Он прошел затем через мистические бури. Он повторял как безумный: «Шива! Шива!» Рамакришна смотрел на него с сочувственным пониманием.
   – Да, у меня это продолжалось двенадцать лет.
   Но его львиная натура, переходившая большими прыжками от отрицающей иронии к озарению, никогда бы не выдержала и не допустила длительного превращения, если бы толчок пришел не изнутри, а снаружи. Жестокий бич несчастья внезапно вырвал его из спокойного сомнения, из интеллектуализма роскоши, где ему нравилось пребывать, и столкнул его лицом к лицу с трагической проблемой существования и зла.
* * *
   В начале 1884 года утрата беззаботного и расточительного отца, внезапно унесенного сердечным припадком, привела семью к разорению. Нужно было прокормить шесть или семь ртов. Туча кредиторов. На другой же день Нарендра узнал нищету, погоню за работой, эгоистическое безразличие света и отказ от него друзей. Он рассказал свои горести на страницах, напоминающих самую мучительную исповедь.[330]
   «Я умирал с голоду. Босой, я ходил из конторы в контору, и повсюду мне отказывали. Я узнал на опыте, что такое человеческое сочувствие. Это было мое первое соприкосновение с действительной жизнью. Я открыл, что в ней нет места слабым, бедным, покинутым. Те, кто несколько дней тому назад гордились бы возможностью помочь мне, отворачивались, хотя вполне могли прийти мне на помощь. Свет казался мне порождением дьявола. В знойный день, держась с трудом на ногах, я присел на площади под тенью какого-то памятника. Тут же было несколько моих друзей. Один, из них пел гимн в честь безграничной милости божьей. Это был для меня как бы удар дубиной по голове. Я подумал о плачевном состоянии моей матери и моих братьев. Я закричал: „Прекратите эту песнь! Подобные фантазии могут быть приятны только тем, кто родился с серебряной ложкой во рту, тем, у кого нет родных, умирающих с голоду. Да, было время, когда и я думал так же, как вы! Но сегодня, когда я вижу все ужасы жизни, это звучит в моих ушах как мрачная насмешка“. Мой друг был обижен. Он не мог понять моей ужасной скорби. Не раз, видя, что дома не хватает еды на всех, я уходил, говоря матери, что меня пригласили в гости, и голодал. Мои богатые друзья иногда приглашали меня прийти к ним петь. Не было никого, кто полюбопытствовал бы узнать о моих страданиях, и я хранил их про себя…»
   Он все же продолжал каждое утро молиться богу. Однажды, услышав его, мать, благочестие которой сильно пошатнулось от чрезмерных несчастий, сказала ему:
   – Глупец! Замолчи! Ты хрипнешь, молясь богу с детства! А что он сделал для тебя?
   Тогда он в свою очередь почувствовал злобу против бога. Почему не отвечал он на его отчаянные призывы? Почему допускал столько страданий на земле? И горькие слова пандита Видьясагара пришли ему на ум:[331] «Если существует бог добрый и полный милости, почему же миллионы людей умирают из-за недостатка куска хлеба?»
   В неистовом возмущении он восстал против небес. Он объявил войну богу.
   Он никогда не умел скрывать свои мысли. И он начал публично высказываться против бога. Он доказывал, что его нет или он злобен. Репутация атеиста установилась за ним. И, по привычке всех святош, ему ложно приписали постыдные мотивы, заподозрили его в безнравственности. Эта бесчестность ожесточила его. С бахвальством мрачного презрения он громко объявил, что в таком подлом мире человек, как он, являющийся жертвой, преследуемый судьбой, имел право испить минутное забвение в каком бы то ни было удовольствии, и если он, Нарендра, придет к убеждению в действительности таких средств, он не отступит, боясь кого бы то ни было. Ученикам Рамакришны, пришедшим к нему для благочестивых увещаний, он отвечал, что только трус может из боязни верить в бога. И он прогнал их. Однако он страдал от мысли, что Рамакришна может осудить его, как другие. Но гордость его вопила:
   – Пускай! Если репутация человека покоится на таких хрупких основах, я попираю ее ногами.
   Все считали его погибшим. Один Рамакришна в своем убежище в Дакшинешваре сохранил к нему доверие,[332] но он выжидал своего часа. Он знал, что спасение Нарендры может прийти только от него самого.
   Лето прошло. Нарендра все время продолжал свою изнуряющую погоню за заработком. Однажды вечером, голодный, измученный, мокрый от дождя, он опустился на краю дороги у порога какого-то дома. Лихорадочная дрожь охватила его распростертое тело.
   Внезапно как бы разорвались покровы его души. И настал свет.[333] Все сомнения прошлого разрешились сами собой. Он мог бы произнести слова: «Я вижу, я знаю, я верую, я образумился…»
   Для его тела и души настал отдых. Он вернулся домой и провел ночь в размышлениях. Назавтра решение его было принято. Он решил отказаться от света, как это сделал его дед. И он установил день для окончательного выполнения своего обета.
   Но в этот же день внезапно явился в Калькутту Рамакришна. Он попросил Нарендру пойти с ним на всю ночь в Дакшинешвар. Напрасно Нарендра старался избавиться от этого. Он должен был следовать за учителем.
   В своей комнате, ночью, запершись с ним, Рама-кришна начал петь. Это прекрасное пение, заставившее молодого ученика разрыдаться, раскрыло ему, что учитель проник в его намерения. Рамакришна сказал ему:
   – Я знаю, что ты не можешь навсегда остаться в миру. Но из любви ко мне не покидай его, пока я жив.
   Нарендра вернулся к себе. Он нашел кой-какую переводческую работу и работу в конторе стряпчего, но у него все еще не было постоянных занятий. И семья никогда не была уверена в завтрашнем дне. Он просил Рамакришну молиться о нем и о его близких.
   – Дитя мое, – сказал ему Рамакришна, – я не могу возносить такие молитвы, но сами вы, почему вы их не возносите?
   Нарендра отправился в храм Матери. Он был в восторженном состоянии. Волна любви и веры наполняла его. Но когда после его возвращения Рамакришна спросил его: «Ну что, о чем вы молились?» – Нарендра вспомнил, что он забыл попросить об облегчении своих страданий. Рамакришна сказал ему: «Возвращайтесь!»
   Он возвратился во второй раз, потом в третий. Лишь только он входил в храм, как из его сознания исчезал предмет его молитвы. В третий раз эта мысль все-таки вернулась к нему, но стыд одолел его. Ради каких ничтожных благ приходил он докучать Матери! И он молил:
   – Мать, мне ничего не нужно – только знать и верить!
   С этого дня новая эра открылась для него. Он познал и уверовал. И его вера, рожденная из горя, как старый арфист Гете, никогда не забывала ни вкуса хлеба, орошенного слезами, ни братьев по страданию, деливших между собой крохи. Он поведал это в возвышеннейших словах:
   – Единственный бог, в которого я верю, – это сумма всех душ и надо всеми ими – мой бог; мой бог – несчастные, мой бог – бедные всех народов!
   «Галилеянин победил!» Кроткий учитель из Бенгалии сломил сопротивление гордой души. Рамакришна не имел более покорного сына, чем великий кшатрия, созданный, чтобы повелевать народами.
   Настолько полным стал их союз, что минутами их тождественность казалась осуществленной. Теперь уже приходилось скорее умерять веру этой пылкой души, не умевшей ничего ни желать, ни давать наполовину. Рамакришна знал опасность этого. Она кидалась, шумная, мятущаяся, требовательная, от познания к любви, от абсолютной необходимости размышления к абсолютной необходимости действия. Она хотела бы объять все сразу. В последнее время жизни Рамакришны Нарендра часто настаивал, чтобы учитель даровал ему самую высокую степень подсознательного познания бога и высший экстаз, из которого нет возврата – Нирвикальпа самадхи. Рамакришна упорно отказывался от этого.
   «Однажды, – рассказывал мне Свами Шиванан-да, присутствовавший при том, что происходило в саду Кассинора близ Калькутты, – Нарендра действительно достиг этого состояния. Увидев, что он в беспамятстве, а тело его стынет, подобно трупу, мы побежали к учителю в большом волнении и сообщили ему о случившемся. Учитель не проявил никакого беспокойства; он улыбнулся и сказал: „Прекрасно“ – и пребывал в молчании. Нарендра снова пришел в сознание и отправился к учителю. Учитель ему сказал: „Итак, понимаешь ли ты теперь? Теперь эта высшая степень познания бога останется под ключом. Ты должен будешь исполнить работу Матери! Когда ты окончишь ее, она отопрет замок“. Нарендра сказал: „Учитель! Я был счастлив в самадхи, и я забыл мир в бесконечной радости. Я прошу вас, сделайте, чтобы я остался в этом состоянии“. „Стыдно! – закричал учитель, – что такие слова исходят от тебя! Я думал, что ты – обширное вместилище жизни, а ты хочешь оставаться поглощенным своей личной радостью, как обыкновенный человек. Это богопознание станет для тебя столь естественным благодаря милости Матери, что ты сможешь в нормальном состоянии познать единое божество, единое во всех существах; ты сделаешь великое дело в мире, ты принесешь людям духовное познание и облегчишь страдания смиренных и бедных“».[334]
   Он провидел роль, выпавшую на долю Вивекананды. И заставил его взять эту роль на себя.
   – Обычные души, – говорил он, – боятся учить других. Негодное дерево хочет только плавать на воде – все равно каким образом. Как только на него сядет птица, оно тонет. Но Нарендра не таков. Он подобен тем толстым стволам, что носят на себе, плавая по Ганге, зверей и людей.[335]

XI
ПОСЛЕДНЯЯ ПЕСНЬ

   Так жил он теперь – с 1881 года – окруженный учениками, любившими его, как отца, в своем Дакшинешваре, овеянном тихим шепотом Ганги. Вечное пение реки, воды которой прилив ежедневно гонит обратно на север, обволакивало чудесные беседы. Здесь сливались на рассвете и в сумерках звон колоколов, шум морских раковин, звуки свирели, бряцание цимбал, пение в храмах, где славились дни богов и богинь.[336] Опьяняющий запах священного сада сливался с благовониями, принесенными ветром. Между колоннами полуциркульной веранды, защищенной навесом, видно было, как, подобно летающим бабочкам, проходили разноцветные паруса по священной реке – образу Вечности.
   Но теперь об ограду святилища беспрерывно бились волны и другой, человеческой реки – толпы богомольцев. Паломники, пандиты,[337] верующие и любопытные всех классов и всех положений приходили из большого соседнего города или из разных мест Индии, чтобы лицезреть таинственного человека, не думавшего, что он таков, и забрасывали его вопросами. Он всегда отвечал им на своем приятном наречии с неиссякаемым терпением и с чарующей теплотой, не теряя связи с глубинами действительности и не давая ничему ускользнуть из ежедневных перемен в делах и людях. Он умел в одно и то же время наслаждаться как ребенок и судить как мудрец. И эта совершенная непринужденность, смеющаяся, любящая, проникновенная, которой ничто человеческое не было чуждо, и составляла его обаяние. Конечно, такой отшельник весьма отличался от отшельников нашего христианского мира. Если он постигал все страдания, если он сливался с ними, они растворялись в нем; ничего мрачного, ничего сурового не произрастало на его почве. Этот великий очиститель, который умел своей снисходительной улыбкой и взором, свободным от иллюзий и тревог, смотревшим в самую глубину, освободить душу от пелены и омыть ее от грязи, человек, сделавший из Гириша[338] святого, не допускал существования в воздухе прекрасных садов, напоенных дыханием роз и жасминов, – больной идеи постыдного греха, который для покрытия своей наготы непрестанно прикасается к ней и привязывается к ней мыслью. Он говорил:
   «Некоторые христиане и брахманисты видят всю религию в понятии о грехе. Их идеалом благочестия является тот, кто молит: „О господи, я грешник,[339] удостой, отпусти грехи мои!“ Они забывают, что понятие греха отмечает только первый и низший этап духовности… Люди не отдают себе отчета в силе привычки. Если вы будете вечно говорить – я грешник, вы останетесь грешником навсегда. Вы должны повторять: „Я не скован, я не скован… Кто мог сковать меня? Я сын бога, царя царей“. Пусть действует ваша воля, и вы будете свободны. Дурак, говорящий непрестанно: „Я раб“, кончает тем, что на самом деле становится рабом. Несчастный, говорящий без устали: „Я грешник“, становится грешником на самом деле. Но человек свободен, если он говорит: „Я свободен от рабства мирского. Я свободен. Разве господь не отец наш? Рабство – от духа, свобода – тоже от духа“…»[340]
   Он вдыхал в окружающих дыхание радости и свободы. И оцепенелые души, над которыми тяготело изнеможение тропического неба, расправляли свои увядшие лепестки. Самым усталым он говорил: «Пойдут дожди, терпение. Вы опять зазеленеете…»
   Это был приют освобожденных душ, тех, которые ими были, тех, которые ими будут (время ничего не значит в жизни)… Собрания часто принимали по воскресеньям характер маленьких празднеств – Санкиртан. В обычные дни беседы с учениками никогда не превращались в доктринерские поучения. Не поучения, а только практика, приспособленная к каждому уму, к каждому случаю жизни, чтобы освободить самую сущность каждого человека, оставляя при этом полную свободу его духу. Все средства были хороши – внутренняя сосредоточенность, так же как свободная игра ума, краткие экстазы, как и остроумные притчи; веселые рассказы и наблюдательность острых и насмешливых глаз, комедия Вселенной.
   Учитель, сидя на маленькой кровати, слушает признания учеников, он принимает участие в их личных заботах, в их семейных делах: он любовно подбадривает покорного Иогананду, он натягивает узду на неистового Вивекананду, он шутит над спиритизмом суеверного Ниранджана, он любит дать побегать этим молодым, вырвавшимся цыплятам и бросает в пылу страстного спора глубокое, насмешливое замечание, которое разъясняет вопрос и выводит их на правильную дорогу; он умеет одним словом вернуть к точной мере слишком малое и слишком большое, возбудить спящий разум и окатить водой избыток рвения. Его глаза останавливаются незаметно на целомудренном лице его святого Иоанна, Премананды (Бабурама), на одном из тех, кого он причисляет к Нитьясидха – к чистым и совершенным еще до их рождения,[341] к тем, кем не надо руководить; они сверкают иронией, когда он слышит о пуританских причудах, о которых он говорит:
   – Чрезмерная забота о чистоте становится бичом. Люди, подверженные этой болезни, не имеют уже времени думать ни о людях, ни о боге.
   Он отстраняет новообращенного от ненужных и опасных обрядов опытных йогов.[342] К чему рисковать здоровьем и жизнью, когда достаточно открыть глаза и сердце, чтобы на каждом шагу встретить бога?
   – …Арджуна призывал Шри Кришну как Абсолют… Кришна сказал ему: «Приходи посмотреть, каков я». Он привел его на определенное место и спросил его: «Что ты видишь?» «Большое дерево, – сказал Арджуна, – грозди висящих ягод». «Нет, мой друг, – сказал Шри Кришна, – приблизься и посмотри хорошенько: это не спелые плоды, а бесчисленные Шри Кришны…»[343]
   К чему нужно паломничество в святые места?..
   – Святость людей делает святыми места. Иначе как могло бы место очистить человека? Бог повсюду в нас. Вся жизнь и Вселенная – его мечта.
   Но, набрасывая искусными пальцами узор нравоучительных басен на прекрасной теме тысячелетий,[344] крестьянин из Камарпукура, соединивший в себе две натуры – Марфы и Марии, умеет напомнить своим ученикам о практической жизни, о скромных деталях домашнего быта: он не переносит безделья, нечистоплотности и беспорядка и может в этом отношении дать урок сыновьям крупных буржуа, он является примером, он подметает свой дом, он работает в саду.
   Ничто не ускользает от его взора. Он мечтает, он видит, он действует. И благодаря своей радостной философии он сохраняет дар смеяться как ребенок. Вот он развлекается, изображая светских людей и ханжей.
   «Учитель очень забавно имитирует одну кирта-ни (профессиональную певицу религиозных гимнов), к большой потехе учеников. Киртани и ее труппа появляются в одном собрании. Она пышно одета, небрежно держит цветной носовой платок. Когда появляется какой-нибудь почтенный господин, она приветствует его, продолжая петь, или говорит ему: „Прошу вас, войдите“. И она руками поднимает свое сари, чтобы выставить напоказ украшения, нашитые на нем… Мимика учителя до смерти смешит учеников. Палту катается по земле. Учитель говорит ему, улыбаясь: „Какое вы еще дитя, Палту! Не вздумайте только рассказать об этом вашему отцу. Та капля уважения, которую он еще питает ко мне, исчезнет. Он стал настоящим англичанином“».
   Вот и другие типы проходят перед нами.
   «Есть люди, – говорит Рамакришна, – у которых никогда не является такого желания поболтать, как во время ежедневного богослужения. Но так как им запрещается разговаривать, они жестикулируют и гримасничают с закрытым ртом: „Э! Э! Принесите мне это и передайте то“. – „Тише, тише!“ Один перебирает свои четки и, делая это, в то же время торгует рыбой. Перебирая пальцами зерна, он указывает на кусок, на который зарится… Женщина идет выкупаться в святых водах Ганги. Она должна была думать о боге, но нет, она сплетничает: „А какие драгоценности они дают вашему сыну?.. Такой-то болен… Такой-то пошел повидать свою невесту… Как думают, велико ли будет приданое?.. Гариш меня обожает, он и часа не может прожить без меня… Я не могла прийти все это время: было обручение дочери такого-то, я была так занята“. И так далее. Она пришла выкупаться в святых водах. Но разговор идет обо всем, кроме этого…»
   В этот момент учитель, глядя на одного из своих слушателей, пораженный волнением, впадает в са-мадхи.[345]
   Придя в себя, он немедленно снова завязывает нить своих прерванных бесед. Или же он поет один из своих прекрасных гимнов любви к «Матери с темно-синим цветом кожи» или к черному возлюбленному Кришне;[346]
   «О, сладкозвучная флейта! Она играет там, в лесах. Я иду… Я иду. Мой темнокожий возлюбленный ждет меня… О мои подружки, скажите, идете ли вы со мной? Мой возлюбленный! Я боюсь, что он для вас – лишь слово, лишь пустой звук… но для меня он – мое сердце, моя душа, моя жизнь».
   «Погружайся, погружайся, погружайся до дна, о мой дух. Погружайся в океан красоты, иди и ищи области, погрузившиеся более глубоко в моря. Ты достигнешь драгоценных сокровищ Премы (божественной любви). Твое сердце – Вриндаван (местопребывание бога любви). Иди и ищи! Иди и ищи, иди и ищи! И ты найдешь… Тогда он будет гореть, неугасаемый светоч познания. Кто это существо, управляющее лодкой на земле – на земле, на твердой земле?»
   «…Подруга Абсолютного, о Мать, ты погружена в Радость игры! Вино радости опьяняет тебя. Твои ноги подкашиваются, но никогда не теряют равновесия. Абсолютное, твой супруг, лежит рядом с тобой. Неподвижно. Ты прижимаешь его к своей груди, и кажется, что ты теряешь всякую власть над собой… Вселенная дрожит под твоими ногами. Безумие в твоих глазах и в глазах супруга. Правда, мир – это предмет радости. О Мать моя с синим цветом кожи…»[347]
   Его песня походила на любовное вино, опьяняющее Мать.
   «Один его взгляд, – говорил Вивекананда, – мог изменить целую жизнь».
   И Нарендра узнал это, Нарендра, горячо защищавший из противодействия ему свои философские сомнения, почувствовавший, что они тают на этом непрерывном огне, и наконец признавший себя побежденным. Он сам испытал то, что возвестил ему Рамакришна, – «что живая вера может быть передана и принята более осязаемо и реально, чем любая вещь в мире». Уверенность Рамакришны была так стоика и сильна, что самые резкие противоречия этих молодых людей заставляли его улыбаться. Он был уверен, что они рассеются, как утренний туман на полуденном солнце. Когда Калипрасад направлял на него поток отрицаний, Рамакришна спрашивал:
   – Мой сын, веруете ли вы в бога?
   – Нет.
   – Веруете ли вы в какую-нибудь религию?
   – Нет, ни в Веды, ни в какое-либо писание. Я не верю ни во что духовное.
   Снисходительный учитель отвечал:
   – Мой сын, если бы вы это сказали другому гуру, как бы он вас принял? Идите с миром. Другие так же, как и вы, прошли через эти треволнения. А теперь – посмотрите на Нарендру. Он верит. Ваши сомнения будут также разрешены. Вы будете верить.
   И Калипрасад стал впоследствии святым апостолом, Абхеданандой.
   Множество высокообразованных людей, скептиков, агностиков были сильно задеты этим маленьким человеком, который говорил самые простые слова на своем языке простолюдина, но существо которого проникало своим внутренним огнем до самой глубины души. Ему не нужна была исповедь своих посетителей.
   «Глаза, – говорил он, – зеркало души».
   Он сразу читал сквозь них. Среди толпы он прямо шел к стыдливо прячущемуся посетителю, он пальцем касался сомнения или беспокойства, тайной раны. Никаких поучений. Никакого душевного смятения. Никакой печали. Слово, улыбка, прикосновение руки давали покой, безымянное счастье, по которому изнываешь. Рассказывают, что молодой человек, на котором остановился его взгляд, целый год оставался в экстазе и только повторял: «Господь, Господь. Мой любимый, мой любимый!»
   Учитель все прощал, веря в бесконечное добро. И, читая в некоторых из тех, кто просил у него помощи, что эти несчастные не достигнут в этой жизни бога, которого ищут, он хотел передать им по крайней мере предвкушение блаженства.
   Ни одно слово не было у него только словом; все было действием, все было бытием.
   Он говорил:
   – Не говорите о любви к вашему брату. Любите. Не рассуждайте о доктринах и о религиях. Есть только одна. Все реки текут в океан. Идите и дайте дорогу другим.
   Большая река прокладывает себе вдоль склона соответственно народам, времени, душам – различное русло. Это та же вода… Идите. Теките к океану.
   Порыв радостно струившейся воды передавался всем душам. Он был порывом, склоном, течением, и к его реке сбегались другие речки и ручьи. Он был Гангой.

XII
РЕКА ВОЗВРАЩАЕТСЯ В МОРЕ

   Он приближался к океану. Приходил конец. Его слабое тело, почти ежедневно снедаемое огнем экстаза, изнурялось постоянным принесением себя в жертву изголодавшейся толпе. Иногда он жаловался Матери, как капризный ребенок, на потоки пришельцев, поглощавшие его и днем и ночью. На своем языке юмориста он говорил ей:[348]
   – Зачем приводишь ты сюда всех этих людей, подобных молоку, разбавленному пятикратным количеством воды? Мои глаза испортились, так долго я раздувал огонь для того, чтобы вода испарилась. Я потерял здоровье. У меня нет больше сил. Сделай со мной что хочешь… Это (он указывал на свое тело) теперь лишь прорванный барабан. И если ты будешь бить по нему днем и ночью, сколько времени прослужит он еще?[349]