– Матвей прав. Усталость снимет как рукой, если искупаться.
   Вскоре они были на берегу. Насыр пригласил Славикова и Шараева в свою лодку, взял в руки весла. Когда они были достаточно далеко от берега, Славиков сбросил одежду и прыгнул. Вынырнул он далеко от лодки и, отфыркиваясь, крикнул:
   – Егор Михайлович, жду тебя! Вода – чудо! Такой воды нигде не встретишь! – Он перевернулся на спину и поплыл, широко взмахивая руками.
   – Ныряйте, – улыбнулся Насыр Шараеву. Не пожалеете…
   – А вы?
   – Куда ж я денусь! – рассмеялся Насыр, они стали раздеваться. Кахарман и Игорь тоже прыгнули – с другой лодки. И поплыли – играясь друг с другом, беспричинно хохоча, – друзья не виделись целый год. Лишь Откельды остался в лодке – притянул к себе пустые лодки и улыбаясь смотрел на купающихся.
   – Ну что я говорил! – воскликнул Славиков, Шараев молча закивал в ответ. – Эта вода исцеляет раненые, заблудшие души городских людей. Правильно я говорю, Насыр?
   – Ты прав, Мустафа, как всегда!
   – Казахи зовут меня Мустафой! – рассмеялся Славиков – Так что не удивляйся. Им так легче.
   – А меня вы как будете называть? – спросил Шараев у Насыра.
   – Все будет зависеть от тебя самого. Если ты не откажешься от своей идеи перегородить Дарью плотиной, они назовут тебя Егинбаем, – сказал Славиков.
   – Как растолковать это имя – Егинбай?
   – Скажи – ты не отказываешься от своих идей: от плотины и Каракумского канала? Попрежнему мечтаешь направить в пески воду, чтобы там выращивался хлопок и рис?
   – Не отказываюсь.
   – Значит, они тебя отныне будут звать Егинбаем-сеятелем? Чем Егор лучше Егинбая? – Славиков лукаво улыбнулся и нырнул. Скоро лучи вечернего солнца окрасили воду красным, пора было возвращаться. Шараев действительно после купания чувствовал себя преотлично. В лодке он завел разговор с Насыром, спросил:
   – Если отвести часть воды Дарьи в каналы, – каким образом, по вашему мнению, это скажется на море?
   Насыр посмотрел на Шараева как на сумасшедшего:
   – Как можно преграждать путь воде, пущенной самим Аллахом? Я уже не впервые слышу об этом – море просто-напросто высохнет, вот и все!
   Насыр повернулся к Славикову, как бы приглашая выступить его судьей в совершенно очевидном вопросе, но Славиков сидел спиной к ним и не оборачивался.
   – Судя по тому, как часто упоминаете Бога, вы, наверно, не коммунист?
   – Почему же, коммунист я. В сорок втором на фронте был кандидатом, а после ранения попал в списки погибших. Меня однополчане приняли в партию посмертно. С тех пор я голосую и за партию, и за Бога, – пошутил Насыр.
   – Я к чему это спросил? – объяснился Шараев. – Сейчас, когда партия нацеливает нас на новые послевоенные задачи, нам надо учиться смотреть на вещи широко, масштабно. В вашем краю есть вода – это хорошо. Но в туркменских пустынях ее нет. Мы не можем с этим мириться – пустыня должна давать Родине хлопок и рис. Благосостояние родины должно крепнуть – иначе американцы задавят нас, как мух! – Он со снисходительной улыбкой посмотрел на Насыра. – Советскому человеку нельзя жить одним днем. Мы, коммунисты, должны думать о будущем!
   – Все это, конечно, так, – возразил Насыр, задетый за живое. – Но если обложить Дарью каналами – море наше скоро высохнет. И не будет благополучия ни у туркменов в пустыне, ни здесь. – Он с сомнением посмотрел на Шараева – Вот вы сказали, что американцы задавят нас, как мух. В войну мне не раз приходилось встречаться с американскими солдатами – есть, как говорится, из одной консервной банки. Это вполне дружелюбные люди – у них хватает своих богатств. Но если будет перекрыта Дарья – нас не американцы задавят! Мы сами себя задавим – высыхающее море будет мстить: и природе, и людям, живущим здесь. – Шараев по-прежнему улыбался снисходительно, и это снова задело Насыра за живое: – Мне трудно хвастаться тем, что я мыслю широко и масштабно. Я всего лишь обычный рыбак. В лодке воцарилось неловкое молчание, и, может быть, для того, чтобы сгладить его, Насыр полуречитативом начал петь.
 
Откуда дикому озерному гусю
Цену просторам степным знать!
Откуда дрофе, птице степной,
Озеру цену знать!
Откуда любым пустословам в ауле
Цену достойным знать!
Откуда вовек не знавшим кочевий
Цену земли знать!
Откуда глупцам, ушедшим с кочевки,
Как новую ставить знать!
Откуда меняющим место без толку
Цену народа знать!
 
   Славиков живо откликнулся и стал негромко переводить. В другой лодке речитатив Насыра подхватил Акбалак:
 
Чистейший и бесценный жемчуг
На дне морском в тиши лежит.
Чистейшее, цены безмерной слово
Во глубине души лежит.
Тот жемчуг, что на дне морском лежит,
Порой выносит бурная волна.
Чистейшее, безмерной мысли слово
Выносит горе с глубины, со дна.
 
   Шараев удивленно переводил глаза с одного на другого.
   – Для них привычное вам слово «коммунист» ничего не значит, Егор Михайлович. Они черпают мудрость и разум, положим, из этого эпоса, а не из краткого курса ВКП(б), как мы…
   Лодка Игоря и Кахармана давно была на берегу. Ребята разложили костер, сготовили ужин и теперь ждали старших. Когда старшие прибыли, они принялись расторопно угощать их осетриной. Насыр и Славиков с заметным одобрением поглядывали на своих детей.
   Разговоры за осетром велись прежние: о канале, о плотине. Но теперь в основном говорили профессор, Шараев и Болат – студент Славикова, который специально приехал в Акеспе, чтобы увидеть профессора, по которому уже соскучился. Насыр наконец понял, почему Славиков привез с собой Шараева – ему надо было показать рыбакам хотя бы одного из своих противников, чтобы они убедились, как серьезна проблема Синеморья, как упрямы в своих доводах оппоненты.
   Профессор в начале разговора, представляя Болата, добавил:
   – Этот парень оказался не только самым толковым моим студентом, но еще и земляком: он тоже из Оренбурга родом; русский, стало быть, казах…
   – Было время, когда Оренбург считался казахской, землей, – включился в разговор Насыр. – До сих пор там живет много казахов; у меня там немало родственников.
   – Ты прав, Насыр. Территории тогдашних кочевых племен были размыты – они свободно перемещались от Иртыша до Волги. Только в восемнадцатом веке они осели – тогда-то и удалось русским ученым занести в карты Синеморье.
   Болат заметил:
   – Но море впервые было отмечено еще во втором веке до нашей эры – в записках китайских ученых; как «Северное море». А в картах арабских ученых указаны точные его очертания и размеры…
   – Мустафа, ну и хороший у тебя ученик! – воскликнул Акбалак. – Желаю ему одного: чтобы и человеком стал хорошим!
   Славиков похлопал Болата по плечу:
   – Станет, я не сомневаюсь! Еще будете гордиться им! А в отношении моря – действительно: оно из древнейших на земле! Когда-то Синеморье, Каспий и Балхаш были единой водой, единым огромным морем посреди степи…
   Между тем Шараев сказал:
   – Матвей Пантелеевич, мы увлеклись историей – давайте поговорим о дне сегодняшнем.
   – Сегодняшний день Синеморья тревожен – нельзя говорить о нем, не имея в виду будущего, которое его ожидает.
   – Наше будущее – в мелиорации! – нетерпеливо вставил Шараев. – Это докажет Каракумский канал. Вода Дарьи принесет в пески жизнь, изменит быт людей. В песках, где сейчас не растет ничего, будут цвести сады! А что такое деревья для песков? Даже школьнику не надо объяснять, что лесопосадки – это единственное средство остановить движущийся песок!
   – Напрасно, Егор Михайлович, вы упрощаете понятие мелиорации. Это не только орошение пустынь или осущение болот. Это целый комплекс вопросов побочного характера. Это и борьба с эрозией, и освобождение солончаков от соли, и борьба с ветрами, и сдабривание химикатами земель, лишенных гумуса, и прочее. Вы же, Егор Михайлович, по сути дела твердите одно – оросить и получить урожай! Это банально – не нужно быть ученым для этого! Мозги нам, в конце концов, даны для того, чтобы думать – а что будет завтра? Вы рисуете масштабные картины – поля, сады, но напрочь забываете о так называемых побочных эффектах. Я же утверждаю, что именно они в скором времени катастрофически дадут знать о себе – эти мелочи обретут такой масштаб, что не нужны нам будут эти сады, эти поля! Природа – не мальчик на побегушках, шутить с ней опасно. Вы же пытаетесь закидать эти проблемы шапками – вы ни разу не усомнились в своей правоте!
   – Матвей Пантелеевич! – вскричал Шараев. – Вы забываете, что нам необходимо резко увеличить производство хлопка и риса! Этого от нас требует партия – и не выполнить ее приказа нам нельзя!
   – Я не утверждаю, что нам не следует орошать засушливые места! Я говорю, что нам следует жить и действовать в согласии с природой, а не ей вопреки. В Средней Азии и Казахстане издревле существуют методы мелиорации – они прошли испытание не одной сотней лет. Ни один из них не противоречит природе, а напротив – сливается с ней. Вы с академиком Крымаревым спроектировали Каракумский канал. Вы хотите, в сущности, разбазарить воду двух рек! Канал станет несчастьем для здешнего народа! Да-да, ибо вы не можете аргументировать, что этот канал не будет способствовать увеличению заболоченных мест! – Последние свои слова Славиков сказал громко, распалясь не на шутку.
   Молодежь, сидевшая отдельно от стариков – поодаль, повернула головы в их сторону. Игорь быстро встал, подошел к отцу и сел рядом. – Шараев был в неловком положении, он сказал, оглядывая присутствующих:
   – Не обращайте на нас внимания. Мы с Матвеем Пантелеевичем часто расходимся во взглядах в последнее время. Что ж, столкновение мнений в науке – дело естественное…
   – Это давно похоже на бесцельную перебранку! – махнул рукой Славиков. – Оставим высокий штиль…
   – Вы совершенно правы, Матвей Пантелеевич! – Шараев улыбнулся. – Хорошо бы наши доводы проверить в деле…
   – О каком деле можно говорить, Егор Михайлович! По вашему, природа должна превратиться в полигоны наших непродуманных идей?! Учтено ли, к примеру, что будет с теми людьми, которые останутся жить на берегу высыхающего моря? Можете представить, что с ними произойдет? Хотя бы раз Крымарев задумывался об этом?
   – Работы хватит всем, Матвей Пантелеевич! Вы забываете, что со временем Казахстан должен превратиться в огромную созидательную площадку. По предложениям академика Лысенко нам предстоит распахать в Казахстане миллион гектаров целинных и залежных земель…
   – Ты прекрасно знаешь, – холодно парировал Славиков, – как я лично отношусь к замыслам академика Лысенко. Но я не о нем… Жаден стал человек, тороплив – и чем дальше, тем больше. У человека в руках теперь техника – он стал похож на дикаря, которому дали в руки динамит. И никто не хочет понять очевидного: завтра покоренная, с позволения сказать, природа начнет мстить человеку, и эта месть будет равносильна адову огню!
   При упоминании адова огня Откельды провел ладонями по лицу. «Иа, Алла, сохрани нас», – прошептал он.
   Конечно, эти простые люди были наивны: вряд ли они сейчас могли себе представить, какое несчастье ожидает их завтра. Это не укладывалось в их сознании. Перед ними по-прежнему плескалось море, полное чистой воды и крупной рыбы; над морем голубым бесконечным шатром раскинулось небо – какая такая могла найтись в мире сила, способная погубить это плодородное побережье, это золотое солнце, щедро светившее над ними из года в год, из века в век – тысячи и тысячи дней подряд! И только через много лет, после этого чудного вечера с костром на морском берегу, с жирной осетриной на вертеле Насыр будет вынужден сделать горький вывод: «Нет на свете существа более жестокого, более безжалостного, чем человек!»
   – Это не преувеличение, Егор Михайлович, не метафора, – продолжал профессор. – Спроси-ка у Насыра, он многое повидал в жизни. Самым страшным днем он считает день, когда увидел, что такое наши «катюши». Что в сравнении с теми невинными «катюшами» нынешняя техника! Пожалуй, только Хиросима и Нагасаки дают приблизительно представление о ее разрушительной мощи. Если мы гуманны, если мы зовемся на земле людьми, мы должны беречь равновесие в природе по мере того, как возрастает наша мощь. Взял у природы – позаботься вернуть. Все остальное равносильно самоубийству. И мы, ученые, лучше всех должны это понимать.
   – Каракумский канал спроектирован бездумно – лишь бы отрапортовать: построили! Лишь бы отрапортовать – есть хлопок и рис, есть миллион тонн! А тебе, кстати говоря, известно бедственное положение многих рек и озер в США, коли уж нравится тебе в своих аргументах ссылаться на Америку? Сейчас они делают все возможное, чтобы исправить свои ошибки. Это им удастся. А нам? Сомневаюсь – слишком мы слабы, слишком ленивы и бездумны.
   – Как вы такое говорите! – почти что шепотом воскликнул Шараев, инстинктивно оглядываясь.
   – Здесь нет людей, которые бы занимались доносительством! И вообще, мне нечего бояться. Пора освобождаться от страха – мы не рабы… Не спорю – стране нужны и хлеб, и хлопок, и рис. Но прежде чем вырастить хлеб, рис, хлопок – надо вырастить ученых и хозяйственников, ответственных за ту землю, на которой они хотят вырастить это. Вот за что болит моя душа! Если не мы, то кто должен предвидеть будущее? Какие же мы ученые, если у нас есть одна извилина, чтобы думать о приросте хлопка и риса, а второй извилины – подумать о сотнях, тысячах людей, которыми жертвуем мы ради этого самого прироста, – нету! Ведь мы всех этих людей практически превратим в беженцев. Не нужна нам такая мелиорация – и социализм, в конечном итоге, такой не нужен! Наука должна быть гуманной, в первую очередь ей следует думать о человеке. И грош ей цена, если она забывает о нем. Сейчас же она – в подчинении у ведомств…
   – Риск, говорят, благородное дело, – возразил Шараев, пропустив мимо ушей слово «социализм», но Славиков его тут же перебил:
   – Оставим этот разговор, Егор Михайлович. Я уже сказал – это не полемика, а никчемные препирательства. Ты не хочешь спорить по существу. – Он оживился, взглянув на Акбалака. – Давайте лучше послушаем жырау. Акбалак-ага, спойте нам, пожалуйста… – И он улыбнулся столь приветливо, что Акбалак без слов взял в руки домбру. Было ему тогда уже за пятьдесят, но это ничуть не отражалось на его голосе. Он ударил по струнам, и стало ясно, что жырау будет играть «Бурю».
   Сначала домбра спокойными, размеренными звуками повествовала о солнечных бликах, поигрывающих на покойной, ласковой воде. Но недолго море оставалось тихим. Звуки домбры становились тревожнее, громче – это приближалась буря. Еще два-три промежуточных аккорда – и вдруг все взрывается. Скрытые туманом стонут волны – их бьет о каменные скалы, но они не теряют своей ярости – снова несутся, вздыбившись белыми, острыми хребтами, угрожая раздавить всякого, кто попадется им в пути. Лишь Ата-балык и его верная подруга Рыба-мать не боятся этих волн – их бросает вместе с волнами вверх и вниз: так резвились они, полные сил, не опечаленные завтрашним днем. Даже бурый сом не осмеливался в эту бурю выходить в море – он пережидал ее в относительной тиши, в тени большого торчащего камня, который отчасти служил для него волнорезом. А вся остальная рыба, которая помельче, ушла на дно, зарылась в ил, песок. Долго бесновалось море, пела домбра, словно решило оно вдруг выплеснуться из берегов, обрести неведомую доселе свободу – и звуки домбры в этом месте тоже ширились, далеко разлетались от берегов, которые держали в плену могучую воду. Но не только про это хотел рассказать в своем известном кюе Акбалак – ничего бы не стоила домбра Акбалака, если бы не было в ее звуках сердца человека. А сердце человека в этом кюе билось восторженно, в унисон могучему разбушевавшемуся морю, рвущемуся к свободе, – разве не таков и сам человек? Разве и он не мечтает о такой свободе? И разве не так же прекрасен он, когда борется за нее? Шараев и видел и слышал домбру впервые и был поражен тем, как много может рассказать этот незатейливый инструмент в руках настоящего домбриста. Невольно он воскликнул, склонившись к уху Славикова: «Это же просто изумительно, Матвей Пантелеевич! Какая сильная, звучная пьеса! Теперь-то я нисколько не сомневаюсь, что не зря поехал с вами». Профессор молча кивнул. Акбалак, закончив кюй, неспешно отложил домбру и вытер пот со лба; потом обратился к Шараеву с вопросом: откуда он родом?
   – Я москвич.
   – Я спрашиваю: где твои корни? Из каких мест твои предки?
   – Мои родители тоже были москвичами, – ответил Шараев.
   Акбалак вздохнул:
   – Невесело, наверно, жить в каменном городе, Екор? Ну а песни ты знаешь какие-нибудь?
   – Лучше наших народных, русских песен мне ничего еще не приходилось слышать. Но я хочу сказать как человек с некоторым музыкальным образованием, что ваша домбра – это чудеснейший, оказывается, инструмент…
   – Я рад, что тебе понравился мой кюй, – оживленно ответил Акбалак. – Но хотелось бы услышать, как ты поешь. Давайте забудем спор, а ты, Екор, спой нам…
   Работая над проектом, Шараев много поездил по Средней Азии, но не сходился близко с местными жителями. Среди казахов в таком теплом дружеском кругу он был впервые, и сейчас, пожалуй, жалел, что этого не случилось прежде. Ему нравились и Насыр, и Акбалак, и все время молчащий Откельды – могучий, бритоголовый.
   – Мустафа, давай-ка нашу любимую, – промолвил Насыр и, откашлявшись, протяжно запел:
 
Черный ворон, черный ворон,
Что ты вьешься надо мной?
Ты добычи не добьешься,
Черный ворон, я не твой!
 
   Голос у Насыра был сильный, глубокий. «Ну, чем не русский человек! – вдруг подумал Шараев против своей воли, и теплое, близкое чувство шевельнулось в нем и стало расти к этому крепкому, невысокого роста казаху. – Ведь и эти люди, простые казахи, такие же широкие души, как мы, русские…»
   Насыру стал подпевать Славиков, скоро и домбра Акбалака включилась в песню.
 
Полети в мою сторонку,
Скажи маменьке моей,
Ты скажи моей любезной,
Что за родину я пал.
 
   Потом и Акбалак стал подпевать. Сильный, звучный, почти что профессиональный голос жырау окрасил песню величавостью, плавностью. «Да ведь они все здесь чертовски талантливы! – продолжал размышлять Шараев. – Вот что значит жизнь у моря: на воле, рядом со стихией». И он тоже стал подтягивать:
 
Калена стрела венчала.
Среди битвы роковой.
Вижу, смерть моя приходит,
Черный ворон, весь я твой!
 
   – Не хочешь, а заставят петь, правда? – Славиков похлопал Шараева по плечу и довольно рассмеялся.
   Печальная, раздумчивая песня летела по темному небу, над тишью пустыни, над волнами – спокойными, серебристыми от света луны, давно взошедшей, над перевернутыми лодками. Время от времени слышался храп привязанных лошадей, лай собак из аула, мелкие звуки плещущейся рыбы.
   Привлеченная красивой, протяжной песней к берегу двигалась Ана-балык. Она двигалась небыстро. Вот нашла узкую полоску песка и, высунув голову, стала слушать. Не вовсе безопасным это было удивление. Как-то у Акеспе она вот так же безмятежно заслушалась – и чуть было не пришлось вступить в схватку с бурым сомом. Хорошо, с берега закричал мальчик, увидев сома. Ана-балык вздохнула и поплыла в море.
   Тем временем с берега уже полилась другая песня – ровная, бархатная. Ее пели Акбалак, Насыр и Откельды. А огромный бурый сом как раз в это время приближался к берегу – его влекла сумасшедшая Кызбала, которая бродила по берегу со своим старым, уже немощным псом. Ничего не знала она о приезде гостей, не было ей дела до них даже сейчас – до костра, до песен. Она жила своей особой жизнью, ничто не касалось ее темного сознания. Впрочем, иногда она подсаживалась к женщинам, собравшимся посудачить, но никто из них никогда с ней не заговаривал – молча она пила чай и уходила не попрощавшись, так же как и появлялась – никого не приветствуя. Целые дни Кызбала проводила на морском берегу – в горькой печали, в ожидании утонувшего сына.
   Сейчас она как обычно шла по берегу. Собака невдалеке бежала за ней. Вдруг собака жалобно заскулила. Кызбала обернулась. Сом, открыв огромную пасть, вместе со струей воздуха всасывал бедную тварь, которая упиралась всеми четырьмя лапами в песок. Произошло это почти мгновенно – собака исчезла в рыбьей пасти. Кызбала сердито замахала руками, закричала:
   – У, проклятый! Подкараулил, да? Чтоб ты сдох, слышишь? Чтоб ты сдох! – И она пошла дальше.
   Назавтра московских гостей ожидало увлекательнейшее зрелище – состязание скакунов. По получении телеграммы Насыр и другие аксакалы решили отложить это празднество до приезда гостей. Ранним утром молодые джигиты тихим ходом отправились к кону – оттуда они должны были промчаться во весь опор до подножия Караадыр. Тем временем же в Караое началось веселье, шумной толпой люди стали стекаться к месту, где начались конные игры: байга, кокпар, тенге алу. Чуть поодаль крепкая молодежь начала состязаться в силе, на солнце мелькали потные, смуглые спины. Шараев, Славиков и Насыр снова слушали Акбалака.
 
Я не слезу с коня, что в скачке скор,
На верблюда навьючу я свой шатер.
Для свободы я вырос, как дикий кулан,
Чтоб пастись, мне нужен степной простор.
Я тростник у реки, где пески легли,
Я стеблем своим не коснусь земли,
Я как тополь, что вырос среди песков,
Даже ветры согнуть меня не смогли.
Я как сук, устоявший и в бурелом,
Хоть руби, не расстанусь я со стволом.
Грудь в железе моя, лицо – булат,
Бей о камни, а я не склонюсь челом.
 
   Когда он пел свою очередную песню, его стали обступать девушки в длинных платьях с пышными оборками понизу и джигиты в праздничных одеждах.
   – А молодежь слушает песни Акбалака? – поинтересовался Шараев. – Или они поют лучше?
   «В самом деле – поют они песни Акбалака или нет? Или у них свои песни, соответствующие времени?» – подумал Славиков. Сколько он ни приезжал сюда, ему как-то не доводилось слушать, как поет молодежь – Неужто и здесь те же проблемы: у старших своя жизнь, а на подрастающее поколение, увы, не хватает времени? А ведь есть казахам, что передать своим детям, есть! К примеру, знаменитое казахское гостеприимство, которое глубоко запало в душу профессору. Любую твою просьбу казах исполнит с охотой, как будто у него совершенно нет никаких своих дел. Хорошо у них и с почитанием старших: младшие не смеют ослушаться людей поживших, людей с большим жизненным опытом. Да, казахам необходимо осознать особенность своего духовного, морального уклада и ни в коем случае не терять ее, а приумножать, беречь – тогда они могут быть спокойны за свое будущее. Самосохранение нации – это ведь реальная проблема, а не досужий вымысел в наше беспокойное время, когда одна за другой нации, втянутые в процессы урбанизации, в гонку научно-технического прогресса, превращаются из наций в омассовленные общества…
   Вот какие размышления повлек за собой вопрос Шараева. Акбалак, выходя из круга молодежи, тронул задумавшегося профессора за рукав. Славиков поднял голову и приветливо улыбнулся. Между тем джигиты и девушки запели – Славиков и Шараев стали слушать.
   – Вот тебе и ответ на твой вопрос! – воскликнул, наконец, Славиков. – Ты слышал, сколько в их песнях задора и нормальной беспечности!
   – А в песнях Акбалака больше печали и дерзости… – промолвил Шараев после молчания. – Не буду скрывать – они мне нравятся больше, хотя я человек еще не старый вроде.
   – Но не это главное! – воскликнул профессор. – Главное, что казахи – это великолепный народ! Тихие, трудолюбивые, бескорыстные – всегда делятся последним с тем, кто нуждается. Умеют они и веселиться – крепко, от души! Что мы сейчас и наблюдаем.
   А посмотреть было на что.
   В байге, тенге алу и куресе джигиты из близлежащих скотоводческих аулов опередили рыбаков. Рыбаки поначалу не очень огорчились. Но когда и в кыз куу они проиграли, то веселья в них поубавилось. Тогда они принялись ждать главного состязания – скачек. Славиков не без иронии заметил:
   – Насыр-курдас, что же произошло с рыбаками? Все призы достались соседям: палуаны у них, стало быть, ловчее?
   – Е, Мустафа, ты ведь знаешь, как бывает, капризна удача. – Вдруг печаль нашла на его лицо. – Самых храбрых наших джигитов сожрала война…
   Профессору стало неловко: не обидел ли он друга неуместной шуткой?
   – Подожди огорчаться, Насыр. Главный приз будет у нас – вороной Мусы в наилучшей форме.