Аркадий Зарайский, как и Гвоздев, «окруженец». С его слов, он младший лейтенант интендантского взвода стрелкового полка, проявил при выходе из окружения чудеса стойкости и героизма, а без оружия вышел к нашим по той причине, что в самый опасный момент был вынужден вступить с фашистом в рукопашную схватку, а винтовка в этой борьбе оказалась лишней, так как мешала ему душить и стискивать наетую шею ненавистного гада.
   Вот так, по причине несправедливости жизни, героическому Сараю, вместо заслуженного ордена или, на худой конец, медали «За отвагу», сорвали с гимнастерки недавно только полученные, новенькие погоны и впаяли месяц штрафбата.

XI

   Почти все, за редким исключением, в партии, выгруженной из «телятников» в чистое поле, были окруженцами, жертвами кровавого и поспешного отступления под Белгородом. У всех клеймом на лбу горела цифра 270. И хотя в реальности сдавшихся Зарайский, или Сарайский, как успел его окрестить Потапыч, безмерно рад тому факту, что он – один из многих.
   Под стук колес трясущегося на рельсовых стыках, заиндевелого изнутри «телятника», доверительно понижая голос, дыша паром Демьяну в лицо, он рассуждает о том, что несправедливо их, простых солдат, наказывать за просчеты и глупость военачальников. Во всем виноваты штабные чины, а отдуваться приходится им, фронтовым офицерам – армейской «косточке», на которой держится хребет фронта. Болтовня Сарая начинает донимать даже равнодушного ко всему Гвоздева, и он молча закрывает глаза и лицо ладонями.
   Вся беда в том, что в самой глубине души он считал, что действительно виноват. Потому и не стал скрывать позорный эпизод выхода из окружения, хотя некоторые из тех, кто находился с ним в отстойнике, всячески его от этого отговаривали и называли его простофилей и дураком.
   – Молчали бы про свой плен, несмышленый вы человек… – сокрушенно качая головой, с досадой, вздыхал интеллигентный Зябликов.
   А Потапыч перебивает его, с презрительностью говорит, что врать Родине не полагается, и если повел себя, как трус, то должен осознать, покаяться и искупить.
   Этот в чем-то похож на Коптюка. Все разговоры у него только об одном – скорее добраться до фашистских гадов, чтобы душить и рвать их в клочья. Сам бывший разведчик родом из Смоленской области. Зябликов говорит, что полицаи сожгли его мать и старшую дочку, вместе с другими односельчанами. За пособничество партизанам. Жена с двумя меньшими вроде успела эвакуироваться, но уже год, как Потапов от них никаких вестей не получал. Штрафная доля его тяготит, вот и рвется в бой, чтобы скорее умыть свой позор во вражеской или в собственной крови.
   Слушая Потапова и остальных, Демьян иногда думает, что Коптюк прав, и его отношение к «переменнику» Гвоздеву – абсолютно заслуженное. Но все равно слова взводного язвили больнее, чем осколок мины. Словно кипятком, насквозь, проваривали его всего гремучей смесью, где было все – и жгучая обида на несправедливость произошедшего, и такой же жгущий позором стыд. И возразить-то своему комвзвода, старшему лейтенанту Коптюку, «переменник» Демьян Гвоздев ничего не мог.

XII

   Окруженец… Пятно побывавшего в плену теперь выжжено у него в душе, смердит и чадит несмываемым позором. И месяца еще не прошло с того жуткого мига, когда вражеский снаряд выбил весь дух из его «тридцатьчетверки», наполнив башню и его голову звоном и кроваво-красными всполохами. Этот звон, чугунный и тяжкий, не умолкает и теперь, плещется после отбоя, стукает в стенки черепной коробки багровым маревом. Во время беспокойного, на минуты нисходящего сна, все повторяется снова. Он опять оказывается зажатым в стальном танковом гробу.
   Тесное пространство башни наполняется едким дымом, становится нестерпимо жарко. Он не помнит, как оказывается на броне. Чьи-то руки тянут его за шиворот. Он оборачивается и узнает по глазам заряжающего Витю Барышева. Его лицо покрыто черной копотью. Вернее, часть лица. Кусок щеки срезан и свисает лоскутом, обнажая челюстную кость и мышцы, и оттуда на комбинезон Вити и на броню хлещет алая кровь.
   В этот момент у живота его начинает биться что-то твердое и тяжелое. Это его ППШ, он стискивает автомат в руках и что есть силы жмет на спусковой курок. Очередь летит в смазанные на грязном снегу серые фигурки. Они прыгают и скачут, набегая на горящий танк по белому полю. Грохота очереди и истошный крик заряжающего Демьян не слышит. Взрывом словно загнало в уши по куску рельсы, и по ним теперь кто-то колотит со всей мочи.
   Демьян, ударяясь боками о бортовые выступы и не чувствуя боли, скатился по броне и упал в снег. Он попытался вытащить из-под себя неудачно вывернувшийся автомат, но голова вдруг стала неподъемно тяжелой, и эта тяжесть стала расходиться по рукам и ногам, разливаться по всему телу. Принявший его при падении снег показался мягкой пуховой периной, которая обняла и связала его движения. Чугунный звон в висках усилился, разросся до горячего багряного вала, который навис над ним, заслонив собой тусклый дневной свет, а потом вдруг рухнул, потушив его сознание.

XIII

   Очнулся тогда Демьян от холода и сильной боли в голове. Совсем рядом звучала немецкая речь. Кто-то отрывисто и громко выкрикивал команды, как будто выстреливал их из пистолета. От этого неприятного, близкого вражеского крика голова начинала болеть еще сильнее. Демьяну показалось, что этот голос звучит из громкоговорителя, который установлен прямо у него в черепной коробке. Он попытался пошевелиться и только тут почувствовал, как он замерз. Тело, одеревеневшее, не хотело слушаться. Чьи-то руки тут же подхватили его за локоть, заботливо поддерживая. «Товарищ командир! Очухался!..» – услышал он шепот, и волна радости захлестнула его. Это был голос сержанта Николаева, механика-водителя. Слава богу, значит, этот фашистский крик ему померещился. Николаев помог ему сесть и тут же принялся отряхивать спину комбинезона от снега.
   Гвоздев огляделся вокруг. Радость тут же сменилась смертной тоской. Человек двадцать красноармейцев сидели прямо на утоптанном снегу, между траншеей и проволочным заграждением. Вид у всех был такой, будто они побывали в топке паровоза: закоптелые, черные, отрешенно-потерянные. Один, сидя на корточках, покачивается вперед-назад, как маятник, у другого – остановившийся взгляд, в котором застыл ужас, а губы что-то бормочут под нос.
   Из окопа высунулся немец. Упершись прикладом винтовки в бруствер, он навалился животом на край траншеи и снова что-то закричал в сторону проволоки. «Разорался, гад», – шепотом буркнул Николаев. Механик был совсем еще молодой, мальчишка, медлительный в действиях, но исполнительный, по национальности – чуваш. Можно сказать, что из-за него фашисты гвоздевскую «тридцатьчетверку» и подожгли.
   А ведь успели они шороху навести, и Витя Барышев дослал бронебойный и мастерским выстрелом одну самоходку фашистскую расколотил. Демьян сорвал голос, крича, чтобы скорее уходили влево. Немецкое штурмовое уже всадило один снаряд в нескольких метрах правее танка, и надо было срочно сменить позицию. Развернуть машину Николаев успел, а вот чтобы нырнуть в неглубокую ложбинку, присмотренную Гвоздевым левее, – с этим замешкался. А потом – замелькало все, словно в кошмарном бреду. Взрыв, контузия, гибель Барышева, немцы, ранение, страшная, будто наизнанку вывернутая, смерть Николаева… А потом, не помня себя от боли и страха, не обращая внимания на спазмы голода в животе и окоченевшие пальцы, он ползком пробирался к своим.

XIV

   Тогда, под Белгородом, среди рева и уханья взрывов немецких мин, в суматохе отступления, «смершевцы» толком не разбирали, каким образом ты оказался в плену. «Окруженец?! Ясно!» – приговор вынесен и доказывать что-либо уже поздно. Дорога одна – в штрафбат.
   Демьян, оглушенный произошедшей с ним катастрофой, гибелью своего экипажа, даже не вступал в разговоры с дознавателями и следователями, которые его допрашивали. Машинально, как снаряд в казенник, посылал им в ответ «да» или «нет». Как правило, соглашался, потому что «да» говорить было не так мучительно, физически легче.
   Больше всего на свете ему хотелось тишины, полного, абсолютного отсутствия звуков. На первом допросе он пробовал даже отвечать молча, кивком головы. Но так в затылке и в макушке сразу возникала пульсирующая боль, которая, нарастая, захлестывала его и не давала думать.
   Все, задававшие вопросы, были на одно лицо, затянутые в скрипучие портупеи, в скрипучих сапогах, со скрипучими голосами. Этот нескончаемый скрип будто буравил мозг Гвоздева, пробиваясь сквозь пелену плотного тумана, окутывавшего его сознание. Голова мучила его поначалу, особенно в пересыльном пункте, но потом приступы боли стали повторяться реже и делались слабее. Зато в полный голос заявила о себе нога, которая не давала покоя.
   Левая нога гудела, отдаваясь рвущей болью до самой ключицы. Когда маршевая колонна вошла в лес и они стали продираться сквозь бурелом, идти стало совсем тяжело. Луну затянуло тучами, как только они покинули окрестности деревеньки.
   Когда сил продираться сквозь заросли уже совсем не осталось, колонна очутилась на небольшой поляне, а скорее – вытянутой прогалине, редко засаженной молодыми деревцами. Тут и прошелестело по цепи долгожданное, спасительное: «Привал!»
   Непроглядная темнота вдруг посветлела. Сквозь желтушную полумглу проступили черные каракули сплетений голых веток. Глаза, привыкнув к странным сумеркам, могли разглядеть едва отличимые от стволов деревьев, неясные силуэты. Демьян подумал, что уже начало светать. Его мысль тут же шепотом озвучил один из ближних силуэтов.
   – Слышь, неужто светает?.. – проговорил он, шевелясь, словно большой мешок.
   Гвоздев по голосу признал Сарая. На самом деле он оказался на пару метров дальше, чем казалось в темноте.
   – Какое светает… Еще пяти нету. Это луна, вишь, сквозь тучи пробивает… – негромко откликнулся кто-то.
   – Луна тебе в дышло. Нынче новолуние, никакой луны в помине нету, – прокомментировал голос Потапова. – Не иначе, немец свои «фонари» подвешивает… Значит, где-то близко гады…
   – Что за такие «фонари»? – с любопытством спросил тот же молодой голос.
   – Какие «фонари»? Которые на столбах. Фашисты ходят и расставляют, – с издевкой проговорил тенорок Зарайского.
   – Известно какие… – объяснительно ответил Потапов. – Осветительная ракета, на парашюте.

XV

   Словно бы в подтверждение его слов, чуть проклюнувшееся освещение почти полностью погасло. В то же время по взводу разнеслась весть, что выдают «сухие» пайки. Эту миссию собственноручно осуществлял замкомвзвода Дерюжный. Этот «переменник» занимал во взводе ключевую должность, отвечая за обеспечение своих сослуживцев куревом, едой, боеприпасами и всем прочим, что до зарезу понадобится в нехитром и одновременно сложном быту штрафников.
   Во взвод Коптюка Иван Семенович, как уважительно величали его остальные «переменники», попал из снабженцев. Должность в прежней офицерской жизни имел высокую, как говорили, чуть ли не на уровне начальника службы снабжения дивизии. Хотя ни в манере поведения, ни в разговоре даже намека никогда не делал Дерюжный на прошлые свои высокие положения, а невольно ум, умение находить со всеми – от старшего командира до последнего «переменника» – общий язык и какая-то внушительная серьезность сразу в нем чувствовались, вызывая уважение. Еще обладал Семеныч большой физической силой, что тоже добавляло ему весу в армейском коллективе.
   Грехи свои Семеныч искупал очень старательно и уже успел снискать своими способностями хозяйственника добрую славу не только во взводе и 1-й роте, но и в батальоне. Ходили слухи, что сам комбат по представлению начпрода рассматривал вопрос о переводе столь ценного бойца в постоянный состав службы снабжения.
   Вот голос Дерюжного раздался совсем близко. Он спрашивал фамилию и тут же спорыми движениями, почти на ощупь выдавал пайки: каждому в руки, дотошно перечисляя расфасованные порции. «Потапов? Держи, Потапыч… Сухари… Вот махорка… Тушенка… И чуть – сладкой жизни… Кто? Зарайский… Держи, Аркадий… Сухари… Махорка… А ты ж не куришь… Вот тебе сладкой жизни – дополнительная порция». Пришел черед и Гвоздеву принимать дрожащими от усталости руками вожделенный перечень.
   – Получи, Демьян… – подытожил штрафник.
   – Расписаться не забудь, хе-хе… – закхекал Зарайский.
   – Спасибо, Иван Семеныч… – поблагодарил Гвоздев, не обращая внимания на Зарайского.
   – Распишетесь позже… когда немец свету прибавит… – поддержал шутку Дерюжный, но серьезным, свойственным ему тоном.
   – Как нога? – вдруг спросил он Демьяна.
   – Болит… – ответил Гвоздев с досадой и, одновременно, захлестнувшей его признательностью.
   Раздосадовался он на то, что собственный голос показался ему каким-то дрожащим, жалующимся.
   – Ничего, терпи… Поговорю с фельдшером… что-нибудь для раны чтоб. Или посмотрит твою ногу… Может, доктор.... – пообещал замкомвзвода, играючи подымая одной рукой объемный мешок.

XVI

   Гвоздев, совсем растерявшись, даже не успел пробормотать «спасибо», а Семеныч уже растворился во мгле, которая снова сгустилась до непроглядной. Но в душе стало светло от теплого человеческого слова и участия. И еще сухарь, твердый, как камень, который никак не хотел размягчаться во рту, но все равно добавлял приятных ощущений. Демьян, не в силах бороться с голодом, торопливо, судорожным движением руки засунул сухарь, еще когда пытался отвечать Семенычу.
   Рядом в темноте скрежетала вскрываемая консервная банка, а Демьян наслаждался кисловатым вкусом ржаной массы, запивая ее водой из фляги.
   – Во человек… – раздался голос Потапыча. – Голова… Каждого по голосу различил. По имени и фамилии помнит, у кого что, какие надобности, курящий там, или сахарку подсыпать…
   – Ага, Гвоздю вон ногу чуть не отнял выше колена… – с ехидной насмешкой, набитым ртом, выговорил Зарайский. – Для пополнения мясных запасов старшины Мурзенко…
   Демьян хотел ответить ему что-то резкое, но вдруг раздался протяжный хлопок. Он прозвучал так оглушительно громко и близко, что Демьян чуть не подавился ржаной массой и вздрогнул от неожиданности. Тут же запоздало, почти машинально, мелькнула мысль, что хорошо, что темно и его испуг никто не увидел.
   – Винтовочный… – успел проговорить Потапыч, и звук его голоса заглушила череда последовавших один за другим выстрелов. Одиночные хлопки вдруг перехлестнула тарахтящая сухая очередь. Длинная, потом, с паузами в доли секунды, одна за другой – короткие. Потом они пошли стучать внакладку, одна на другую, свиваясь и замешиваясь с винтовочными выстрелами.
   Беспорядочная волна звуков нарастала, двигаясь откуда-то от головы колонны, справа. Темнота по-прежнему оставалась непроглядной, отчего казалось, что стрельба раздается совсем рядом.

XVII

   Вдруг раздалось гулкое «та-та-та». Пулемет бил оглушительно громко, как будто с дьявольской скоростью и силой мощный стальной пресс колотил по наковальне. Пулеметные очереди словно послужили командой. Темнота впереди озарилась красными всполохами, оттуда донеслись неясные крики, шум.
   Как будто искра побежала по «переменникам». Темная масса силуэтов штрафников, смутно проглядывавшихся в свете снова подвешенной немцами осветительной ракеты, пришла в движение, закопошилась, зашумела, спешно запихивая в вещмешки недоеденные консервы, недоеденные сухари – в карманы шинелей и телогреек.
   Откуда-то спереди, перекрывая трескотню выстрелов, донесся резкий голос Коптюка, потом его команду подхватили другие голоса, в том числе и зычный бас замкомвзвода. Дерюжный уже успел вернуться в голову маршевой колонны и теперь подгонял замешкавшихся в темноте бойцов.
   Гвоздев не оплошал. Он, едва сдерживая волнение, шагал за спинами товарищей в прогалины, которые посветлели, то ли от трассирующих пуль, то ли от не желавшего гаснуть «фонаря». Они шли прямо на оглушительные звуки боя, от приближения к которым в груди Демьяна подымалась уже знакомая смесь страха и какого-то приподнятого волнения. То ли сердце стучит, то ли все громче и громче бьет пулемет.
   Пульсирующая, гулкая, горячая волна поднялась внутри, отодвинув в сторону все остальное: боль в ноге, досаду, что не успел начать консервную банку, и в то же время довольство своей готовностью, когда началось, и тем, что он сообразил все-таки сначала перемотать портянку и обуть ботинок.
   Добавился какой-то новый, непонятный звук. Как будто просочился сверху, из светлеющего сквозь черные стволы воздуха, набухшего беспорядочным треском стрельбы. Фьють, фьють… Только когда Демьяну на лицо упал сверху сук, он сообразил, что это свистят пули. Они пролетали высоко над головой, то и дело срезая, словно бритвой, с черных деревьев ветки.
   Началось, неужели началось?.. Внезапно странный шелест возник исподтишка высоко над головой и рванул шагах в тридцати, озарив черный лес огненной вспышкой. Вот и ответ. Зашелестело сильнее, будто голые деревья, по какому-то дьявольскому волшебству, разом вдруг обрели густые лиственные кроны и зашумели под порывами сильного ветра.
   Мины ложились позади, с каждым разрывом подступая все ближе, ударяя в спины нескончаемой чередой разрывов. Срезанные сучья и ветки, сломанные стволы с треском падали вниз, как будто за взводом гнался по пятам взбешенный великан, намереваясь настичь беглецов и разорвать каждого в клочья.
   – По площадям бьют, гады… – со знанием дела констатировал голос Потапыча. – Батарея, не меньше.
   Во время раздачи пищи замкомвзвода успел сообщить Потапову, что батальон прямо на марше разделился поротно, и их рота уже с час двигалась в отдельном порядке, и что якобы ее усилили двумя расчетами из пулеметного взвода и «пэтээровцами». Каково им там в хвосте, вместе с замыкающим третьим взводом лейтенанта Дударева?
   Взвод перешел на бег. Впереди идущие забрали сильно вправо. Демьян на бегу вынул изо рта недожеванный, позабытый в суматохе сухарь и машинально сунул его в подсумок, прямо к промасленным пачкам патронов.

XVIII

   Трескотня выстрелов и свист пуль не стихали, а разрывы мин позади становились все глуше, словно догонявший сумасшедший застрял в лесном буреломе. Заросшая рощицей ложбина начала принимать чуть вверх, а потом вдруг кончилась, вместе с деревьями и полумглой. В лицо, в уши, в глаза вдруг шарахнуло целым валом грохочущих звуков, с такой неожиданной силой, что Демьян зажмурился и вжал голову в плечи, едва не упав на колени.
   Оттолкнувшись от земли ладонью и запрокинув винтовку опять на плечо, он огляделся. Остальные тоже кто пригнулся, кто припал на колени, а кто вжался в землю, сбитый неожиданно сильным порывом огневого шума, яростно накатывавшим со стороны окутанного мутным сумраком пространства. Мглистая муть, застившая обзор, не давала вглядеться вдаль, но все равно необъяснимо ощущалось, что впереди открытая местность, скорее всего поле, до краев, будто огромный водоем, наполненное смертью и страхом.
   Воспоминание из далекого детства вдруг само властно всплыло в сознании растерянно озиравшегося Демьяна, когда он с родителями и знакомыми с папиной работы и их женами пошли на водохранилище, а погода вдруг испортилась, набежали тучи и поднялся ветер, и все спрятались от ветра под высоким берегом, а отец повел его показать воду, и, когда они поднялись на обрыв, пронизывающий влажный порыв вдруг ударил мальчику в лицо и чуть не сбил его с ног. Он бы и упал, если бы не сильная отцовская рука. Тогда, при виде бескрайней волжской стихии, укрощенной человеческой мыслью, его охватил невыразимый восторг. Вот отец говорил, что она укрощена, а каждое лето в водохранилище тонули и взрослые и дети, вот и Лешка Синявин, что учился на класс старше и жил в соседнем дворе. И когда маленький Дема увидел своими глазами бескрайнее, беспокойное море воды, до смерти проглотившее Лешку, он почувствовал, что укротить эту стихию невозможно.
   Все это промелькнуло в ошпаренном мозгу Гвоздева за доли секунды, оставив след – то, засевшее глубоко внутри, детское ощущение восторженного ужаса перед чем-то необъятно необоримым, неумолимо надвигающимся.
   Оглядевшись по сторонам, Гвоздев сделал, как остальные: залег, развернувшись в сторону поля. Его взмокшее лицо ощутило струи холодного предутреннего воздуха, потянувшего со стороны немцев. Они сдвинули и привели в движение висевшую впереди мглу, стали рвать и разбрасывать в стороны куски и ошметки мутно-серой ночной завесы. Поле стало проступать все явственнее, будто приоткрывалось поднимавшимся все выше кверху, грязно-серым пододеяльником сумерек. Поле было покрыто такой же грязно-серой простыней, в складках бугорков и овражков.
   Они едва просматривались до дальнего непроглядного забора безлистых деревьев, то и дело озаряясь грохочущими пунктирами белых и красных трассеров. Били со стороны противостоящей посадки.
   Поначалу, когда они только поднялись на гребень ложбины, Демьяну показалось, что враг стреляет по ним почти в упор. Винтовочную и автоматную стрельбу то и дело перекрывали пулеметные очереди, работая или по очереди, или перехлестывая друг друга. Отсюда еще слышнее стал змеиный шелест минометного обстрела. Как будто тысячи гадов ползут по ссохшейся земле, елозят и скребутся своей мерзкой металлической кожей. Самого стрелявшего врага видно не было, и от этого навалившийся грохот и свист звучал еще страшнее и обреченнее.
   – Потапов!.. Где Потапов?! – донеслось справа.
   Согнувшись в три погибели, но легко и быстро, пружинистым бегом, к ним приближался ординарец взводного Степанков.
   – Левее давайте!.. Черт… И вперед! Вперед, от опушки отодвинуться! – с руганью кричал он, помогая себе отчаянным взмахом свободной руки. – Где Потапов? Потапыч!.. Уф!.. Едрен аккордеон!.. Левее берите, вы ж прямо на головы Пилипчуку прете! Впереди уже второе отделение давно окапывается!

XIX

   Его звонкий голос гармониста и запевалы перекрикивал стрельбу и грохот мин, уже не боясь демаскировки. Добравшись до Потапова, Степанков, с покрытым крупными бисеринами пота, но довольным лицом обессиленно утер лоб и заломил шапку-ушанку на затылок. Во взводе его звали попросту Степа.
   Этот заводной парень, будучи посыльным к ротному, помимо свежих приказов от капитана Телятьева и вестей из штаба батальона, казалось, таскал в своем «сидоре» целый кладезь бодрости хорошего настроения, причем запас этот был настолько неисчерпаемый, что хватало его с лихвой на всех. Вот и сейчас, отмахав на пузе под плотным вражеским огнем, он не выказывал ни малейшего смущения по данному поводу.
   – Фу ты, ну ты!.. Бьют куда ни попадя. Не пристрелялись еще, гады… Попатыч, приказ Кондратыча: берете оборону вон до той глиняной шишки… Окапываемся…
   Он махнул рукой влево в сторону выступавшего вдали, перед опушкой, глинистого бугорка.
   – У меня людей нет перекрыть до твоей шишки… – немного торопливее обычного, громко ответил Потапыч. Было видно, что и его обстановка взяла в оборот.
   – У меня девять человек в отделении, а тут все триста метров!.. – докричал Потапов. – Не по уставу получается… И зачем нам вперед? Тут, на гребне, лучше окопаться!..
   – Я с тобой про устав спорить не буду, Потапыч, – дружелюбно ответил Степанков. – Тут, я думаю, все насчет устава грамотные. А вот шишка моя тут вообще ни при чем…
   Сказав это, он осклабился, обнажив ряд маленьких желтых зубов. Потапов, не удержавшись, хмыкнул.
   – Мы с первым взводом – переднюю линию создаем. По Смижевскому бьют. Слышите?.. Его разведка на проволоку с банками напоролась. В темноте не разглядишь ни черта… Вот немец за них и ухватился… Они – справа. Мы здесь… А на гребне – взвод Дударева и приданные нам пулеметчики. Второй эшелон. Ротный так позицию раскладывал. В любом случае, уточнишь у Коптюка. Кондратыч к себе всех командиров отделений требует… Похоже, с ходу в бой влезаем…
   Потапов прокричал сгрудившимся вокруг него бойцам, чтобы расползались вперед и влево, занимая позиции на расстоянии тридцати шагов друг от друга, и сразу окапывались. Командир отделения пополз по следам Степанкова, а «переменники» перебежками бросились занимать обозначенную линию обороны.

XX

   У первых зацепиться за рубеж почти получилось. Степа оказался отчасти прав: немцы действительно еще не засекли появившуюся на опушке группу штрафников из взвода Коптюка. Но не по безалаберности. Все их внимание было приковано к правому флангу. Оттуда кто-то уже пытался вести робкий ответный огонь. Теперь стало понятно, что это, скорее всего, бойцы лейтенанта Смижевского, принявшие на себя первый удар.
   Штрафники, тут же покинув невысокий гребень, тянувшийся вдоль овражистой лесной опушки, были по-прежнему трудноразличимы на фоне склона в серых предутренних сумерках. Весь шум и гам беспорядочной стрельбы шел мимо отделения Потапова – или высоко, в сторону верхушек деревьев, или по флангам, где враг уже засек перемещения. Но заря стремительно наступала, безжалостно разоблачая попытки отделения Потапова с ходу закрепиться на обозначенном рубеже.