофа вообще не существовало. Тем не менее урок прошел благополучно, как и все последующие, — девочка понимала, что Кристоф прекрасно знает музыку; а ей нужно научиться бегло играть на рояле, если она хочет быть тем, чем полагается быть благородной девице, получившей безупречное воспитание.
Но как же она скучала! Как же скучали они оба!
Одним мартовским туманным утром, когда за окном на фоне серенького неба медленно, словно пух, пролетали снежинки, Кристоф и Минна сидели в студии. Было еще темно. Минна, ударив не по той клавише, начала, как обычно, спорить, утверждая, что «так написано». Хотя ложь ее была шита белыми нитками, Кристоф все же нагнулся над нотной тетрадкой, чтобы проверить спорное место. Рука Минны лежала на пюпитре, и она даже не отодвинула ее. Губы Кристофа были рядом с этой рукой. Он пытался разглядеть ноты, но не мог; он видел перед собой нечто иное, нечто нежное, прозрачное, словно лепесток цветка. Вдруг, сам не зная, как и почему это произошло, он крепко прижался губами к лежавшей перед ним лапке.
Оба опешили от изумления. Кристоф отпрянул, Минна отняла руку, и оба покраснели до ушей. Они не сказали ни слова, не посмотрели друг на друга. Прошла минута неловкого молчания, потом Минна стала играть; волнение ее не утихало, грудь легонько вздымалась, словно на этот раз ей действительно не хватало воздуха. И фальшивила она невероятно. Но Кристоф ничего не замечал: он был смущен еще больше, чем Минна, в висках у него стучало; он не слышал ничего, не знал, что она играет, и, желая прервать молчание, сделал хриплым голосом несколько не идущих к делу замечаний. Ему казалось, что он безнадежно погиб в глазах Минны. Он оробел, осуждая в душе свой глупый и грубый поступок. Наконец час, отведенный музыке, кончился, и Кристоф вышел из студии, забыв даже попрощаться со своей ученицей, не взглянув в ее сторону. Но Минна извинила Кристофу его забывчивость. Теперь она вовсе не находила его дурно воспитанным мальчиком, и если она ошибалась во время игры, так только потому, что непрестанно следила за ним искоса со смешанным чувством любопытства и удивления и впервые с чувством симпатии.
Оставшись одна, Минна не побежала, как обычно, к матери, а заперлась в своей спальне, чтобы обдумать в одиночестве это необычайное происшествие. Она села перед туалетным столиком и подперлась рукой. Из зеркала на нее глянули нежные, блестящие глаза. Стараясь сосредоточиться, Минна легонько покусывала нижнюю губу. И, всматриваясь не без удовольствия в свое хорошенькое личико, она вдруг вспомнила недавнюю сцену, вспыхнула и улыбнулась. За столом она была весела и на редкость оживленна. Она отказалась идти гулять и долго сидела после обеда в гостиной с работой в руках, но успела за это время сделать всего стежков десять, косых и уродливых. Но что ей было до этого? Пристроившись в углу гостиной, спиной к матери, она то улыбалась своим мыслям, то вдруг вскакивала с места, начинала прыгать по комнате, распевая что-то во все горло, чтобы дать выход своим чувствам. Г-жа Керих вздрагивала и обзывала ее сумасшедшей. Минна бросалась к матери на шею и, топоча ногами от смеха, душила ее в своих объятиях.
Вечером Минна не сразу легла в постель. В спальне она снова подошла к зеркалу и снова долго гляделась в него, стараясь что-то припомнить, но не думала ни о чем, так как слишком напряженно думала целый день. Она медленно стала раздеваться и, сидя на кровати, пыталась представить себе Кристофа; воображение нарисовало ей того Кристофа, какого ей хотелось видеть, и он показался ей не таким уж плохим. Минна юркнула в постель и потушила свет. Но через несколько минут ей вспомнилась утренняя сцена, и она громко расхохоталась. Мать тихонько поднялась с места и приоткрыла дверь в спальню. Ей показалось, что Минна, вопреки строгому запрету, читает в постели. Но Минна спокойно лежала под одеялом; в полумраке комнаты, освещенной ночником, видны были ее широко раскрытые глаза.
— Ты что? — спросила мать. — Что тебя так развеселило?
— Ничего, — важно ответила Минна, — просто я думаю.
— Что ж, если тебе весело одной, то тем лучше для тебя. А теперь пора спать.
— Хорошо, мамочка, — покорно ответила Минна.
Но про себя она шептала, как заклинание: «Уйди же, ну уйди!» — пока дверь за матерью не закрылась и снова можно было упиваться своими мечтами. Истома невидимо окутывала ее. Уже совсем засыпая, Минна вдруг привскочила от радости:
«Он меня любит. Какое счастье! Какой он хороший, что он меня любит! Как я его люблю!»
Она поцеловала думку и крепко заснула.
Когда дети снова встретились после того достопамятного урока, Кристофа поразила любезность Минны. Она первая сказала ему «здравствуйте» и нежным, голоском осведомилась, как он себя чувствует; за пианино она уселась со скромным и благоразумным видом, словом — была ангелом послушания. Куда делись ее былые выходки, былые капризы, — она благоговейно внимала замечаниям Кристофа, поспешно соглашалась, испуганно вскрикивала, ударив не по той клавише, и старалась, не дожидаясь слов Кристофа, исправить ошибку. Кристоф ничего не понимал. В короткий срок Минна сделала поразительные успехи. Она не только стала лучше играть, но и полюбила музыку. И хоть Кристоф от природы был скуп на похвалы, он вынужден был ее похвалить. Девочка покраснела от радости и наградила его признательным, растроганным взглядом. Теперь Минна занималась туалетом особенно тщательно, и все ради Кристофа; ради него же она вплетала в косы ленты нежнейших тонов; она улыбалась и глядела на Кристофа томным взглядом, но это совсем ему не нравилось, напротив: раздражало и волновало до глубины души. Теперь Минна старалась заговорить с Кристофом первая, но в разговорах ее не было прежней ребячливости; говорила она степенно и охотно читала стихи напыщенным и поучительным тоном. А он не отвечал ни на взгляды, ни на стихи; ему было не по себе: теперешняя Минна, которую он не узнавал, удивляла и беспокоила его.
Минна не переставала наблюдать за Кристофом. Она ждала… Чего? Да знала ли она сама, чего ждет? Она ждала, чтобы то повторилось. А Кристоф пуще огня боялся этого, считая, что прошлый раз поступил, как деревенщина; казалось, он и думать забыл о том поцелуе. Минна выходила из себя, и в один прекрасный день, когда Кристоф спокойно сидел на табурете, на почтительном расстоянии от опасных ручек, она не могла совладать с охватившим ее нетерпением: быстрым движением, которое опередило даже мысль, девочка сама прижала к губам Кристофа руку. Он остолбенел, потом его охватили гнев и стыд. Тем не менее он поцеловал ручку — и поцеловал страстно. Наивная дерзость Минны его возмутила, ему хотелось уйти, никогда больше не видеть своей ученицы.
Но он не мог. Он уже был в ее власти. Мысли вихрем кружились в его голове; он ничего не понимал. Словно влажные испарения, ползущие из низины, они подымались из глубины его сердца. Он бродил ощупью, ничего не видя в этом тумане любви; он кружил неотступно вокруг неясной, но назойливой мысли, которая была еще неведомым желанием, грозным и влекущим, как огонь для мотылька. Это вскипели в нем вдруг слепые силы Природы.
Затем начался период выжидания. Они наблюдали друг за другом, тянулись друг к другу и боялись. Спокойствие покинуло их. И хотя между ними продолжались мелкие и крупные стычки, однако прежняя простота отношений исчезла, — оба теперь вообще не разговаривали. Каждый создавал для себя свой образ любви.
Есть у любви странное свойство: она как бы имеет обратную силу. В ту самую минуту, когда Кристоф понял, что любит Минну, он понял, что любил ее всегда. В течение трех месяцев они виделись почти ежедневно, а он и не подозревал даже, что любит ее. Но раз он ее любит, ему необходимо было доказать самому себе, что он любил ее вечно.
С какой огромной радостью понял он наконец, кого он любит! Ведь он любил так долго и не знал — кого! Он, словно больной, страдающий от неизвестного томительного недуга, вдруг почувствовал огромное облегчение, когда этот недуг вдруг определился, локализовался, хотя одновременно пришла и невыносимо острая боль. Ничто так не мучит, как любовь, не направленная на определенный предмет: такая любовь подтачивает силы и сушит. Страсть осознанная доводит до исступления, но, как это ни изнурительно, по крайней мере знаешь причину страдания. Пусть она — утомление, все лучше, чем полное истощение сил, чем просто пустота.