Страница:
Играла смехотворная духовая музыка; отсутствие скрипок ощущалось почти болезненно. Пелись старые забавные куплеты, раздавались затхлые шутки клоуна, показывался дрессированный осел с красными наушниками, терпеливо семенивший взад и вперед, были бледные кельнеры, от которых несло, как из пивных складов; они носились с пенящимися чрез края кружками среди темных рядов публики; отблеск желтого рефлектора косо падал из произвольно открываемых в потолке отверстий; зиявший темнотою, наподобие широко раскрытого рта, задний фон сцены отдавал чем-то кричащим; конферансье, вестник печальных клиентов, кряхтя объявлял что-то.
Я ожидаю у выхода. Опять, как бывало когда-то. Мне казалось, что я, еще мальчик, ожидаю в боковой уличке, спрятавшись в тени подворотни и совершенно сливаясь с нею, пока не раздаются быстрые молодые шаги, как будто расцветая и вырастая из мостовой и чудесно звуча на этих бесплодных булыжниках.
В компании женщин и мужчин шла Стася. Голоса их перемешивались.
Я долго был одинок среди тысяч людей. Существует миллион вещей, в которых я могу принять участие; например, вид кривого фронтона, ласточкино гнездо в уборной отеля «Савой», раздражающе-желтый, как пиво, глаз старика лифт-боя, горечь седьмого этажа, неприятная таинственность греческого имени Калегуропулоса, внезапно ожившего грамматического понятия, печальное воспоминание о злом софисте, о тесноте родительского дома, о неуклюжей смехотворности Феба Белауга и о спасении Алексашею своей жизни поступлением в обоз. Оживленнее стали живые вещи и некрасивее общеотвергнутые, ближе стало небо, подчинился мне мир.
Дверцы подъемной машины были открыты. В ней сидела Стася. Я не скрыл своей радости, и мы поздоровались, как старые знакомые. Я ощущал всю горечь присутствия неизбежного лифт-боя; тот же делал вид, будто не знает, что мне нужно выходить в шестом этаже, и поднял нас обоих в седьмой. Тут Стася вышла и исчезла в своей комнате, между тем как лифт-бой ждал, как будто бы ему приходилось захватить здесь еще пассажиров. Чего ждал он здесь со своими желтыми глумящимися глазами?
Итак, я медленно спускаюсь с лестницы, прислушиваясь, двинулась ли в обратный путь подъемная машина, слышу наконец – я как раз на середине лестницы – с чувством облегчения хлопающий звук лифта и возвращаюсь обратно. На верхней площадке лифт-бой как раз собирается сойти вниз. Он в эту минуту пустил лифт порожняком, а сам медленно-злобно сходит вниз пешком.
Стася, вероятно, ожидала моего стука в дверь. Я собираюсь извиниться.
– Нет, нет, – говорит Стася. – Я бы и раньше пригласила вас, но боялась Игнатия. Он – самый опасный человек во всем отеле «Савой». Мне также известно, как вас зовут. Ваше имя Гавриил Дан, вы возвращаетесь из плена. Вчера я приняла вас за коллегу, артиста. – Она прибавляет последнее слово медленно; быть может, она боится оскорбить меня?
Я не был оскорблен.
– Нет, – сказал я. – Я сам не знаю, что я такое. Раньше я собирался стать писателем, но пришлось пойти на войну, и мне кажется, что теперь писать бесцельно. Я человек одинокий и не могу писать за всех.
– Вы живете как раз над моей комнатой? – проговорил я, не умея сказать ничего лучшего.
– Отчего вы ходите всю ночь взад и вперед?
– Я изучаю французский язык. Мне хочется уехать в Париж, чтобы заняться там чем-нибудь, но не танцевать. Один дурак собирался взять меня с собой в Париж – и с тех пор я думаю уехать туда.
– Это Александр Белауг?
– Вы его знаете? Вы здесь со вчерашнего дня?
– Да ведь и вы меня знаете.
– Разве вы также уже говорили с Игнатием?
– Нет. Но Белауг мой двоюродный брат.
– О, в таком случае извините меня!
– Нет, прошу вас, он действительно дурак.
У Стаси несколько плиток шоколаду, а спиртовку она достает из недр картонки для шляп.
– Этого не должен знать никто. Даже Игнатий об этом не знает. Спиртовку я ежедневно прячу в другое место. Сегодня она в шляпной картонке, вчера она лежала в моей муфте, однажды она хранилась в промежутке между шкафом и стеною. Полиция запрещает употребление спиртовок в гостинице. А между тем мы – я имею в виду нашего брата – только и можем жить в гостиницах, а отель «Савой» лучшая, какую я знаю. Вы собираетесь пробыть здесь долго?
– Нет, несколько дней.
– О, в таком случае вам не удастся ознакомиться с отелем «Савой». Тут рядом проживает Санчин с семьей. Санчин – наш клоун. Хотите познакомиться с ним?
Мне не особенно хочется. Но Стасе нужен чай. Санчины живут вовсе не «рядом», а на другом конце коридора, вблизи прачечной. Тут потолок покат и нависает настолько низко, что следует остерегаться удариться об него головою. На самом же деле до него достать не так-то легко; он только кажется таким страшным. Вообще в этом углу уменьшаются все размеры; это происходит от сероватого пара прачечной, одуряющего глаз, умаляющего расстояние и заставляющего стены набухать. Трудно привыкнуть к этому воздуху, который пребывает в постоянном движении, заставляет расплываться очертания, отдает запахом сырости и тепла и превращает людей в какие-то фантастические клубки.
И в номере Санчина стоит пар. При нашем входе жена Санчина поспешно запирает за нами дверь, как будто бы в коридоре притаился дикий зверь, могущий каждую минуту ворваться в комнату.
Чета Санчиных, обитающая в этом номере уже полгода, успела напрактиковаться в быстром запирании двери. Их лампа горит посреди серого облака пара, вызывая воспоминания о фотографиях созвездий, окруженных туманностями. Санчин приподнимается с места, вдевает одну руку в темный сюртук и наклоняет вперед голову, желая разглядеть гостей. Его голова, кажется, вырастает из облаков, подобно челу сверхземного видения на благочестивых картинах.
Он курит длинную трубку и говорит мало. Трубка мешает ему участвовать в беседе. Всякий раз как он произнесет половину предложения, ему приходится приостанавливаться, хватать вязальную спицу жены и ковырять в головке трубки. Или ему необходимо зажечь новую спичку и надлежит поискать коробку со спичками. Госпожа Санчина кипятит молоко для ребенка, и ей спички нужны столь же часто, как и ее мужу. Коробка беспрерывно странствует от Санчина к умывальнику, на котором стоит спиртовка; иногда она застревает по дороге и бесследно исчезает в тумане. Санчин наклоняется, опрокидывает кресло, молоко кипит, его снимают и оставляют гореть спиртовку, пока на нее не «поставят» подогреть что-нибудь другое: есть опасность уже больше не найти спичек вовсе.
Я предлагал свои собственные спички попеременно то господину, то госпоже Санчиным, однако никто не захотел воспользоваться ими. Оба супруга старательно искали свою коробку и жгли спиртовку зря. В конце концов Стася заметила коробку со спичками в одной из складок одеяла.
Секундою позже госпожа Санчина стала искать ключи, чтобы вынуть чай из чемодана: из ящика его могли утащить.
– Я где-то слышу звон, – говорит Санчин по-русски, и мы приостанавливаем свой разговор, чтобы уловить звон ключей. Но все остается безмолвным. – Но ведь не могут же они звенеть сами собою! – кричит Санчин. – Вам всем надо встряхнуться, тогда ключи дадут знать о себе!
Но ключи заявили о себе только тогда, когда госпожа Санчина заметила на своей блузке молочное пятно и быстро схватилась за передник во избежание повторного пятна. Выясняется, что ключи лежали в кармане передника. А в чемодане не находится ни крупинки чаю.
– Вы ищете чай? – внезапно задает вопрос Санчин. – Да я использовал его сегодня утром.
– Чего же ты сидишь как пень и не вымолвишь ни слова? – кричит его жена.
– Во-первых, я не молчал, – возражает Санчин, отличающийся строгою логичностью, – а во-вторых, ведь никто меня и не спрашивал. Должен вам сказать, господин Дан, что я здесь, в доме, последнее лицо.
У госпожи Санчиной мелькнула мысль: можно бы купить чаю у господина Фиша, если он случайно не спит. На то, что он одолжит немного чаю, не было никакой надежды. С пользою же он охотно продаст его.
– Пойдем к Фишу, – говорит Стася.
Фиша приходится сперва разбудить. Он живет в последней комнате гостиницы, в номере 864, безвозмездно, потому что местные купцы и промышленники, равно как знатные постояльцы первого этажа отеля «Савой», платят за него. Существует предание, что он когда-то был женат, пользовался почетом, был фабрикантом и богатым человеком. И вот теперь он все растерял по пути жизни, быть может, по небрежности – кто его знает! Живет он за счет остающихся тайными благотворителей, но он отрицает это и выдает себя за удачливого игрока в лотерею. Ему присуща способность отгадывать во сне номера тех лотерейных билетов, которые безусловно выиграют. Он спит целыми днями, видит во сне номера и ставит на них. Но раньше, чем разыгрывается тираж, ему снова снятся уже другие номера. Он продает свой билет, покупает взамен другой, и оказывается, что прежний номер выиграл, на новый же выигрыша не выпало. Много людей разбогатело благодаря сновидениям Фиша, и теперь они проживают в первом этаже отеля «Савой». Из признательности они оплачивают комнату Фиша.
Фиш – его имя Гирш – живет в вечном страхе: он где-то однажды прочел, что правительство собирается упразднить его лотерею и ввести «лотерею классную».
Гиршу Фишу, вероятно, снились «хорошие номера»: проходит довольно много времени, пока он встает. Он никого не впускает в свою комнату, приветствует меня в коридоре, выслушивает просьбу Стаси, снова захлопывает дверь и спустя некоторое время появляется в ней с восьмушкой чая в руке.
– Мы сочтемся с вами, господин Фиш, – заявляет Стася.
– Доброго вечера, – говорит Фиш и отправляется спать.
– Если у вас есть деньги, – советует мне Стася, – то купите у Фиша билет. – И она рассказывает мне об удивительных сновидениях этого еврея. Я начинаю смеяться, стыдясь признать веру в чудесное, в которую я сам легко впадаю. Но я твердо решил приобрести лотерейный билет в случае, если бы Фиш предложил мне таковой.
Судьбы Санчина и Гирша Фиша заняли меня. Казалось, что все люди здесь окружены какими-то тайнами. Уж не во сне ли я все это видел? Например, невероятный пар прачечной? Что ютилось за этою или за тою дверью? Кто построил эту гостиницу? Кто такой Калегуропулос, ее хозяин?
– Вы знакомы с Калегуропулосом? – задаю я вопрос. Стася его не знала. Никто его не знал. Никто его не видел. Но если будут досуг и желание, можно выстроиться во время его инспекции и посмотреть на него.
– Глянц однажды попробовал сделать это, – заявляет Стася, – но ему не удалось увидеть Калегуропулоса. Игнатий, впрочем, говорит, что инспекция будет завтра.
Еще до того как я спустился к себе, Гирш Фиш догоняет меня. Он в ночной рубашке и в длинных белых кальсонах. Прямо перед собою он в вытянутой руке держит ночной сосуд. Длинный и тощий, в этом сумеречном освещении он похож на восставшего из мертвых. Его серая щетинистая борода напоминает маленькие острые иглы; глаза глубоко впали, оттененные мощными скулами.
– Доброго утра, господин Дан! А вы уверены, что девушка заплатит мне за чай?
– Да, вероятно!
– Послушайте, мне приснились номера! Верная тройка! Сегодня я на них поставлю! Вы слышали, что правительство собирается упразднить лотерею?
– Нет, не слышал.
– Это было бы большим несчастьем, уверяю вас. Чем живет мелкота? Как можно разбогатеть? Неужели дожидаться, пока умрет старая тетка? Или дед? Да и в таком случае в завещании окажется: «Все на сиротский дом».
Фиш говорит, держа перед собою горшок, о котором он, по-видимому, забыл. Я бросаю взор на него, и он это замечает.
– Знаете, я экономлю на чаевых. К чему мне услуги номерного лакея, этого гоя? Я сам у себя убираю. Люди вороваты, как вороны. У всех уже что-нибудь пропадало. Только не у меня! Я сам слежу у себя за порядком. Сегодня, сказал Игнатий, предстоит у нас ревизия. Я всегда ухожу в этих случаях. Кого тогда нет дома, того и нет. Если Калегуропулос найдет что-либо не в порядке, он не сможет взыскать с меня. Разве я его рекрут?
– Вы знакомы с хозяином?
– К чему мне быть знакомым с ним? Я вовсе не жажду этого знакомства. Слышали ли вы самую свежую новость: приезжает Бломфильд!
– Кто это?
– Вы не знаете Бломфильда? Бломфильд – уроженец этого города, американский миллиардер. Весь город кричит: «Бломфильд приезжает!» Мне доводилось говорить с его отцом, вот так, как я тут говорю с вами, дай мне бог долгой жизни.
– Извините, господин Фиш, мне хотелось бы еще немножко уснуть.
– Пожалуйста, спите! Мне приходится наводить у себя порядок.
Фиш направляется к уборной. По дороге – я уже был на лестнице – он бросился обратно:
– Думаете, что она заплатит?
– Наверняка.
Я открыл дверь своей комнаты, и, подобно вчерашнему, мне почудилась прошмыгнувшая мимо тень. Я был слишком утомлен, чтобы проверять видение. Я проспал, пока солнце не поднялось высоко-высоко, далеко за полдень.
VI
VII
Я ожидаю у выхода. Опять, как бывало когда-то. Мне казалось, что я, еще мальчик, ожидаю в боковой уличке, спрятавшись в тени подворотни и совершенно сливаясь с нею, пока не раздаются быстрые молодые шаги, как будто расцветая и вырастая из мостовой и чудесно звуча на этих бесплодных булыжниках.
В компании женщин и мужчин шла Стася. Голоса их перемешивались.
Я долго был одинок среди тысяч людей. Существует миллион вещей, в которых я могу принять участие; например, вид кривого фронтона, ласточкино гнездо в уборной отеля «Савой», раздражающе-желтый, как пиво, глаз старика лифт-боя, горечь седьмого этажа, неприятная таинственность греческого имени Калегуропулоса, внезапно ожившего грамматического понятия, печальное воспоминание о злом софисте, о тесноте родительского дома, о неуклюжей смехотворности Феба Белауга и о спасении Алексашею своей жизни поступлением в обоз. Оживленнее стали живые вещи и некрасивее общеотвергнутые, ближе стало небо, подчинился мне мир.
Дверцы подъемной машины были открыты. В ней сидела Стася. Я не скрыл своей радости, и мы поздоровались, как старые знакомые. Я ощущал всю горечь присутствия неизбежного лифт-боя; тот же делал вид, будто не знает, что мне нужно выходить в шестом этаже, и поднял нас обоих в седьмой. Тут Стася вышла и исчезла в своей комнате, между тем как лифт-бой ждал, как будто бы ему приходилось захватить здесь еще пассажиров. Чего ждал он здесь со своими желтыми глумящимися глазами?
Итак, я медленно спускаюсь с лестницы, прислушиваясь, двинулась ли в обратный путь подъемная машина, слышу наконец – я как раз на середине лестницы – с чувством облегчения хлопающий звук лифта и возвращаюсь обратно. На верхней площадке лифт-бой как раз собирается сойти вниз. Он в эту минуту пустил лифт порожняком, а сам медленно-злобно сходит вниз пешком.
Стася, вероятно, ожидала моего стука в дверь. Я собираюсь извиниться.
– Нет, нет, – говорит Стася. – Я бы и раньше пригласила вас, но боялась Игнатия. Он – самый опасный человек во всем отеле «Савой». Мне также известно, как вас зовут. Ваше имя Гавриил Дан, вы возвращаетесь из плена. Вчера я приняла вас за коллегу, артиста. – Она прибавляет последнее слово медленно; быть может, она боится оскорбить меня?
Я не был оскорблен.
– Нет, – сказал я. – Я сам не знаю, что я такое. Раньше я собирался стать писателем, но пришлось пойти на войну, и мне кажется, что теперь писать бесцельно. Я человек одинокий и не могу писать за всех.
– Вы живете как раз над моей комнатой? – проговорил я, не умея сказать ничего лучшего.
– Отчего вы ходите всю ночь взад и вперед?
– Я изучаю французский язык. Мне хочется уехать в Париж, чтобы заняться там чем-нибудь, но не танцевать. Один дурак собирался взять меня с собой в Париж – и с тех пор я думаю уехать туда.
– Это Александр Белауг?
– Вы его знаете? Вы здесь со вчерашнего дня?
– Да ведь и вы меня знаете.
– Разве вы также уже говорили с Игнатием?
– Нет. Но Белауг мой двоюродный брат.
– О, в таком случае извините меня!
– Нет, прошу вас, он действительно дурак.
У Стаси несколько плиток шоколаду, а спиртовку она достает из недр картонки для шляп.
– Этого не должен знать никто. Даже Игнатий об этом не знает. Спиртовку я ежедневно прячу в другое место. Сегодня она в шляпной картонке, вчера она лежала в моей муфте, однажды она хранилась в промежутке между шкафом и стеною. Полиция запрещает употребление спиртовок в гостинице. А между тем мы – я имею в виду нашего брата – только и можем жить в гостиницах, а отель «Савой» лучшая, какую я знаю. Вы собираетесь пробыть здесь долго?
– Нет, несколько дней.
– О, в таком случае вам не удастся ознакомиться с отелем «Савой». Тут рядом проживает Санчин с семьей. Санчин – наш клоун. Хотите познакомиться с ним?
Мне не особенно хочется. Но Стасе нужен чай. Санчины живут вовсе не «рядом», а на другом конце коридора, вблизи прачечной. Тут потолок покат и нависает настолько низко, что следует остерегаться удариться об него головою. На самом же деле до него достать не так-то легко; он только кажется таким страшным. Вообще в этом углу уменьшаются все размеры; это происходит от сероватого пара прачечной, одуряющего глаз, умаляющего расстояние и заставляющего стены набухать. Трудно привыкнуть к этому воздуху, который пребывает в постоянном движении, заставляет расплываться очертания, отдает запахом сырости и тепла и превращает людей в какие-то фантастические клубки.
И в номере Санчина стоит пар. При нашем входе жена Санчина поспешно запирает за нами дверь, как будто бы в коридоре притаился дикий зверь, могущий каждую минуту ворваться в комнату.
Чета Санчиных, обитающая в этом номере уже полгода, успела напрактиковаться в быстром запирании двери. Их лампа горит посреди серого облака пара, вызывая воспоминания о фотографиях созвездий, окруженных туманностями. Санчин приподнимается с места, вдевает одну руку в темный сюртук и наклоняет вперед голову, желая разглядеть гостей. Его голова, кажется, вырастает из облаков, подобно челу сверхземного видения на благочестивых картинах.
Он курит длинную трубку и говорит мало. Трубка мешает ему участвовать в беседе. Всякий раз как он произнесет половину предложения, ему приходится приостанавливаться, хватать вязальную спицу жены и ковырять в головке трубки. Или ему необходимо зажечь новую спичку и надлежит поискать коробку со спичками. Госпожа Санчина кипятит молоко для ребенка, и ей спички нужны столь же часто, как и ее мужу. Коробка беспрерывно странствует от Санчина к умывальнику, на котором стоит спиртовка; иногда она застревает по дороге и бесследно исчезает в тумане. Санчин наклоняется, опрокидывает кресло, молоко кипит, его снимают и оставляют гореть спиртовку, пока на нее не «поставят» подогреть что-нибудь другое: есть опасность уже больше не найти спичек вовсе.
Я предлагал свои собственные спички попеременно то господину, то госпоже Санчиным, однако никто не захотел воспользоваться ими. Оба супруга старательно искали свою коробку и жгли спиртовку зря. В конце концов Стася заметила коробку со спичками в одной из складок одеяла.
Секундою позже госпожа Санчина стала искать ключи, чтобы вынуть чай из чемодана: из ящика его могли утащить.
– Я где-то слышу звон, – говорит Санчин по-русски, и мы приостанавливаем свой разговор, чтобы уловить звон ключей. Но все остается безмолвным. – Но ведь не могут же они звенеть сами собою! – кричит Санчин. – Вам всем надо встряхнуться, тогда ключи дадут знать о себе!
Но ключи заявили о себе только тогда, когда госпожа Санчина заметила на своей блузке молочное пятно и быстро схватилась за передник во избежание повторного пятна. Выясняется, что ключи лежали в кармане передника. А в чемодане не находится ни крупинки чаю.
– Вы ищете чай? – внезапно задает вопрос Санчин. – Да я использовал его сегодня утром.
– Чего же ты сидишь как пень и не вымолвишь ни слова? – кричит его жена.
– Во-первых, я не молчал, – возражает Санчин, отличающийся строгою логичностью, – а во-вторых, ведь никто меня и не спрашивал. Должен вам сказать, господин Дан, что я здесь, в доме, последнее лицо.
У госпожи Санчиной мелькнула мысль: можно бы купить чаю у господина Фиша, если он случайно не спит. На то, что он одолжит немного чаю, не было никакой надежды. С пользою же он охотно продаст его.
– Пойдем к Фишу, – говорит Стася.
Фиша приходится сперва разбудить. Он живет в последней комнате гостиницы, в номере 864, безвозмездно, потому что местные купцы и промышленники, равно как знатные постояльцы первого этажа отеля «Савой», платят за него. Существует предание, что он когда-то был женат, пользовался почетом, был фабрикантом и богатым человеком. И вот теперь он все растерял по пути жизни, быть может, по небрежности – кто его знает! Живет он за счет остающихся тайными благотворителей, но он отрицает это и выдает себя за удачливого игрока в лотерею. Ему присуща способность отгадывать во сне номера тех лотерейных билетов, которые безусловно выиграют. Он спит целыми днями, видит во сне номера и ставит на них. Но раньше, чем разыгрывается тираж, ему снова снятся уже другие номера. Он продает свой билет, покупает взамен другой, и оказывается, что прежний номер выиграл, на новый же выигрыша не выпало. Много людей разбогатело благодаря сновидениям Фиша, и теперь они проживают в первом этаже отеля «Савой». Из признательности они оплачивают комнату Фиша.
Фиш – его имя Гирш – живет в вечном страхе: он где-то однажды прочел, что правительство собирается упразднить его лотерею и ввести «лотерею классную».
Гиршу Фишу, вероятно, снились «хорошие номера»: проходит довольно много времени, пока он встает. Он никого не впускает в свою комнату, приветствует меня в коридоре, выслушивает просьбу Стаси, снова захлопывает дверь и спустя некоторое время появляется в ней с восьмушкой чая в руке.
– Мы сочтемся с вами, господин Фиш, – заявляет Стася.
– Доброго вечера, – говорит Фиш и отправляется спать.
– Если у вас есть деньги, – советует мне Стася, – то купите у Фиша билет. – И она рассказывает мне об удивительных сновидениях этого еврея. Я начинаю смеяться, стыдясь признать веру в чудесное, в которую я сам легко впадаю. Но я твердо решил приобрести лотерейный билет в случае, если бы Фиш предложил мне таковой.
Судьбы Санчина и Гирша Фиша заняли меня. Казалось, что все люди здесь окружены какими-то тайнами. Уж не во сне ли я все это видел? Например, невероятный пар прачечной? Что ютилось за этою или за тою дверью? Кто построил эту гостиницу? Кто такой Калегуропулос, ее хозяин?
– Вы знакомы с Калегуропулосом? – задаю я вопрос. Стася его не знала. Никто его не знал. Никто его не видел. Но если будут досуг и желание, можно выстроиться во время его инспекции и посмотреть на него.
– Глянц однажды попробовал сделать это, – заявляет Стася, – но ему не удалось увидеть Калегуропулоса. Игнатий, впрочем, говорит, что инспекция будет завтра.
Еще до того как я спустился к себе, Гирш Фиш догоняет меня. Он в ночной рубашке и в длинных белых кальсонах. Прямо перед собою он в вытянутой руке держит ночной сосуд. Длинный и тощий, в этом сумеречном освещении он похож на восставшего из мертвых. Его серая щетинистая борода напоминает маленькие острые иглы; глаза глубоко впали, оттененные мощными скулами.
– Доброго утра, господин Дан! А вы уверены, что девушка заплатит мне за чай?
– Да, вероятно!
– Послушайте, мне приснились номера! Верная тройка! Сегодня я на них поставлю! Вы слышали, что правительство собирается упразднить лотерею?
– Нет, не слышал.
– Это было бы большим несчастьем, уверяю вас. Чем живет мелкота? Как можно разбогатеть? Неужели дожидаться, пока умрет старая тетка? Или дед? Да и в таком случае в завещании окажется: «Все на сиротский дом».
Фиш говорит, держа перед собою горшок, о котором он, по-видимому, забыл. Я бросаю взор на него, и он это замечает.
– Знаете, я экономлю на чаевых. К чему мне услуги номерного лакея, этого гоя? Я сам у себя убираю. Люди вороваты, как вороны. У всех уже что-нибудь пропадало. Только не у меня! Я сам слежу у себя за порядком. Сегодня, сказал Игнатий, предстоит у нас ревизия. Я всегда ухожу в этих случаях. Кого тогда нет дома, того и нет. Если Калегуропулос найдет что-либо не в порядке, он не сможет взыскать с меня. Разве я его рекрут?
– Вы знакомы с хозяином?
– К чему мне быть знакомым с ним? Я вовсе не жажду этого знакомства. Слышали ли вы самую свежую новость: приезжает Бломфильд!
– Кто это?
– Вы не знаете Бломфильда? Бломфильд – уроженец этого города, американский миллиардер. Весь город кричит: «Бломфильд приезжает!» Мне доводилось говорить с его отцом, вот так, как я тут говорю с вами, дай мне бог долгой жизни.
– Извините, господин Фиш, мне хотелось бы еще немножко уснуть.
– Пожалуйста, спите! Мне приходится наводить у себя порядок.
Фиш направляется к уборной. По дороге – я уже был на лестнице – он бросился обратно:
– Думаете, что она заплатит?
– Наверняка.
Я открыл дверь своей комнаты, и, подобно вчерашнему, мне почудилась прошмыгнувшая мимо тень. Я был слишком утомлен, чтобы проверять видение. Я проспал, пока солнце не поднялось высоко-высоко, далеко за полдень.
VI
По всему дому, подобно боевому клику, раздавалось: «Калегуропулос здесь!» Он всегда появлялся под вечер, до захода солнца. Он был продолжением сумерок, властителем летучих мышей.
По трем верхним этажам были распределены какие-то бабы и усердно мыли большие плиты коридоров. Раздаются звуки хлопающих пыльных тряпок, падающих в полные чаны с водою, шуршащей твердой метлы и мерного скольжения полотеров по коридору. Один из номерных лакеев, с пузырьком серной кислоты в руке, натирает дверные ручки. Сверкают подсвечники, кнопки и дверные коробки; усиленный, сгущенный пар несется из прачечной и просачивается на шестой этаж. На шатких стремянках стоят под самым потолком одетые в темно-синие костюмы мужчины и руками в перчатках проверяют провода. На широких поясах свисают девушки в развевающихся, подобно флагам, юбках из окон, протирая стекла. С седьмого этажа исчезли все квартиранты, раскрыты двери, на показ выставлен весь убогий хозяйственный скарб, поспешно собранные узлы и кучи газетной бумаги над брошенными предметами.
В аристократических этажах горничные щеголяют, как в воскресные утра, в великолепно гофрированных чепцах; от них пахнет крахмалом и торжественным возбуждением. Я удивляюсь, что не слышно звона церковных колоколов. Внизу кто-то носовым платком сметает пыль с пальм. Это – сам заведующий гостиницей. Его глаз улавливает кожаное кресло, в сиденьи которого заметны трещины, откуда выбивается начинка из пакли. Швейцар быстро прикрывает этот изъян ковром.
Два счетовода стоят за высокими конторками и делают выкладки. Один из них перебирает папку со счетами. У швейцара на околыше фуражки новый золотой галун. Какой-то слуга выходит из небольшой каморки: на нем новый зеленый передник, цветущий, подобно лугу раннею весною. В вестибюле сидят тучные господа. Они курят и пьют водку, а проворные лакеи носятся, подобно бабочкам, вокруг них.
Я требую себе рюмку водки и присаживаюсь к столу в самом конце вестибюля, непосредственно около половика, по которому должен пройти Калегуропулос. Мимо меня проходит с достоинством, совершенно ему не соответствовавшим, прислужник лифта. Казалось, он был единственным в этом доме лицом, сохранившим свое спокойствие. В его костюме не было заметно никакой перемены, и его гладко выбритое лицо, с синеватым оттенком на подбородке, носило, как всегда, пасторское выражение.
Я прождал полчаса. Вдруг я заметил движение впереди, в помещении швейцарской. Заведующий схватился за кассовую книгу, помахал ею высоко над головою, подобно сигналу, и бросился вверх по лестнице. Один из тучных посетителей поставил рюмку, только что приподнятую, обратно и спросил своего соседа: «Что случилось?» Тот, русский, спокойно ответил: «Калегуропулос на первом этаже».
Но как он проник туда?
В своей комнате на ночном столике я нашел счет с напечатанным на нем примечанием:
«Почтительная просьба к уважаемым господам клиентам рассчитываться наличными. Чеки принципиально не принимаются.
С совершенным уважением Калегуропулос, владелец гостиницы».
Спустя четверть часа ко мне явился заведующий и просил извинить его, говоря, что тут произошла оплошность и счет был предназначен для клиента, который просил об этом. Уходя, заведующий выражал признаки искренней растерянности. Его извинениям не было конца; казалось, будто он приговорил невинного к смерти; так сильно было его раскаяние. Он еще раз, в последний раз, поклонился низко, держась уже за ручку двери и стыдливо пряча счет в полах своего смокинга.
Позже в доме наступило оживление, напоминавшее улей, в который пчелы роями возвращаются со своею сладкою добычею. Появились Гирш Фиш, и семья Санчиных, и многие другие, которых я не знал. Явилась и Стася. Ей было боязно войти в свою комнату.
– Чего вы боитесь? – спрашиваю я.
– Там лежит счет, – отвечает Стася, – а я все равно не могу оплатить его. Придется опять позвать Игнатия с его патентом.
– Что же это за патент?
– После скажу, – отвечает Стася. Она очень взволнована; на ней тонкая блузка, и я замечаю легкую дрожь ее маленьких грудей.
На ее ночном столике лежал счет. Он был довольно солиден. Если бы я захотел оплатить его, этот счет поглотил бы свыше половины всей моей наличности.
Стася быстро оправилась. Перед зеркалом она находит букет, состоящий из гвоздики и летних цветов.
– Эти цветы от Александра Белауга, – заявляет она. – Но я никогда не отсылаю цветов обратно. Чем они виноваты?
Затем она посылает за Игнатием.
Игнатий явился с вопрошающим лицом и низко поклонился мне.
– Ваш патент, Игнатий, – говорит Стася.
Игнатий вытаскивает из кармана брюк цепочку и протягивает руку к несессеру перед зеркалом.
– Уже третий, – заявляет Игнатий и обвивает несессер четырежды своею цепочкою. При этом у него сладострастное выражение лица, как будто бы он обвивал Стасю, а не ее имущество. Концы цепи он замыкает небольшим замочком, складывает счет и прячет его в своем потертом бумажнике.
Игнатий ссужает деньгами каждого, у кого есть багаж. Он уплачивает по счетам своих должников, взамен того закладывающих ему свое имущество. Чемоданы остаются в комнатах своих владельцев; они арестованы Игнатием и не могут быть открыты. Патентный замок – изобретение самого Игнатия. Каждое утро он является, чтобы лично удостовериться в сохранности «своих» чемоданов.
Стася довольствуется двумя платьями. Три чемодана она уже заложила. Я решаю купить один чемодан и думаю, что будет хорошо скорее покинуть гостиницу.
Отель мне больше не нравится. Не нравится мне прачечная, от которой люди задыхались, противен мне жестоко-доброжелательный лифт-бой, противны мне три этажа заключенных. Этот отель «Савой» похож на мир: мощное сияние исходило от него, роскошью дышали семь этажей, но внутри, вблизи бога, обитает бедность – то, что было наверху, находилось внизу, похороненное в могилах, могилы же покоились над уютными комнатами людей сытых, сидевших внизу, пользующихся удобствами и не стесненные наскоро сколоченными гробами.
Я принадлежал к числу высоко похороненных. Разве я не живу на шестом этаже? Разве судьба не гонит меня на седьмой? Да и только ли семь этажей существует? Разве их не восемь, не десять, не двадцать? Как высоко можно еще упасть? Не в небо ли, не в конечное ли блаженство?
– Вы так далеко отсюда, – говорит Стася.
– Простите меня, – прошу я. Ее голос трогает меня.
По трем верхним этажам были распределены какие-то бабы и усердно мыли большие плиты коридоров. Раздаются звуки хлопающих пыльных тряпок, падающих в полные чаны с водою, шуршащей твердой метлы и мерного скольжения полотеров по коридору. Один из номерных лакеев, с пузырьком серной кислоты в руке, натирает дверные ручки. Сверкают подсвечники, кнопки и дверные коробки; усиленный, сгущенный пар несется из прачечной и просачивается на шестой этаж. На шатких стремянках стоят под самым потолком одетые в темно-синие костюмы мужчины и руками в перчатках проверяют провода. На широких поясах свисают девушки в развевающихся, подобно флагам, юбках из окон, протирая стекла. С седьмого этажа исчезли все квартиранты, раскрыты двери, на показ выставлен весь убогий хозяйственный скарб, поспешно собранные узлы и кучи газетной бумаги над брошенными предметами.
В аристократических этажах горничные щеголяют, как в воскресные утра, в великолепно гофрированных чепцах; от них пахнет крахмалом и торжественным возбуждением. Я удивляюсь, что не слышно звона церковных колоколов. Внизу кто-то носовым платком сметает пыль с пальм. Это – сам заведующий гостиницей. Его глаз улавливает кожаное кресло, в сиденьи которого заметны трещины, откуда выбивается начинка из пакли. Швейцар быстро прикрывает этот изъян ковром.
Два счетовода стоят за высокими конторками и делают выкладки. Один из них перебирает папку со счетами. У швейцара на околыше фуражки новый золотой галун. Какой-то слуга выходит из небольшой каморки: на нем новый зеленый передник, цветущий, подобно лугу раннею весною. В вестибюле сидят тучные господа. Они курят и пьют водку, а проворные лакеи носятся, подобно бабочкам, вокруг них.
Я требую себе рюмку водки и присаживаюсь к столу в самом конце вестибюля, непосредственно около половика, по которому должен пройти Калегуропулос. Мимо меня проходит с достоинством, совершенно ему не соответствовавшим, прислужник лифта. Казалось, он был единственным в этом доме лицом, сохранившим свое спокойствие. В его костюме не было заметно никакой перемены, и его гладко выбритое лицо, с синеватым оттенком на подбородке, носило, как всегда, пасторское выражение.
Я прождал полчаса. Вдруг я заметил движение впереди, в помещении швейцарской. Заведующий схватился за кассовую книгу, помахал ею высоко над головою, подобно сигналу, и бросился вверх по лестнице. Один из тучных посетителей поставил рюмку, только что приподнятую, обратно и спросил своего соседа: «Что случилось?» Тот, русский, спокойно ответил: «Калегуропулос на первом этаже».
Но как он проник туда?
В своей комнате на ночном столике я нашел счет с напечатанным на нем примечанием:
«Почтительная просьба к уважаемым господам клиентам рассчитываться наличными. Чеки принципиально не принимаются.
С совершенным уважением Калегуропулос, владелец гостиницы».
Спустя четверть часа ко мне явился заведующий и просил извинить его, говоря, что тут произошла оплошность и счет был предназначен для клиента, который просил об этом. Уходя, заведующий выражал признаки искренней растерянности. Его извинениям не было конца; казалось, будто он приговорил невинного к смерти; так сильно было его раскаяние. Он еще раз, в последний раз, поклонился низко, держась уже за ручку двери и стыдливо пряча счет в полах своего смокинга.
Позже в доме наступило оживление, напоминавшее улей, в который пчелы роями возвращаются со своею сладкою добычею. Появились Гирш Фиш, и семья Санчиных, и многие другие, которых я не знал. Явилась и Стася. Ей было боязно войти в свою комнату.
– Чего вы боитесь? – спрашиваю я.
– Там лежит счет, – отвечает Стася, – а я все равно не могу оплатить его. Придется опять позвать Игнатия с его патентом.
– Что же это за патент?
– После скажу, – отвечает Стася. Она очень взволнована; на ней тонкая блузка, и я замечаю легкую дрожь ее маленьких грудей.
На ее ночном столике лежал счет. Он был довольно солиден. Если бы я захотел оплатить его, этот счет поглотил бы свыше половины всей моей наличности.
Стася быстро оправилась. Перед зеркалом она находит букет, состоящий из гвоздики и летних цветов.
– Эти цветы от Александра Белауга, – заявляет она. – Но я никогда не отсылаю цветов обратно. Чем они виноваты?
Затем она посылает за Игнатием.
Игнатий явился с вопрошающим лицом и низко поклонился мне.
– Ваш патент, Игнатий, – говорит Стася.
Игнатий вытаскивает из кармана брюк цепочку и протягивает руку к несессеру перед зеркалом.
– Уже третий, – заявляет Игнатий и обвивает несессер четырежды своею цепочкою. При этом у него сладострастное выражение лица, как будто бы он обвивал Стасю, а не ее имущество. Концы цепи он замыкает небольшим замочком, складывает счет и прячет его в своем потертом бумажнике.
Игнатий ссужает деньгами каждого, у кого есть багаж. Он уплачивает по счетам своих должников, взамен того закладывающих ему свое имущество. Чемоданы остаются в комнатах своих владельцев; они арестованы Игнатием и не могут быть открыты. Патентный замок – изобретение самого Игнатия. Каждое утро он является, чтобы лично удостовериться в сохранности «своих» чемоданов.
Стася довольствуется двумя платьями. Три чемодана она уже заложила. Я решаю купить один чемодан и думаю, что будет хорошо скорее покинуть гостиницу.
Отель мне больше не нравится. Не нравится мне прачечная, от которой люди задыхались, противен мне жестоко-доброжелательный лифт-бой, противны мне три этажа заключенных. Этот отель «Савой» похож на мир: мощное сияние исходило от него, роскошью дышали семь этажей, но внутри, вблизи бога, обитает бедность – то, что было наверху, находилось внизу, похороненное в могилах, могилы же покоились над уютными комнатами людей сытых, сидевших внизу, пользующихся удобствами и не стесненные наскоро сколоченными гробами.
Я принадлежал к числу высоко похороненных. Разве я не живу на шестом этаже? Разве судьба не гонит меня на седьмой? Да и только ли семь этажей существует? Разве их не восемь, не десять, не двадцать? Как высоко можно еще упасть? Не в небо ли, не в конечное ли блаженство?
– Вы так далеко отсюда, – говорит Стася.
– Простите меня, – прошу я. Ее голос трогает меня.
VII
Феб Белауг никогда не упускал случая указать на синий костюм; он называл его «просто роскошным костюмом», костюмом, «сшитым, как на заказ», и улыбался при этом. Однажды я застал у своего дяди Глянца, Авеля Глянца, маленького, бедно одетого небритого человечка, который боязливо съеживался, когда с ним заговаривали, и обладал способностью автоматически уменьшаться благодаря какому-то присущему ему загадочному механизму. Его тонкая шея с беспокойно перекатывающимся адамовым яблоком умела сжиматься, подобно гармонике, и исчезать в широком стоячем воротничке. Один только лоб его был широк, череп начинал лысеть, красные уши были сильно оттопырены и вызывали впечатление, как будто бы они оттого приняли такое положение, что решительно все могли позволить себе потянуть их. Маленькие глазки Авеля Глянца взглянули на меня с ненавистью. Быть может, он усматривал во мне соперника.
Уже много лет Авель Глянц бывает в доме Феба Белауга. Он является одним из тех постоянных посетителей на «чашку чая», от которых зажиточные семьи города опасаются разориться, но отменить которые они никогда не чувствуют в себе мужества.
– Выпейте чаю, – говорит Феб Белауг.
– Нет, благодарствую! – отвечает Авель Глянц. – Я наполнен чаем, как самовар. Это уже четвертое приглашение на чай, которое мне приходится отклонить, господин Белауг. Не принуждайте меня, господин Белауг!
Однако Белауг не сдается:
– Такого прекрасного чаю вы за всю свою жизнь не пили, Глянц.
– Какого вы, однако, мнения обо мне, господин Белауг! Однажды меня пригласила к себе княгиня Бязикова, господин Белауг, не забывайте этого! – возражает Авель Глянц настолько угрожающим тоном, насколько это ему возможно.
– А я уверяю вас, что даже княгиня Бязикова не пила такого чаю. Спросите-ка моего сына, можно ли во всем Париже достать такой чай.
– Так! Вы думаете? – говорит Авель Глянц и притворяется обдумывающим предложение.
Уже много лет Авель Глянц бывает в доме Феба Белауга. Он является одним из тех постоянных посетителей на «чашку чая», от которых зажиточные семьи города опасаются разориться, но отменить которые они никогда не чувствуют в себе мужества.
– Выпейте чаю, – говорит Феб Белауг.
– Нет, благодарствую! – отвечает Авель Глянц. – Я наполнен чаем, как самовар. Это уже четвертое приглашение на чай, которое мне приходится отклонить, господин Белауг. Не принуждайте меня, господин Белауг!
Однако Белауг не сдается:
– Такого прекрасного чаю вы за всю свою жизнь не пили, Глянц.
– Какого вы, однако, мнения обо мне, господин Белауг! Однажды меня пригласила к себе княгиня Бязикова, господин Белауг, не забывайте этого! – возражает Авель Глянц настолько угрожающим тоном, насколько это ему возможно.
– А я уверяю вас, что даже княгиня Бязикова не пила такого чаю. Спросите-ка моего сына, можно ли во всем Париже достать такой чай.
– Так! Вы думаете? – говорит Авель Глянц и притворяется обдумывающим предложение.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента