Ромен Роллан
Жизнь Рамакришны
«Давайте, милые, снова побываем в Дакшинешваре, еще раз вглядимся в светлый лик Тхакура Шри Рамакришны; понаблюдаем за ним, пока ведет он ласково беседу с друзьями своими, как, предавшись всеми помыслами Всевышнему, погружается в самадхи. Он то замирает отрешенно, то кружится в священном восторге под пение гимнов-киртанов, а то беседует с последователями своими словно обычный, простой человек. Все мысли, все слова его к Высшему, к Ишваре, обращены. Вовнутрь, а не в мир устремлены духовные очи его. Прост он и чист, будто малое дитя. Одно лишь ведает: Ишвара есть Истина, остальное не истинно, а потому – ложно. Пойдемте же вместе со мною к этому взрослому ребенку, к йогу, любовью опьяненному, к подвижнику великому, к тому, кому единственному из всех дано гулять по берегу Океана Сатчитананды. Дано потому, что любовь его ко Всевышнему не знает границ и пределов».
«Катхамрита»[2]
«Катхамрита»[2]
ВСТУПЛЕНИЕ
Я начну этот рассказ, как волшебную сказку. Замечательнее всего то, что эта древняя легенда, которая кажется страничкой из мифологии, есть история людей, живших еще вчера, наших соседей «по веку», которых видели своими глазами наши современники.
Их свидетельства, еще не остывшие, получены мною из первых рук. Я беседовал с некоторыми из тех, кто были сподвижниками этого легендарного существа – человека-бога; я ручаюсь за их правдивость. Эти очевидцы – не наивные рыбаки из Евангелия, среди них есть глубокие философы, знакомые с европейской мыслью и ее педантичной дисциплиной. А между тем они говорят языком людей, живших за три тысячи лет до нас.
То, что теперь, в двадцатом веке, могут уживаться одновременно в умах одних и тех же людей научная мысль и ясновидение времен Древней Греции, где боги и богини садились за стол смертных и делили с ними ложе, или времен Галилеи, где люди видели, как на светлом летнем небе пролетала громадная небесная птица, возвещавшая благую весть непорочной деве, сгибавшейся под тяжестью этого дара, – об этом не подозревают наши мудрецы, которые слишком трезво рассуждают. Этим истинным чудом, этим богатством жизни наши мыслители не умеют воспользоваться. Огромное большинство наших европейских умов запирается в своем этаже Жилища человека, и хотя этот этаж полон книг, пространно повествующих об истории этажей прошлого, – остальная часть дома кажется им необитаемой: они не слышат ни снизу, ни сверху шагов своих соседей, минувших веков, которые упорно продолжают жить. В мировом концерте все века, прошлые и настоящие, составляют оркестр и играют в одно и то же время. Но каждый прикован взглядом к своему пюпитру и к палочке дирижера: он слышит только свой инструмент.
Мы же будем слушать ансамбль – великолепный аккорд, звучащий сегодня, в котором сочетаются все мечты и порывы вчерашнего и завтрашнего дня, все расы и все времена. Каждое мгновение для умеющих слушать – это хор голосов всех существ, начиная с новорожденного и кончая только что умершим; голоса эти обвиваются, подобно жасмину, вокруг колеса времени. Нет надобности, чтобы проследить путь человеческой мысли, разбирать папирусы. Они здесь, эти трехтысячелетние мысли, они вокруг нас. Ничто не гаснет. Слушайте внимательно. Но слушайте ушами. Пусть молчат книги. Они слишком много говорят…
Если есть на земле страна, где нашли место все мечты людей с того дня, когда первый человек начал сновидение жизни, – это Индия. Ее единственная привилегия, как правильно говорит Барт, – это привилегия старшего в роде, ее духовное развитие, самодовлеющее и длительное, не прерывалось на протяжении долголетнего существования народа-мафусаила. Уже больше тридцати столетий из этой знойной земли, жаркого чрева, рождающего богов, поднимается дерево Мечты с тысячью ветвей, дающих миллионы отростков, дерево, непрерывно возрождающееся и без признаков увядания, приносящее сразу на всех своих ветвях все плоды; бок о бок здесь процветают все виды богов, начиная от самых грубых до самых возвышенных, вплоть до бога Бестелесного, Безымянного, Безграничного. И все на том же дереве.
И эти переплетающиеся, напоенные одним и тем же соком ветви так тесно слились своей плотью и мыслью, что вся земля, все дерево, вибрирующее от корня до вершины, как мачта громадного корабля, звучит одной симфонией из многих тысяч голосов, из многих тысяч человеческих верований. Эта полифония, которая неопытному уху кажется вначале нестройной, сбивчивой, раскрывает знатоку великую стройность и скрытую иерархию.
И тот из нас, кто раз услышал ее, не может более удовлетвориться грубым и искусственным строем, который нам навязывает на поле, усеянном руинами, разум Запада и его вера или веры – все одинаково деспотические и отрицающие друг друга. Какое значение имеет властвовать над миром, на три четверти порабощенным, униженным, разрушенным? Надо властвовать над всей жизнью, целиком охватив ее, чтя ее, слившись с ней; уметь привести все ее противоречивые силы в стройное равновесие.
Этой высшей мудрости могут научить нас души-вселенные, с несколькими прекрасными образцами которых я попытаюсь вас здесь познакомить. Тайна их силы и чистоты не та, что у «лилии полевой, которая в облачении своей славы не трудится и не прядет». Эти души соткали одежду для тех, кто ходит нагим. Они выпряли нить Ариадны, которая ведет нас по извилинам лабиринта. Нужно лишь держать клубок в руке, чтобы вновь найти дорогу в зарослях нашей души. Дорога поднимается вверх, от обширных болот души, где мычат первобытные боги, еще облепленные тиной, до вершин, увенчанных распростертыми крыльями «неуловимого Духа».
Эта лестница Иакова, по которой поднимается и вновь спускается с неба на землю двойной непрерывный поток божественного в человеке, это и есть жизнь, о которой я хочу вам рассказать, жизнь человека-бога, Рамакришны.
Их свидетельства, еще не остывшие, получены мною из первых рук. Я беседовал с некоторыми из тех, кто были сподвижниками этого легендарного существа – человека-бога; я ручаюсь за их правдивость. Эти очевидцы – не наивные рыбаки из Евангелия, среди них есть глубокие философы, знакомые с европейской мыслью и ее педантичной дисциплиной. А между тем они говорят языком людей, живших за три тысячи лет до нас.
То, что теперь, в двадцатом веке, могут уживаться одновременно в умах одних и тех же людей научная мысль и ясновидение времен Древней Греции, где боги и богини садились за стол смертных и делили с ними ложе, или времен Галилеи, где люди видели, как на светлом летнем небе пролетала громадная небесная птица, возвещавшая благую весть непорочной деве, сгибавшейся под тяжестью этого дара, – об этом не подозревают наши мудрецы, которые слишком трезво рассуждают. Этим истинным чудом, этим богатством жизни наши мыслители не умеют воспользоваться. Огромное большинство наших европейских умов запирается в своем этаже Жилища человека, и хотя этот этаж полон книг, пространно повествующих об истории этажей прошлого, – остальная часть дома кажется им необитаемой: они не слышат ни снизу, ни сверху шагов своих соседей, минувших веков, которые упорно продолжают жить. В мировом концерте все века, прошлые и настоящие, составляют оркестр и играют в одно и то же время. Но каждый прикован взглядом к своему пюпитру и к палочке дирижера: он слышит только свой инструмент.
Мы же будем слушать ансамбль – великолепный аккорд, звучащий сегодня, в котором сочетаются все мечты и порывы вчерашнего и завтрашнего дня, все расы и все времена. Каждое мгновение для умеющих слушать – это хор голосов всех существ, начиная с новорожденного и кончая только что умершим; голоса эти обвиваются, подобно жасмину, вокруг колеса времени. Нет надобности, чтобы проследить путь человеческой мысли, разбирать папирусы. Они здесь, эти трехтысячелетние мысли, они вокруг нас. Ничто не гаснет. Слушайте внимательно. Но слушайте ушами. Пусть молчат книги. Они слишком много говорят…
Если есть на земле страна, где нашли место все мечты людей с того дня, когда первый человек начал сновидение жизни, – это Индия. Ее единственная привилегия, как правильно говорит Барт, – это привилегия старшего в роде, ее духовное развитие, самодовлеющее и длительное, не прерывалось на протяжении долголетнего существования народа-мафусаила. Уже больше тридцати столетий из этой знойной земли, жаркого чрева, рождающего богов, поднимается дерево Мечты с тысячью ветвей, дающих миллионы отростков, дерево, непрерывно возрождающееся и без признаков увядания, приносящее сразу на всех своих ветвях все плоды; бок о бок здесь процветают все виды богов, начиная от самых грубых до самых возвышенных, вплоть до бога Бестелесного, Безымянного, Безграничного. И все на том же дереве.
И эти переплетающиеся, напоенные одним и тем же соком ветви так тесно слились своей плотью и мыслью, что вся земля, все дерево, вибрирующее от корня до вершины, как мачта громадного корабля, звучит одной симфонией из многих тысяч голосов, из многих тысяч человеческих верований. Эта полифония, которая неопытному уху кажется вначале нестройной, сбивчивой, раскрывает знатоку великую стройность и скрытую иерархию.
И тот из нас, кто раз услышал ее, не может более удовлетвориться грубым и искусственным строем, который нам навязывает на поле, усеянном руинами, разум Запада и его вера или веры – все одинаково деспотические и отрицающие друг друга. Какое значение имеет властвовать над миром, на три четверти порабощенным, униженным, разрушенным? Надо властвовать над всей жизнью, целиком охватив ее, чтя ее, слившись с ней; уметь привести все ее противоречивые силы в стройное равновесие.
Этой высшей мудрости могут научить нас души-вселенные, с несколькими прекрасными образцами которых я попытаюсь вас здесь познакомить. Тайна их силы и чистоты не та, что у «лилии полевой, которая в облачении своей славы не трудится и не прядет». Эти души соткали одежду для тех, кто ходит нагим. Они выпряли нить Ариадны, которая ведет нас по извилинам лабиринта. Нужно лишь держать клубок в руке, чтобы вновь найти дорогу в зарослях нашей души. Дорога поднимается вверх, от обширных болот души, где мычат первобытные боги, еще облепленные тиной, до вершин, увенчанных распростертыми крыльями «неуловимого Духа».
Эта лестница Иакова, по которой поднимается и вновь спускается с неба на землю двойной непрерывный поток божественного в человеке, это и есть жизнь, о которой я хочу вам рассказать, жизнь человека-бога, Рамакришны.
I
ЕВАНГЕЛИЕ ДЕТСТВА[3]
В Бенгалии, в Камарпукуре, одной из деревень с коническими домиками, окруженной пальмами, прудами и рисовыми полями, жила чета старых правоверных брахманов, носившая имя Чаттопадхьяя. Супруги были очень бедны и очень благочестивы, и оба посвятили себя культу добродетельного и героического Рамы. Отец, Кхудирам, человек редкой честности, обрек себя на полное разорение, отказавшись дать ложное показание в пользу крупного помещика, у которого он служил.
Боги посещали его. Уже шестидесятилетним старцем он совершил паломничество в Гайю, святую землю, отмеченную следом стопы бога Вишну. Великий Спаситель явился ему ночью. Он сказал: «Я снова рождаюсь к жизни, чтобы спасти человечество».
В то же мгновение в Камарпукуре жена его Чандрамани, спавшая на своем одиноком ложе, почувствовала себя в объятиях бога. В храме Шивы, как раз напротив ее хижины, изображение бога внезапно ожило у нее на глазах. Луч света пронизал ее. Повергнутая бурным натиском, Чандрамани лишилась чувств. Когда очнулась добыча господа, она была беременна. Муж, возвратившись, нашел ее преображенной. Она слышала голоса. Она носила в себе бога.[4]
Младенец родился 18 февраля 1836 года. Это был тот, кого мир позднее узнал под именем Рамакришны. Но его детское имя, играющее как бубенчик, звучит – Гададхар.
Это был мальчуган резвый и прелестный, лукавый и полный женственной грации, которую он сохранил на всю жизнь. И никто не подозревал – сам он меньше, чем кто-либо, – о безграничных просторах, о бездонных пропастях, таящихся в маленьком тельце шаловливого ребенка. Они обнаружились, когда ему исполнилось шесть лет. Однажды в июне или июле 1842 года он не спеша прогуливался, прихватив с собой свой «птичий» завтрак – горсточку вареного риса, завернутую в полу одежды. Он направлялся в поле, где работал его отец…
– Я шел по узкой тропинке, между бороздами рисового поля. Жуя свой рис, я случайно поднял глаза к небу и увидел чудесную грозовую тучу, которая быстро росла. Скоро она охватила все небо. Вдруг над моей головой, огибая тучу, пролетела стая белоснежных журавлей. Контраст был так прекрасен, что дух мой унесся в заоблачные дали. Я потерял сознание и упал; мой рис рассыпался. Кто-то поднял меня и на руках отнес домой. Избыток радости, волнение одолевали меня. Я впервые вознесся в экстазе…
Рамакришне предстояло провести в нем больше половины своей жизни.
Уже этот первый экстаз обнаруживает своеобразный характер власти божества над душой этого ребенка. Волнение художника, страстный инстинкт красоты – вот первый путь его сближения с богом. Существует, как мы увидим, еще много других путей к откровению: любовь к ближнему, любовь к идее, путь самообуздания и путь честного, бескорыстного труда, сострадания и глубокого размышления… Все эти пути познает он. Но самый непосредственный, самый естественный для него – это путь восхищения прекрасным лицом бога, которого он видит во всем, что видит. Он – прирожденный художник.
О, как он отличается от другой «великой души», от Махатмы Индии, апостолом которого я был когда-то в Европе, от Ганди, человека без искусства, без видений, не желавшего их иметь, пожалуй не поверившего бы им, – человека, который живет в боге путем обдуманного действия. Его путь самый верный и самый надежный – таков должен быть путь народного вождя.
Путь Рамакришны гораздо более опасен, но он ведет дальше. Пролегая по краю пропастей, он открывает беспредельные горизонты. Это путь Любви. Таков и путь его родного народа, населяющего Бенгалию, народа художников и поэтов, возлюбивших господа. Он нашел своего вдохновенного глашатая в экстатическом возлюбленном Кришны – Чайтанье и свою лучшую музыку – в чарующих напевах Чандидаса и Видьяпати.[5]
Эти ангельские учители – благоуханные цветы своей земли – пропитали ее своим дыханием. Целые века Бенгалия упивалась ими. Душа маленького Рамакришны была создана из их сущности; она – их плоть, ее сразу узнаешь. Он же – цветущая ветвь дерева Чайтаньи.[6]
Влюбленный в божественную красоту, гениальный художник, самому себе неведомый, снова раскрывается во втором своем экстазе.
В ночь праздника Шивы он, тогда восьмилетний ребенок, который страстно любит музыку и поэзию, лепит фигурки и руководит маленькой драматической труппой ребят своего возраста, принимает участие в религиозном представлении. Он играет роль Шивы и вдруг чувствует себя растворившимся в своем герое; его щечки залиты слезами счастья: он поглощен славой божества; он вознесен, как Ганимед, орлом, держащим молнию; все думают, что он умер…
С этого времени состояние экстаза повторяется все чаще и чаще. В Европе дело решилось бы просто: малыша поместили бы в лечебницу, ежедневно подвергали бы процедурам психотерапии и сознательно, изо дня в день, гасили бы внутренний огонь… Нет больше волшебного фонаря… Свеча угасла… Иногда угасает и ребенок… Но и в Индии, где на протяжении веков светятся тысячи таких волшебных фонарей, состояние мальчика вызвало беспокойство. Даже его родители, привыкшие к посещениям богов, с тревогой видели его порывы. Вообще же он отличался прекрасным здоровьем и не был склонен к экзальтации. Он обладал многими дарованиями; его искусные пальцы лепили из глины богов; легенды о героях расцветали в его мозгу; он восхитительно пел пастушеские песенки Шри Кришны; а иногда не по летам развитой ребенок принимал участие в спорах ученых, приводя их в изумление, как некогда Иисус – книжников. Но, подобно юному Моцарту, он умел быть ребенком и оставался им до зрелых лет. Этот мальчуган, со светлым цветом лица, прекрасными развевающимися волосами, чарующей улыбкой и чудесным голосом; этот независимый малыш, убегавший из школы, свободный как ветер, был до тринадцатого года жизни любимцем и баловнем женщин и девушек. Они узнавали в нем себя, а он до такой степени проникся их чувствами, что одним из его детских желаний, навеянных легендой о Кришне и красивых пастушках, было – вновь возродиться вдовой, влюбленной в Кришну, который навещает ее в ее доме. Но это было лишь одно из его многих мысленных воплощений. Они совершались сами собой в этой душе-Протее и заставляли ее принимать образ всякого существа, которое Рамакришна видел в жизни или в мечтах. Никто из нас не лишен вполне этой чудесной пластичности. В низшей форме она наблюдается у мима, копирующего позу человека и выражение его лица; высшее ее проявление, сказал бы я, – это бог, играющий для себя комедию Вселенной. И это опять-таки говорит об искусстве и любви. В этом свойстве уже проявляется чудесный дар, которым наделен был Рамакришна, – гениальная способность сливаться со всеми душами в мире.
В это время одна женщина из низшей касты, Рани Расмани, основала в Дакшинешваре, на левом берегу Ганга, в шести километрах от Калькутты, храм, посвященный великой богине, божественной Матери Кали. Ей было очень трудно найти брахмана, который взял бы на себя обязанности жреца при храме. Как это ни странно, в религиозной Индии, высоко почитающей монахов, садху, ясновидцев, положение жреца, оплачиваемого служителя, считается малозавидным. Индийские храмы не то что наши церкви – тело, сердце Господа, место каждодневного Ему жертвоприношения. Это просто дар, принесенный богу богатыми людьми, которые таким образом создают себе заслуги перед ним. Истинная же религия у них – частное дело; она пребывает в каждой отдельной душе. Кроме того, основательница храма в Дакшинешваре была шудра.[8] Для брахмана, который согласился бы принять подобную должность, это было бы дисквалификацией. Рамкумар все же пошел на это в 1855 году, но его младший брат, в то время щепетильно относившийся к вопросам касты, с трудом мирился с этим положением. Однако отвращение его со временем ослабело, и когда в следующем году его старший брат скончался, Рамакришна согласился заменить его.
Боги посещали его. Уже шестидесятилетним старцем он совершил паломничество в Гайю, святую землю, отмеченную следом стопы бога Вишну. Великий Спаситель явился ему ночью. Он сказал: «Я снова рождаюсь к жизни, чтобы спасти человечество».
В то же мгновение в Камарпукуре жена его Чандрамани, спавшая на своем одиноком ложе, почувствовала себя в объятиях бога. В храме Шивы, как раз напротив ее хижины, изображение бога внезапно ожило у нее на глазах. Луч света пронизал ее. Повергнутая бурным натиском, Чандрамани лишилась чувств. Когда очнулась добыча господа, она была беременна. Муж, возвратившись, нашел ее преображенной. Она слышала голоса. Она носила в себе бога.[4]
Младенец родился 18 февраля 1836 года. Это был тот, кого мир позднее узнал под именем Рамакришны. Но его детское имя, играющее как бубенчик, звучит – Гададхар.
Это был мальчуган резвый и прелестный, лукавый и полный женственной грации, которую он сохранил на всю жизнь. И никто не подозревал – сам он меньше, чем кто-либо, – о безграничных просторах, о бездонных пропастях, таящихся в маленьком тельце шаловливого ребенка. Они обнаружились, когда ему исполнилось шесть лет. Однажды в июне или июле 1842 года он не спеша прогуливался, прихватив с собой свой «птичий» завтрак – горсточку вареного риса, завернутую в полу одежды. Он направлялся в поле, где работал его отец…
– Я шел по узкой тропинке, между бороздами рисового поля. Жуя свой рис, я случайно поднял глаза к небу и увидел чудесную грозовую тучу, которая быстро росла. Скоро она охватила все небо. Вдруг над моей головой, огибая тучу, пролетела стая белоснежных журавлей. Контраст был так прекрасен, что дух мой унесся в заоблачные дали. Я потерял сознание и упал; мой рис рассыпался. Кто-то поднял меня и на руках отнес домой. Избыток радости, волнение одолевали меня. Я впервые вознесся в экстазе…
Рамакришне предстояло провести в нем больше половины своей жизни.
Уже этот первый экстаз обнаруживает своеобразный характер власти божества над душой этого ребенка. Волнение художника, страстный инстинкт красоты – вот первый путь его сближения с богом. Существует, как мы увидим, еще много других путей к откровению: любовь к ближнему, любовь к идее, путь самообуздания и путь честного, бескорыстного труда, сострадания и глубокого размышления… Все эти пути познает он. Но самый непосредственный, самый естественный для него – это путь восхищения прекрасным лицом бога, которого он видит во всем, что видит. Он – прирожденный художник.
О, как он отличается от другой «великой души», от Махатмы Индии, апостолом которого я был когда-то в Европе, от Ганди, человека без искусства, без видений, не желавшего их иметь, пожалуй не поверившего бы им, – человека, который живет в боге путем обдуманного действия. Его путь самый верный и самый надежный – таков должен быть путь народного вождя.
Путь Рамакришны гораздо более опасен, но он ведет дальше. Пролегая по краю пропастей, он открывает беспредельные горизонты. Это путь Любви. Таков и путь его родного народа, населяющего Бенгалию, народа художников и поэтов, возлюбивших господа. Он нашел своего вдохновенного глашатая в экстатическом возлюбленном Кришны – Чайтанье и свою лучшую музыку – в чарующих напевах Чандидаса и Видьяпати.[5]
Эти ангельские учители – благоуханные цветы своей земли – пропитали ее своим дыханием. Целые века Бенгалия упивалась ими. Душа маленького Рамакришны была создана из их сущности; она – их плоть, ее сразу узнаешь. Он же – цветущая ветвь дерева Чайтаньи.[6]
Влюбленный в божественную красоту, гениальный художник, самому себе неведомый, снова раскрывается во втором своем экстазе.
В ночь праздника Шивы он, тогда восьмилетний ребенок, который страстно любит музыку и поэзию, лепит фигурки и руководит маленькой драматической труппой ребят своего возраста, принимает участие в религиозном представлении. Он играет роль Шивы и вдруг чувствует себя растворившимся в своем герое; его щечки залиты слезами счастья: он поглощен славой божества; он вознесен, как Ганимед, орлом, держащим молнию; все думают, что он умер…
С этого времени состояние экстаза повторяется все чаще и чаще. В Европе дело решилось бы просто: малыша поместили бы в лечебницу, ежедневно подвергали бы процедурам психотерапии и сознательно, изо дня в день, гасили бы внутренний огонь… Нет больше волшебного фонаря… Свеча угасла… Иногда угасает и ребенок… Но и в Индии, где на протяжении веков светятся тысячи таких волшебных фонарей, состояние мальчика вызвало беспокойство. Даже его родители, привыкшие к посещениям богов, с тревогой видели его порывы. Вообще же он отличался прекрасным здоровьем и не был склонен к экзальтации. Он обладал многими дарованиями; его искусные пальцы лепили из глины богов; легенды о героях расцветали в его мозгу; он восхитительно пел пастушеские песенки Шри Кришны; а иногда не по летам развитой ребенок принимал участие в спорах ученых, приводя их в изумление, как некогда Иисус – книжников. Но, подобно юному Моцарту, он умел быть ребенком и оставался им до зрелых лет. Этот мальчуган, со светлым цветом лица, прекрасными развевающимися волосами, чарующей улыбкой и чудесным голосом; этот независимый малыш, убегавший из школы, свободный как ветер, был до тринадцатого года жизни любимцем и баловнем женщин и девушек. Они узнавали в нем себя, а он до такой степени проникся их чувствами, что одним из его детских желаний, навеянных легендой о Кришне и красивых пастушках, было – вновь возродиться вдовой, влюбленной в Кришну, который навещает ее в ее доме. Но это было лишь одно из его многих мысленных воплощений. Они совершались сами собой в этой душе-Протее и заставляли ее принимать образ всякого существа, которое Рамакришна видел в жизни или в мечтах. Никто из нас не лишен вполне этой чудесной пластичности. В низшей форме она наблюдается у мима, копирующего позу человека и выражение его лица; высшее ее проявление, сказал бы я, – это бог, играющий для себя комедию Вселенной. И это опять-таки говорит об искусстве и любви. В этом свойстве уже проявляется чудесный дар, которым наделен был Рамакришна, – гениальная способность сливаться со всеми душами в мире.
* * *
Отец Рамакришны умер, когда мальчику было семь лет. Семья, оставшаяся без средств, пережила тяжелые годы. Старший сын Рамкумар переселился в Калькутту и открыл там школу. Он выписал к себе младшего брата,[7] уже подростка (1852 год), но мальчик, не знающий дисциплины, поглощенный своей внутренней жизнью, не хотел заниматься.В это время одна женщина из низшей касты, Рани Расмани, основала в Дакшинешваре, на левом берегу Ганга, в шести километрах от Калькутты, храм, посвященный великой богине, божественной Матери Кали. Ей было очень трудно найти брахмана, который взял бы на себя обязанности жреца при храме. Как это ни странно, в религиозной Индии, высоко почитающей монахов, садху, ясновидцев, положение жреца, оплачиваемого служителя, считается малозавидным. Индийские храмы не то что наши церкви – тело, сердце Господа, место каждодневного Ему жертвоприношения. Это просто дар, принесенный богу богатыми людьми, которые таким образом создают себе заслуги перед ним. Истинная же религия у них – частное дело; она пребывает в каждой отдельной душе. Кроме того, основательница храма в Дакшинешваре была шудра.[8] Для брахмана, который согласился бы принять подобную должность, это было бы дисквалификацией. Рамкумар все же пошел на это в 1855 году, но его младший брат, в то время щепетильно относившийся к вопросам касты, с трудом мирился с этим положением. Однако отвращение его со временем ослабело, и когда в следующем году его старший брат скончался, Рамакришна согласился заменить его.
II
КАЛИ-МАТЬ
Молодому жрецу Кали было двадцать лет. Он не подозревал, какой ужасной госпоже он собирался служить. Она, как тигрица, которая с тихим рычанием чарует взглядом свою жертву, готовилась, играя, насыщаться им в течение почти десяти лет. Десять лет быть зачарованным, находиться во власти двух огненных зрачков! Он жил в храме, наедине с ней, но в центре головокружительного водоворота, так как палящее дыхание исступленных толп вздымало под портиками храма, подобно муссону, вихри жгучей пыли. Бесчисленные пилигримы, монахи, садху, факиры, индусы и магометане – все божьи безумцы сходились сюда.[9]
Храм был с пятью стрельчатыми куполами. К нему вела открытая терраса над Гангой, между двойным рядом из двенадцати маленьких, с одним куполом, храмов бога Шивы. В противоположном конце просторного мощеного четырехугольного двора, лицом к Кали, стоял другой большой храм – Кришны и Радхи.[10] Целый мир символов: триединство природы-матери (Кали), абсолюта (Шива) и любви (Радхаканта: Кришна, Радха); арка, перекинутая между небом и землей.
Но владычицей этих мест была Кали. Она стояла высеченная из базальта, одетая в пышные ткани Бенареса, царица мира и богов. Она попирала ногами простертое тело Шивы.[11] Своими многочисленными руками она держала слева меч и отсеченную голову, справа – предлагала дары, делая знак: «Приди, не бойся». Она – сама природа, разрушающая и созидающая. Для того, кто умеет ее слышать, она еще больше – она Мать Вселенной, «Всемогущая Мать», которая открывается своим детям в разнообразии форм и в божественных воплощениях; видимый бог, который ведет избранных к богу невидимому, и, если это будет ей угодно, она может отнять у всякого живого существа последний признак его личности, его ego, и наполнить его сознанием абсолютного, безличного бога… «Я» ограниченное благодаря ей потонет в «я» безграничном – Атмане-Брахмане.
Но юный двадцатилетний жрец был далек от того, чтобы проникнуть хотя бы косвенными путями разума в ядро, где расплавляется всякая реальность. Единственной постижимой реальностью, будь она человеческая или божественная, было то, что он мог видеть, слышать, осязать. В этом отношении он нисколько не отличался от большинства своих соплеменников. Что сильнее всего поражает европейских верующих (протестантов еще в большей степени, чем католиков) в верующих Индии – это необычайная конкретность их религиозных прозрений.
Рамакришна, у которого значительно позже юный Вивекананда спросил: «Вы видели бога?» – ответил: «Я вижу его, как вижу тебя, – нет, еще яснее».
И чтобы еще больше уточнить, добавил: «Не в смысле ведантическом…» (То есть не в смысле безличном и отвлеченном, хотя и его он знает и прибегает к нему.)
И это совсем не является привилегией отдельных духовидцев. Каждый искренно верующий индус легко достигает этого: так богат и свеж еще у них источник творческих сил. Одна наша приятельница сопровождала в храм юную, очень красивую, умную, образованную принцессу из Непала. Молодая женщина долго молча молилась во мраке, напоенном благоуханиями, при свете единственной лампы, а выходя, спокойно сказала: «Я видела Раму».
Как мог Рамакришна не видеть «Мать с темно-синим лицом»?[12] Ее, такую видимую, воплощающую в образе женщины силы природы; божество, доступное смертным; ее, Кали…
В храме она обволакивала его запахом своего тела, обвивала его лианами своих рук и своих волос. Она совсем не была канонической фигурой с натянутой улыбкой, питающейся монотонными молитвами. Она жила, дышала, вставала с постели, ела, ходила, снова ложилась в постель. Вся храмовая служба была построена согласно ритму ежедневного порядка ее жизни. Каждое утро на заре звенели маленькие колокольчики, мелькали огоньки. В музыкальном зале свирель пела священный напев, сопровождаемая барабанами и кимвалами, – Мать просыпалась. В саду, благоухающем жасминами и розами, собирали гирлянды цветов для ее украшения. В девять часов музыка возвещала о служении, на которое являлась Мать; в полдень она сопровождала Мать, ложившуюся отдохнуть в жаркие часы на свое серебряное ложе.[13] Вечером, в шесть часов, музыка приветствовала ее, когда она снова появлялась. Еще раз играла музыка, звучали раковины и без передышки заливались колокольчики на склоне дня, под взмахи факелов ночной службы. И наконец, в девять часов вечера музыка провожала ее ко сну. Мать засыпала.
Жрец принимал участие во всех интимных актах ее жизни. Он одевал ее и раздевал, предлагал ей цветы и пищу. Он присутствовал при малом выходе и при отходе ко сну царицы. Как могли его руки, глаза, его сердце не пропитаться постепенно ее плотью? Уже первые прикосновения, – когда он, не решив еще, будет ли ей служить, поправлял своими пальцами художника складки ее одежды, – связали, приковали его к ней. Пальцы его рук уже хранили следы укола богини Кали.
Но, оставив в нем жало, она стала его избегать, отказывалась открыться ему. Теперь, когда любовь к ней пронзила его, оса вернулась в свою каменную оболочку; ему не удавалось ее оживить. Влюбленный в немую богиню сгорал на медленном огне. Достигнуть ее, обнять, уловить хоть малейший признак жизни, взгляд, вздох, улыбку – стало единственной целью его существования. Он нежился в самом заброшенном углу сада, похожем на джунгли, и предавался думам и слезам, сняв одежду и священный шнурок, с которым брахман не должен никогда расставаться. Но любовь к Матери открыла ему, что желающий думать о боге должен прежде избавиться от всех предрассудков. Он был словно потерявшееся дитя. В слезах умолял он Мать явиться ему. Каждый напрасно проведенный день доводил его до безумия. Он потерял всякую власть над собой. В отчаянии он валялся по земле на глазах у посетителей; он был предметом жалости, иронии, возмущения. Какое значение могло это иметь? Одно только было важно: он был на грани высшего блаженства, но перед ним стояла стена, преграждавшая ему путь. В своем возбуждении, которым ничто не управляло, он, не зная науки регулируемого экстаза – науки, которая в религиозной Индии на протяжении тысячелетий была тщательно разработана и проверена, со всей педантичностью, требуемой двумя факультетами – медицинским и богословским, – бросился наудачу вперед, ослепленный своим безумием. Он рисковал собой. Смерть всегда подстерегает неосторожного йога, который ходит над пропастью. Люди, видевшие его в эти дни смятения, рассказывают, что его лицо и грудь были красны от постоянного прилива крови, глаза полны слез, тело сотрясалось судорогой. Он был на грани полного изнеможения. Еще шаг – и неминуем провал в черную глубину, мозговой удар или же – прозрение.
Он прозрел. Стена рухнула…
Предоставляю говорить ему самому.[14] Его голос напоминает многим из нас интонации наших «божьих безумцев», великих духовидцев Европы:
«Как-то раз я чувствовал себя во власти невыносимой тоски. Мне казалось, что кто-то выжимает мое сердце, как мокрую салфетку… Муки терзали меня. При мысли, что я так и не удостоился благодати божественного видения, страшное неистовство овладело мною. Я думал: „Если так должно быть, довольно с меня этой жизни“. В святилище Кали висел большой меч. Мой взгляд упал на него, и мой мозг пронизала молния: „Вот. Он поможет мне положить конец“. Я бросился, схватил его, как безумный… И вдруг… Комната со всеми дверями и окнами, храм – все исчезло. Мне показалось, что больше ничего нет. Передо мной простирался океан духа, безбрежный, ослепительный. Куда бы я ни обращал взор, насколько хватало зрения, я видел вздымавшиеся огромные волны этого сияющего океана. Они яростно устремлялись на меня, с ужасающим шумом, точно готовились меня поглотить. В одно мгновение они подступили, обрушились, захватили меня. Увлекаемый ими, я задыхался. Я потерял сознание.[15] и упал… Как прошел этот день и следующий – я не имею никакого представления. Внутри меня переливался океан несказанной радости. И до самой глубины моего существа я чувствовал присутствие божественной Матери»[16]
Храм был с пятью стрельчатыми куполами. К нему вела открытая терраса над Гангой, между двойным рядом из двенадцати маленьких, с одним куполом, храмов бога Шивы. В противоположном конце просторного мощеного четырехугольного двора, лицом к Кали, стоял другой большой храм – Кришны и Радхи.[10] Целый мир символов: триединство природы-матери (Кали), абсолюта (Шива) и любви (Радхаканта: Кришна, Радха); арка, перекинутая между небом и землей.
Но владычицей этих мест была Кали. Она стояла высеченная из базальта, одетая в пышные ткани Бенареса, царица мира и богов. Она попирала ногами простертое тело Шивы.[11] Своими многочисленными руками она держала слева меч и отсеченную голову, справа – предлагала дары, делая знак: «Приди, не бойся». Она – сама природа, разрушающая и созидающая. Для того, кто умеет ее слышать, она еще больше – она Мать Вселенной, «Всемогущая Мать», которая открывается своим детям в разнообразии форм и в божественных воплощениях; видимый бог, который ведет избранных к богу невидимому, и, если это будет ей угодно, она может отнять у всякого живого существа последний признак его личности, его ego, и наполнить его сознанием абсолютного, безличного бога… «Я» ограниченное благодаря ей потонет в «я» безграничном – Атмане-Брахмане.
Но юный двадцатилетний жрец был далек от того, чтобы проникнуть хотя бы косвенными путями разума в ядро, где расплавляется всякая реальность. Единственной постижимой реальностью, будь она человеческая или божественная, было то, что он мог видеть, слышать, осязать. В этом отношении он нисколько не отличался от большинства своих соплеменников. Что сильнее всего поражает европейских верующих (протестантов еще в большей степени, чем католиков) в верующих Индии – это необычайная конкретность их религиозных прозрений.
Рамакришна, у которого значительно позже юный Вивекананда спросил: «Вы видели бога?» – ответил: «Я вижу его, как вижу тебя, – нет, еще яснее».
И чтобы еще больше уточнить, добавил: «Не в смысле ведантическом…» (То есть не в смысле безличном и отвлеченном, хотя и его он знает и прибегает к нему.)
И это совсем не является привилегией отдельных духовидцев. Каждый искренно верующий индус легко достигает этого: так богат и свеж еще у них источник творческих сил. Одна наша приятельница сопровождала в храм юную, очень красивую, умную, образованную принцессу из Непала. Молодая женщина долго молча молилась во мраке, напоенном благоуханиями, при свете единственной лампы, а выходя, спокойно сказала: «Я видела Раму».
Как мог Рамакришна не видеть «Мать с темно-синим лицом»?[12] Ее, такую видимую, воплощающую в образе женщины силы природы; божество, доступное смертным; ее, Кали…
В храме она обволакивала его запахом своего тела, обвивала его лианами своих рук и своих волос. Она совсем не была канонической фигурой с натянутой улыбкой, питающейся монотонными молитвами. Она жила, дышала, вставала с постели, ела, ходила, снова ложилась в постель. Вся храмовая служба была построена согласно ритму ежедневного порядка ее жизни. Каждое утро на заре звенели маленькие колокольчики, мелькали огоньки. В музыкальном зале свирель пела священный напев, сопровождаемая барабанами и кимвалами, – Мать просыпалась. В саду, благоухающем жасминами и розами, собирали гирлянды цветов для ее украшения. В девять часов музыка возвещала о служении, на которое являлась Мать; в полдень она сопровождала Мать, ложившуюся отдохнуть в жаркие часы на свое серебряное ложе.[13] Вечером, в шесть часов, музыка приветствовала ее, когда она снова появлялась. Еще раз играла музыка, звучали раковины и без передышки заливались колокольчики на склоне дня, под взмахи факелов ночной службы. И наконец, в девять часов вечера музыка провожала ее ко сну. Мать засыпала.
Жрец принимал участие во всех интимных актах ее жизни. Он одевал ее и раздевал, предлагал ей цветы и пищу. Он присутствовал при малом выходе и при отходе ко сну царицы. Как могли его руки, глаза, его сердце не пропитаться постепенно ее плотью? Уже первые прикосновения, – когда он, не решив еще, будет ли ей служить, поправлял своими пальцами художника складки ее одежды, – связали, приковали его к ней. Пальцы его рук уже хранили следы укола богини Кали.
Но, оставив в нем жало, она стала его избегать, отказывалась открыться ему. Теперь, когда любовь к ней пронзила его, оса вернулась в свою каменную оболочку; ему не удавалось ее оживить. Влюбленный в немую богиню сгорал на медленном огне. Достигнуть ее, обнять, уловить хоть малейший признак жизни, взгляд, вздох, улыбку – стало единственной целью его существования. Он нежился в самом заброшенном углу сада, похожем на джунгли, и предавался думам и слезам, сняв одежду и священный шнурок, с которым брахман не должен никогда расставаться. Но любовь к Матери открыла ему, что желающий думать о боге должен прежде избавиться от всех предрассудков. Он был словно потерявшееся дитя. В слезах умолял он Мать явиться ему. Каждый напрасно проведенный день доводил его до безумия. Он потерял всякую власть над собой. В отчаянии он валялся по земле на глазах у посетителей; он был предметом жалости, иронии, возмущения. Какое значение могло это иметь? Одно только было важно: он был на грани высшего блаженства, но перед ним стояла стена, преграждавшая ему путь. В своем возбуждении, которым ничто не управляло, он, не зная науки регулируемого экстаза – науки, которая в религиозной Индии на протяжении тысячелетий была тщательно разработана и проверена, со всей педантичностью, требуемой двумя факультетами – медицинским и богословским, – бросился наудачу вперед, ослепленный своим безумием. Он рисковал собой. Смерть всегда подстерегает неосторожного йога, который ходит над пропастью. Люди, видевшие его в эти дни смятения, рассказывают, что его лицо и грудь были красны от постоянного прилива крови, глаза полны слез, тело сотрясалось судорогой. Он был на грани полного изнеможения. Еще шаг – и неминуем провал в черную глубину, мозговой удар или же – прозрение.
Он прозрел. Стена рухнула…
Предоставляю говорить ему самому.[14] Его голос напоминает многим из нас интонации наших «божьих безумцев», великих духовидцев Европы:
«Как-то раз я чувствовал себя во власти невыносимой тоски. Мне казалось, что кто-то выжимает мое сердце, как мокрую салфетку… Муки терзали меня. При мысли, что я так и не удостоился благодати божественного видения, страшное неистовство овладело мною. Я думал: „Если так должно быть, довольно с меня этой жизни“. В святилище Кали висел большой меч. Мой взгляд упал на него, и мой мозг пронизала молния: „Вот. Он поможет мне положить конец“. Я бросился, схватил его, как безумный… И вдруг… Комната со всеми дверями и окнами, храм – все исчезло. Мне показалось, что больше ничего нет. Передо мной простирался океан духа, безбрежный, ослепительный. Куда бы я ни обращал взор, насколько хватало зрения, я видел вздымавшиеся огромные волны этого сияющего океана. Они яростно устремлялись на меня, с ужасающим шумом, точно готовились меня поглотить. В одно мгновение они подступили, обрушились, захватили меня. Увлекаемый ими, я задыхался. Я потерял сознание.[15] и упал… Как прошел этот день и следующий – я не имею никакого представления. Внутри меня переливался океан несказанной радости. И до самой глубины моего существа я чувствовал присутствие божественной Матери»[16]